Текст книги "Король смеха"
Автор книги: Аркадий Аверченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 50 страниц)
Голубеет небо, носятся, как угорелые, стрижи, плывет святорусский звон колокола, и прекрасная белокурая девушка – символ новой, но вечно старой России – снова идет с книжкой в уютный тенистый сад, где ласково кивают ей зеленеющие ветви:
– Милости просим: отдохни, девушка! Слава в вышних богу, на земле мир, в человецех благоволение…
– Отдохни, девушка.
Ах, как мы все устали, и как нам нужно отдохнуть.
И тем нужно отдохнуть, что бежали, преследуемые, и тем, что по канавам валялись расстрелянные, и тем, что гнили по чрезвычайкам, избитые, оплеванные, униженные грязной продажной лапой комиссара.
И этим нужно отдохнуть – вот этим самым комиссарам – всем этим Лениным и Троцким, Зиновьевым, Каменевым, Луначарским, Дыбенкам – имена же их ты, диаволе, веси – и они поработали усердно и имеют право на сладкий отдых…
И отдых им один, отдых до конца дней их, до тех пор, пока огонек жизни будет теплиться в них: «Отдых на крапиве!..»
Добрые друзья за рамсомМы, обыкновенные люди, так уж устроены, что не любим ничего абстрактного. Нам подавай конкретное, покажи нам такое, чтобы мы могли не только пощупать собственными руками, а, пожалуй, еще и понюхать, а, пожалуй, еще и лизнуть языком: «Сладко ли, мол? Не кисло ли?»
Вот только тогда мы, действительно, всеми чувствами нашими поймем, «що воно таке».
Например, я: сколько ни читал сухих, очень дельных исторических монографий об Екатерине Второй и Потемкине – все не мог себе живо представить: что это были за люди во плоти и крови?
Сухая передача их дел и подвигов ни капельки не волновала меня и не заставляла работать мое воображение.
И представились они мне ясно, во весь рост, только тогда, когда я прочитал следующие несколько строк, брошенных вскользь русским писателем.
О Потемкине… «Минуту спустя вошел в сопровождении целой свиты величественного роста, довольно плотный человек в гетманском мундире, в желтых сапожках. Волосы на нем были растрепаны, один глаз немножко крив, на лице изображалась надменная величавость, во всех движениях была привычка повелевать». И дальше: «Потемкин молчал и небрежно чистил небольшой щеточкой свои бриллианты, которыми были унизаны его руки».
То же и об Екатерине II: «…Вакула осмелился поднять голову и увидел стоящую перед собой небольшого роста женщину, несколько даже дородную, напудренную, с голубыми глазами и вместе с тем величественно улыбающимся видом… – «Светлейший обещал меня познакомить сегодня с моим народом, которого я еще не видала», – говорила дама с голубыми глазами, рассматривая с любопытством запорожцев». И дальше: «Государыня, которая точно имела самые стройные и прелестные ножки, не могла не улыбнуться, слыша такой комплимент из уст простодушного кузнеца…»
Всего несколько пустяковых штрихов – и обе фигуры стоят передо мной как живые.
* * *
Сейчас – нет спору – в России две самые интересные фигуры – Ленин и Троцкий. И за ними еще две – Горький и Луначарский.
А как мы можем их себе представить конкретно, этих живых людей, которые ходят, говорят, едят и любят?
Не по сухим же советским сводкам, не по очередному же выступлению Троцкого в ЦИКе, не по бескровным же унылым и вялым фельетонам Горького и Луначарского.
Поэтому и отношение у нас к ним такое, как к героям отечественной сказки, происходящей в некотором царстве, в тридевятом государстве, где бесшумно и бесплотно бродят какие-то абстрактные символы.
Нет, ты возьми каркас, скелет их возьми, да обложи его мясом, да перетяни сухожилиями, да обтяни кожей, да наполни живой теплой кровью, да заставь их ходить и говорить – вот я тогда сразу представлю себе, что такое Троцкий и Луначарский.
Да моему сердцу одна пустяковая фраза Ленина, оброненная мимоходом: «Товарищ Марфушка, ты опять к столу теплый монополь-сек подала? Ну что мне с тобой, дурищей, делать?!» – скажет больше, чем целая его декларация о текущем моменте, произнесенная на съезде перед сотней партийных дураков!..
И поэтому я иногда сам, для собственного удовольствия, представляю – как они там себе живут?
Одно лицо, приехавшее из Совдепии и заслуживающее уважения, рассказывая о тамошнем житье-бытье, бросило вскользь фразу:
– С Горьким у них дружба. Луначарский по вечерам ездит к Горькому в рамс играть. Иногда и Троцкий заезжает. Выпьют, закусят… Жизнь самая обыкновенная.
Стоп! Довольно. Больше ничего не надо.
Схватываю двумя пальцами эту маленькую закорючку хвостика и вытаскиваю на свет божий целую конкретную картину.
* * *
Кабинет Максима Горького. Зимний вечер. По мягкому ковру большими неслышными шагами ходит Горький, и спустившаяся прядь длинных прямых волос в такт шагам прыгает, танцует на квадратном лбу. Руки спрятаны в карманы черной суконной куртки, наглухо застегнутой у ворота, весь вид задумчивый.
На оттоманке в углу уютно устроилась с вязаньем жена его – артистка Андреева, управляющая ныне всеми столичными театрами.
– О чем задумался? – спрашивает Андреева.
– Вообще, так… Сегодня на Моховой видел человека мертвого: не то замерз, не то от голода. И все проходят совершенно равнодушно, а многие, вероятно, думают: завтра свалюсь я – и пройдут другие мимо меня так же равнодушно. Ужас, а?
– Сегодня ждешь кого-нибудь?
– Да, Луначарский звонил, что заедет. Троцкий с заседания обещал завернуть. Кстати, у нас закусить чего-нибудь найдется?
– Телятина есть холодная, куском. Макароны могу велеть сварить с пармезаном. Рыба заливная… Ну, консервы можно открыть. Сыр есть.
– А вино?
– Вино только красное. Портвейну всего три бутылки. Впрочем, водки почти не начатая четверть, та, что на лимонной корке настоял… А! Анатолий Васильевич… Забыли вы нас: три дня и глаз не казали. Нехорошо, нехорошо.
В дверях стоял, сощурив темные близорукие глаза, Луначарский и, облизывая языком ледяную сосульку, повисшую на рыжеватом усе, – усиленно протирал запотевшее в жаркой комнате пенсне.
– Холодище, – пробормотал он хрипловатым баритоном. – Я думаю, градусов 20. Мерзнет святая Русь, хе-хе. Ну что ж нынче – сразимся? Только если вы мне вкатите такой же ремиз, как третьего дня, – прямо отказываюсь с вами играть.
– А что же ваша супруга? – любезно спросила Марья Федоровна, складывая рукоделие.
– Да приключение с ней неприятное. Так сказать: приключилось умаленькое инкоммодите! [13]13
Недомогание ( фр.).
[Закрыть]Пошла вчера вечером пешком из театра – прогуляться ей, вишь, захотелось, это при двух-то автомобилях! – в темноте споткнулась на какой-то трупище, валявшийся на тротуаре, упала и все плечо себе расшибла. Такой синяк, что…
– Какой ужас! Компресс надо.
– Не по Моховой шла? – задумчиво спросил Горький.
– Ну где именье, где Днепр!.. При чем тут Моховая? А Лев Давидыч будет?
– Обещал заехать после заседания. А здорово, знаете, он играет в рамс. Умная башка!
– А жарковато у вас тут! Ф-фу!
– Да… Маруся любит тепло. Это у нее еще из Италии осталось.
– Анатолий Васильевич! Могу сообщить вам новость по вашей части: у нас почти весь сахар кончился.
– Отложил для вас полтора пудика. А мука как, что вчера послал, – хороша?
– О, прелесть. Настоящая крупчатка. Где это вы такую достали?
– А мне знакомые латыши спроворили. Очень полезный народ. Все как из-под земли достают. Например, любите малороссийскую колбасу?..
– Злодей! Он еще спрашивает!
– Слушаюсь! Будет. А вот и наш Леон Дрей. По гудку узнаю его автомобиль.
В кабинет вошел, молодцевато подергивая обтянутыми в коричневый френч плечами, Лев Давидыч Троцкий. На крепких бритых щеках остался еще налет тающего инея, желтые щегольские гетры до колен весело поскрипывали при каждом шаге.
– Драгоценная Мария Федоровна! Ручку. Здорово, панове! А я, простите, задержался – на пожаре был.
– Где пожар?
– На Глазовой. Эти канальи от холода готовы даже дома жечь, чтобы согреться. Я двух все-таки приказал арестовать – типичные поджигатели.
– Ну не будем терять золотого времени, – хлопотливо пробормотал Луначарский, посматривая на золотые часы. – Кстати, Левушка, об аресте… Помнишь, я тебя просил за того старика профессора, что сдуру голодный бунт на Петроградской стороне устроил? Выпустили вы его?
– Ах, да! К сожалению, поздно ты за него попросил. Звоню я в чрезвычайку на другой день, а его только что израсходовали. Еще тепленький.
– А, черт бы вас разодрал! И куда вы так вечно спешите. Ведь совершенно безобидный старик. Три дочери от голодного тифа скапустились. Он и того… Кому сдавать? Вам, Алексей Максимыч. Так-с. Я не покупаю. Ну зайдем с валетика, что ли. А это как вам понравится? А это!! Хе-хе… Все пять – мои; пишите ремизы.
Вошла горничная.
– Домна спрашивает – телятину подогреть?
– Наоборот, – поднял голову от карт Алексей Максимыч. – Красное вино подогрей, а телятина пусть холодная. С огурчиком.
* * *
– Господа, пожалуйте закусить. Вам телятинки сначала, рыбки или макарон? Рюмочку лимонной! Сам настаивал, хе-хе.
* * *
Так они и живут, эти приятели, так дорого обошедшиеся России.
Слабая головаПозвонили мне по телефону.
– Кто говорит? – спросил я.
– Из дома умалишенных.
– Ага. Здравствуйте. Я ведь ничего, я только так. Хи-хи. Ну, как поживают больные?
– Насчет одного из них мы и звоним. Вы знавали Павла Гречухина?
– Ну как же! Приятели были. Да ведь он, бедняга, в 1915 году с ума сошел…
– Поздравляем вас! Только что совершенно выздоровел. Просится, чтобы вы его забрали отсюда.
– Павлушу-то? Да с удовольствием!
Заехал я за ним, привез к себе.
* * *
– Ф-фу! – сказал он, опускаясь в кресло. – Будто я снова на свет божий народился. Ведь, ты знаешь, я за это время совершенно был отрезан от мира. Рассказывай мне все! Ну как Вильгельм?
– Ничего себе, спасибо.
– Ты мне прежде всего скажи вот что: кто кого победил – Германия Россию или Россия Германию?
– Союзники победили Германию.
– Слава богу! Значит, Россия – победительница?
– Нет, побежденная.
– Фу ты, дьявол, ничего не пойму. А как же союзники допустили?
– Видишь ли, это очень сложно. Ты на свежую голову не поймешь. Спрашивай о другом.
– Как поживает Распутин?
– Ничего себе, спасибо, убит.
– Сейчас в России монархия?
– А черт его знает. Четвертый год выясняем.
– Однако, образ правления…
– Образа нет. Безобразие.
– Так-с. Печально. Спички есть? Смерть курить хочется.
– Нету спичек, не курю.
– Позови горничную.
– Маша-а-а!
– Вот что, Машенька, или как вас там… Вот вам три копеечки, купите мне сразу три коробки спичек.
– Хи-хи…
– Чего вы смеетесь? Слушай, чего она смеется?
– А видишь ли… У нас сейчас три коробки спичек дороже стоят.
– Намного?
– Нет, на пустяки. На пятьсот рублей.
– Только-то? Гм! Чего ж оно так?
– Да, понимаешь, за последнее время много поджогов было. Пожары все. Спрос большой. Вот и вздорожали.
– Так-с. Эва, как ботиночки мои разлезлись… Слушай, ты мне не одолжишь ли рублей пятьсот?
– На что тебе?
– Да немного экипироваться хотел: пальтецо справлю, пару костюмчиков, ботиночки, кое-что из бельеца.
– Нет, таких денег у меня нет.
– Неужели пяти катеринок не найдется?
– Теперь этого мало. Два миллиона надо.
Павлуша странно поглядел на меня и замолчал.
– Чего ты вдруг умолк?
– Да так, знаешь. Ну дай мне хоть сто рублишек. Поеду в Питер – там у меня родные.
– Они уже умерли.
– Как? Все?
– Конечно, все. Зря, брат, там в живых никто не останется.
– Ну я все-таки поеду. Хоть наследство получу.
– Оно уже получено. Теперь все наследства получает коммуна.
Взор его сделался странным. Каким-то чужим. Он посмотрел в потолок и тихо запел:
– Тра-та-та, тра-та-та,
Вышла кошка за кота.
Мне почему-то сделалось жутко. Чтобы отвлечь его мысли, я сообщил новость:
– А знаешь, твой кузен Володя служит в подрайонном исполкоме Совдепа.
Павлуша внимательно поглядел на меня и вежливо ответил:
– Ду-ю спик энглиш? Гай-ду-ду. Кис ми квик [14]14
Вы говорите по-английски? Как поживаете? Поцелуйте меня побыстрее ( искаж. англ.).
[Закрыть]. Слушай… Ну, я в Москву поеду…
– Да не попадешь ты туда, чудак!
– Почему, сэр?
– Дойдешь ты до Михайловки, за Михайловкой большевики.
– Кто-о?
– Это тебе долго объяснять. Проехал ты, скажем, большевиков – начинается страна махновцев; проехал, если тебя не убьют, махновцев – начинается страна петлюровцев. Предположим, проехал ты и их… Только что въехал в самую Совдепию – возьмут тебя и поставят к стенке.
– Ну что ж, что поставят. А я постою и уйду.
– Да, уйдешь, как же. Они в тебя стрелять будут.
– За что?
– За то, что ты белогвардеец.
– Да я не военный.
– Это, видишь ли, тебе долго объяснять. Конечно, если ты достанешь мандат харьковского реввоенсовета или хоть совнархоза…
Павлуша схватился за голову, встал с кресла и стал танцевать на ковре, припевая:
Чикалу, ликалу
Не бывать мне на балу!
Чика-чика-чикалочки —
Едет черт на палочке…
– Знаешь что, Павлуша, – предложил я, – поедем прокатимся. Заедем по дороге в сумасшедший дом. Я там давеча портсигар забыл.
Он поглядел на меня лукавым взглядом помешанного.
– Ты ж не куришь?
– А я в портсигаре деньги ношу.
– Пожалуй, поедем, – согласился Павлуша, хитро улыбаясь. – Если ты устал, я тебя там оставлю, отдохнешь. Два-три месяца, и, глядишь, все будет хорошо.
Поехали.
Он думал, что везет меня, а я был уверен, что везу его.
Когда вошли в вестибюль, Павлуша отскочил от меня и, спрятавшись за колонну, закричал:
– Берите вот этого! Он с ума сошел.
Ко мне подошел главный доктор.
– Зачем вы его опять привезли? Ведь он выздоровел.
Я махнул рукой.
– Опять готов!
Павлуша вышел из-за колонны, расшаркался перед доктором и вежливо сказал:
– Простите, сэр, что я до сих пор не удосужился поджечь ваш прелестный дом. Но спички стоят так дорого, что лучше уж я стану к стеночке.
* * *
Взяли Павлушу. Повели.
Слава богу: хоть одного человека я устроил как следует.
Миша ТроцкийКак известно, у большевистского вождя Льва Троцкого – есть сын, мальчик лет 10 – 12.
Не знаю, может быть, у него еще есть дети – за истекший год я не читал «Готского альманаха», – но о существовании этого сына, мальчика лет 10 – 12, я знаю доподлинно: позапрошлым летом в Москве он вместе с отцом принимал парад красных войск.
Не знаю, как зовут сына Троцкого, но мне кажется – Миша. Это имя как-то идет сюда.
И когда он вырастет и сделается инженером, на медной дверной доске будет очень солидно написано:
«Михаил Львович Бронштейн, гражданский инженер».
Но мне нет дела до того времени, когда Миша сделается большим. Большие – народ не очень-то приятный. Это видно хотя бы по Мишиному папе.
Меня всегда интересовал и интересует маленький народ, все эти славные, коротко остриженные, лопоухие, драчливые Миши, Гриши, Ваньки и Васьки.
И вот когда я начинаю вдумываться в Мишину жизнь – в жизнь этого симпатичного, ни в чем не повинного мальчугана, – мне делается нестерпимо жаль его…
За какие, собственно, грехи попал мальчишка в эту заваруху?
Не спорю, – может быть, жизнь этого мальчика обставлена с большою роскошью, – может быть, даже с большею, чем позволяет цивильный лист: может быть, у него есть и гувернер – француз, и немка, и англичанка, и игрушки, изображающие движущиеся паровозы на рельсах, огромные заводные пароходы, из труб которых идет настоящий дым, – это все не то!
Я все-таки думаю, что у мальчика нет настоящего детства.
Все детство держится на традициях, на уютном, как ритмичный шелест волны, быте. Ребенок без традиций, без освященного временем быта – прекрасный материал для колонии малолетних преступников в настоящем и для каторжной тюрьмы в будущем.
Для ребенка вся красота жизни в том, что вот, дескать, когда Рождество, то подавайте мне елку, без елки мне жизнь не в жизнь; ежели Пасха – ты пошли прислугу освятить кулич, разбуди меня ночью да дай разговеться; а ежели яйца не крашеные, так я и есть их не буду – мне тогда и праздник не в праздник. И я должен для моего детского удовольствия всю Страстную есть постное и ходить в затрепанном затрапезном костюмчике, а как только наступит это великолепное Воскресение, ты обряди меня во все новое, все чистое, все сверкающее да пошли с прислугой под качели! Вот что-с!
Да что там – качели! Я утверждаю, что для ребенка праздник может быть совсем погублен даже тем, что на глазированной шапке кулича нет посредине традиционного розана или сливочное масло поставлено на праздничный стол не в форме кудрявого барашка, к чему мальчишка так привык.
Я не знаю, какие праздничные обычаи в доме Троцких – русские или еврейские, – но если даже еврейские, и еврейская пасха имеет целый ряд обольстительно-приятных для детского глаза подробностей.
Увы, я думаю, что Миша Троцкий – живет без всяких традиций чем так крепко детство, – без русских и без еврейских. Я думаю, папа его совсем запутался в интернационале – до русских ли тут, до еврейских ли обычаев, – когда целые дни приходится толковать с создателями новой России – с латышами, китайцами, немцами, башкирами, – это тебе не красное яичко, не розан в центре высокого, обаятельно пахнущего сдобой кулича.
* * *
Что Миша читает?
Совершенно не могу себе этого представить. Мальчик без Майн Рида – это цветок без запаха.
А Миша Майн Рида не читает.
Может быть, когда-нибудь ему и попались случайно в руки «Тропинка войны» или «Охотники за черепами», и, может быть, на некоторое время околдовало Мишу приволье и красота ароматных американских степей. Может быть, чудесной музыкой заиграли в его ушах такие заманчивые своей звучностью и поэзией слова:
«Сьерра-Невада, Эль-Пасо, Дель-Норте!..»
Но, прочтя эту книжку, принялся бродить притихший зачарованный Миша по огромным пустым комнатам папиного дворца, забрался в папин кабинет и, свернувшись незаметно клубочком на дальнем диване, услышал от представляющихся папе коммунистов и латышей совсем другие слова, почуял совсем другие образы:
– С тех пор, как, – серым однотонным голосом бубнит коммунист, – с тех пор, как мы ввели уезземелькомы, они стали в резкую оппозицию губпродкомам. Комбеды приняли их сторону, но уездревкомы приняли свои меры…
Потом подходит к столу латыш.
– Ну что, Лацис? Всех допросили…
– 28 человек. Из них 19 уже расстрелял, остальных после передопроса.
Лежит Миша, притихнув на диване, и меркнут в мозгу его образы, созданные капитаном Майн Ридом.
Какая там героическая борьба индейцев с белыми, вождя Дакоты с охотниками Рюбе и Гареем, какое там оскальпирование, когда вот стоит человек и, рассеянно вертя в руках пресс-папье, говорит, что он сегодня убил 19 живых людей.
А на красивые, звучные слова – Эль-Пасо, Дель-Норте, Сьерра-Невада, Кордильеры – наваливаются другие слова – тяжелые, дикие, похожие на тарабарский язык свирепых сиуксов: Губпродком, Центробалт, Уезземельком.
Поднимается с дивана Миша и, как испуганный мышонок, старается проскользнуть незаметно в детскую.
Но папа замечает его.
– А, Миша! Что ж ты не здороваешься с дядей Лацисом. Дай дяде ручку.
Эта операция не особенно привлекает Мишу, но он робко протягивает худенькую лапку, и она без остатка тонет в огромной, мясистой, жесткой «рабочей» лапе дяди Лациса.
– Ну иди, Миша, не мешай нам. Скажите, а с теми тремя, арестованными позавчера, вы кончили или…
Но Миша уже не слышит. Опустив голову, он идет в детскую с полураздавленной рукой и вконец расплющенным сердцем.
* * *
В конце концов, если у меня и есть на кого слабая надежда – так это на Мишину мать.
Авось, она не выдаст Мишу, и одним своим прикосновением ласковой руки к горячей голове расправит измятые полуоборванные лепестки детского сердца.
За обедом спросит:
– Чего ты такой скучный, Миша? Чего ты ничего не кушаешь?
– Мне скучно, мама.
В разговор ввязывается папа:
– Его уже нужно в училище отдать, так ему тогда не будет скучно. Хочешь, я тебя отдам в Первую Коммунистическую Нормальную Школу, а?
И вдруг коммунистическая мать вспыхивает и взлетает, как ракета.
– Ты! Ты! – кричит она, сжигая сверкающими глазами коммунистического папу. – Ты мне эти штуки с моим ребенком брось! Я знаю ваши «Нормальные» школы для мальчиков и девочек!! Ты там можешь себе проводить какую хочешь политику, но в семью этой дряни не вноси. Чтобы я послала своего сына на разврат? Лева, слышишь? Об этом больше нет разговора!
– Ну хорошо, ну ладно. Раскудахталась. Миша! Ну, если тебе скучно, поедем опять принимать парад красных войск – хочешь?
– Что ты со своими паршивыми парадами к ребенку пристал? Он же один, ему же нужны товарищи, а ты ему своими парадами-марадами голову морочишь!
– Ему нужны товарищи! Так чего же ты молчишь? Хочешь, я к нему пришлю поиграть сына Лациса – Карлушу?
– Лева! Я же тебе в тысячный раз повторяю: оставляй свою политику на пороге нашего дома! Чтобы я позволила моему сыну играть с этим латышонком, с сыном палача, который…
– Со-ня!!! Или ты замолчишь, или я уйду из-за стола! Что это за разговоры такие?
За столом – тяжелое, душное молчание.
Миша сидит, положив на тарелку вилку и ножик, не притронувшись к цыпленку, и смотрит невидящими глазами в стену.
– Что ты? – озабоченно спрашивает отец. – О чем задумался?
– Папа, ты знаешь, что такое Эль-Пасо и Дель-Норте?
– М… М… Не знаю. Я думаю, это сокращенное название какой-нибудь организации.
– А знаешь ты, что такое «Охотники за черепами»?
Лицо папы сначала бледнеет, потом краснеет:
– Послушай, ты! Дрянь-мальчишка… Если ты еще раз позволишь себе сказать что-либо подобное, я не посмотрю на тебя, что ты большой, – выдеру как сидорову козу! Понял?
Нет, Миша не понял.
На совести Мишиного папы тысячи пудов преступлений.
Но это его преступление – гибель Мишиной души – неуследимое, неуловимое, как пушинка, – и, однако, оно в моих глазах столь же подлое, отвратительное, как и прочие его убийства.