Текст книги "Король смеха"
Автор книги: Аркадий Аверченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 50 страниц)
Звали эту женщину – Зоя, имя легкое, не имеющее веса, золотистое, все насквозь пронизанное желтыми лучами солнца, вызывающее мысль о светлых, коротко подстриженных кудрях и тонкой атласной коже с голубыми жилками; губки розовые, ножки маленькие, голосок, как серебряная ниточка.
Вот какое представление вызывает у меня имя – Зоя. А может быть, все это потому, что носительница имени Зоя – была действительно такова по внешности.
Мы с ней жили вместе, и не могу сказать, чтобы жили плохо…
Но я никак не мог отделаться от мысли, что она не настоящий человек, втайне смотрел на нее, как на забавную игрушку, и однажды, когда она, наморщив лоб, спросила меня в упор: «Скажи, ты уважаешь меня?» – я упал с оттоманки на диван и стал корчиться от невыносимого смеха, отчасти утрированного, отчасти – настоящего.
– Чудак ты, человечина, – отвечал я ей, успокаиваясь. – На что тебе мое уважение? Ты бы ревела от муки и тоски, если бы я тебя уважал. Ну за что тебя уважать, скажи на милость?
– За что? – Она немного растерялась. – Как за что? Ну за то, что я… гм! Порядочный человек. За то, что я к тебе хорошо отношусь… Ну за то, что я… тебе нравлюсь.
– Замечательный ты человечина! Разве за это уважают? За это любят.
– Так ты меня любишь?
– Ну конечно.
– Значит, я лучше всех?
– Помилуй, как так ты лучше всех? Не дай бог, если бы ты была лучше всех… Тогда все мужчины повлюблялись бы в тебя, и я уж никак не мог бы протолпиться к твоему сердцу… Нет, конечно, есть на свете женщины лучше тебя.
Она опечалилась… Опустила голову и сказала, растерянно разглаживая пальчиком шов диванной подушки:
– Вот тебе и раз… я этого от тебя не ожидала…
А я рассматривал ее близко-близко, как естествоиспытатель – редкого зверька, и мне было смешно-смешно.
– Ну посуди сама, голубь мой золотой: не может же быть, чтобы ты была лучше всех… Есть женщины лучше тебя? Есть. Красивее? Есть. Обаятельнее? Есть.
Она криво усмехнулась:
– Ну, в таком случае я счастливее тебя: ты, по-моему, самый умный, самый красивый, самый обаятельный…
– Ты так думаешь? А по-моему, я вот что: я человек 35 лет, шатен, лицо приятное, особых примет нет, ум не государственный, а так, для домашнего обихода, а что касается обаяния, то почему же, черт возьми, меня окружают десятки женщин, которым даже в голову не придет обратить на меня благосклонное внимание?
– Господи ты мой, господи, какой вздор несет этот человек! Знаешь, какой ты? Я тебя опишу: у тебя глаза горят, как две звездочки, улыбка твоя туманит голову, а голос твой проникает в самое сердце и прямо переворачивает его. Знаешь, на кого ты похож? На серебряного тигра, вот на кого.
– Не видал таких. Они что ж, эти серебряные тигры, также носят визитку, темный галстук и по будним дням ходят на службу?
– Ты – глупый.
– Не скажу. Недалекий – пожалуй, но глупый – это уже крайность.
– Слушай, – прошелестела она мне на ухо, прижимаясь ко мне. – Я сказала тебе, какой ты…
– Ну?
– Теперь же скажи мне, какая я?
– Ты? Зовут тебя Зоя, ты ниже среднего женского роста, волосы у тебя очень хорошие, грудь немного полнее, чем бы следовало, а ноги немного короче, чем это требуется правилами женского сложения. Но и то и другое – следствие твоего роста. Таковы уж все маленькие женщины. Глаза красивые, но поставлены друг к другу ближе, чем следует. Ручка малюсенькая, но ногти, хотелось бы, чтобы были поуже.
Она встала и отшатнулась от меня, бледная, с широко раскрытыми, остановившимися глазами.
– Постой! И ты осмеливаешься говорить, что любишь меня?! Меня, с большой грудью, с короткими ногами, с широкими ногтями, – ты говоришь, что любишь меня?!!
Она упала на диван, и слезы, как вешние воды с гор, хлынули из глаз ее.
А я сидел, задумчиво опершись подбородком о свою спокойную холодную руку, и внимательно рассматривал плачущую женщину.
И думал:
«Понять женщину легко, но объяснить ее трудно. Какое это нечеловеческое, выдуманное чьей-то разгоряченной фантазией существо! Что может быть общего между мной и ею, кроме физической близости и примитивных домашних интересов?»
А она рыдала, исходила слезами, изредка ударяясь головой о собственные, сложенные на спинке дивана руки:
– А я-то, глупая, думала все время, что мы созданы друг для друга!! Еще давеча, когда к чаю подали печенье и ты выбирал только соленое, то я подумала: господи, как много между нами общего… хым… хым…
– Между нами – общее?! Что за ересь говоришь ты? С какой стороны мы похожи друг на друга? Я – большой, толстый, сильный, ты – маленькая, хрупкая, закутанная в кружевные тряпки и ленты. Я дымлю папиросами, как фабричная труба. Ты задыхаешься от этого дыма, как моль от нафталина. Попробуй надеть на меня то, что носите вы: туфли на высоченных каблуках, паутинные панталоны, кофточку из кисеи, корсет. Я сделаю несколько шагов и последовательно: упаду, простужусь насмерть и задохнусь от корсета, одним словом – погибну. Ну что же общего между нами? А попробуй надеть мужской костюм на хорошо сложенную женщину – и спереди и сзади это будет так нехудожественно, так неэстетично… Правда, худые женщины могут надевать мужской костюм, но это только тогда, когда у них нет ни груди, ни бедер, то есть когда они похожи на мужчину.
Она подняла на меня страдающие, заплаканные глаза…
– Это все пустяки, все внешние различия, а я говорю о духовном сродстве.
– Увы, где оно?.. Мужчина почти всегда духовно и умственно превосходит женщину…
Ее глаза засверкали.
– Да?!! Ты так думаешь? А что, если я тебе скажу, что у нас в Киеве были муж и жена Тиняковы, и – знаешь ли ты это? – она окончила университет, была адвокатом, а он имел рыбную торговлю!! Вот тебе!
– Дитя ты мое неразумное, – засмеялся я, ласково, как ребенка, усаживая ее на колени. – Да ведь ты сама сейчас подчеркнула разницу между нами. Заметь, что я, мужчина, всегда говорю о правиле, а ты – бедная логикой, обыкновенная женщина – сейчас же подносишь мне исключение. Бедная головушка! Все люди имеют на руках десять пальцев – и я говорю об этом… А ты видела в паноптикуме мальчишку с двенадцатью пальцами – и думаешь, что в этом мальчишке заключено опровержение всех моих теорий о десяти пальцах.
– Ну конечно, – удивилась она. – Как же можно говорить о том, что правило – десять пальцев, когда (ты же сам говоришь!) существуют люди с двенадцатью пальцами.
Говоря это, она деловито бегала по комнате, уже забыв о своих горьких слезах, и деловито переставляла какие-то фарфоровые фигурки и какие-то цветы в вазочках. И вся она в своих туфельках на высоких каблуках, в нечеловеческом пеньюаре из кружев и ленточек, с золотистой подстриженной кудрявой головкой и еще не высохшими от слез глазами, с ее покровительственным тоном, которым она произнесла последние слова, – вся она, эта спокойно чирикающая птица, не ведающая надвигающейся грозы моего к ней равнодушия, – вся она, как вихрем, неожиданно закружила мое сердце.
Лопнула какая-то плотина, и жалость к ней, острая и неизбывная жалость, которая сильнее любви, – затопила меня всего.
«Вот я сейчас только решил в душе своей, что не люблю ее и прогоню от себя… А куда пойдет она, эта глупая, жалкая, нелепая пичуга, которая видит в моих глазах звезды, а в манере держаться – какого-то не существующего в природе серебристого тигра? Что она знает? Каким богам, кроме меня, она может молиться? Она, назвавшая меня вчера своим голубым сияющим принцем (и чина такого нет, прости ее, господи!)».
А она, постукивая каблучками, подошла ко мне, толкнула розовой ладонью в лоб и торжествующе сказала:
– Ага, задумался! Убедила я тебя? Такой большой – и так легко тебя переспорить…
Жалость, жалость, огромная жалость к ней огненными языками лизала мое черствое, одеревеневшее сердце.
Я привлек ее к себе и стал целовать. Никогда не целовал я ее более нежно и пламенно.
– Ой, оставь, – вдруг тихонько застонала она. – Больно.
– Что такое?!
– Вот видишь, какой ты большой и глупый… я хотела тебе сделать сюрприз, а ты… Ну да! Что ты так смотришь? Через семь месяцев нас будет уже трое… Ты доволен?
* * *
Я долго не мог опомниться.
Потом нежно посадил ее к себе на колени и, разглядывая ее лицо с тем же напряженным любопытством, с каким вивисектор разглядывает кролика, спросил недоверчиво:
– Слушай, и ты не боишься?
– Чего?..
– Да вот этого… ребенка… Ведь роды вообще опасная штука.
– Бояться твоего ребенка? – мягко, непривычно мягко усмехнулась она. – Что ты, опомнись… Ведь это же твой ребенок.
– Послушай… Можно еще устроить все это…
– Нет!
Это прозвучало как выстрел. Последующее было мягче, шутливее:
– А ты прав: между мужчиной и женщиной большая разница…
– Почему?
– Да я думаю так: если бы детей должны были рожать не женщины, а мужчины, – они бежали бы от женщин, как от чумы…
– Нет, – серьезно возразил я. – Мы бы от женщин, конечно, не бегали. Но детей бы у нас не было – это факт.
– О, я знаю. Мы, женщины, гораздо храбрее, мужественнее вас. И знаешь – это будет превесело: нас было двое – станет трое.
Потом она долго, испытующе поглядела на меня:
– Скажи, ты меня не прогонишь?
Я смутился:
– С чего ты это взяла? Разве я говорил тебе о чем-нибудь подобном?
– Ты не говорил, а подумал. Я это почувствовала.
– Когда?
– Когда переставляла цветы, а ты сидел тут на оттоманке и думал. Думал ты: на что она мне – прогоню-ка я ее.
Я промолчал, а про себя подумал другое: «Черт знает кто их сочинил, таких… Умом уверена, что люди о двенадцати пальцах, а чутьем знает то, что на секунду мелькнуло в темных глубинах моего мозга…»
– Ты опять задумался, но на этот раз хорошо. Вот теперь ты миляга.
Разгладила мои усы, поцеловала их кончики и в раздумье сказала:
– Пожалуй, что ты больше всего похож на зайца: у тебя такие же усики…
– Нет, уж извини: мне серебристый тигр больше по душе!..
– Ну не надо плакать, – покровительственно хлопнула она меня по плечу. – Конечно, ты тигр серебряный, а усики из золота с бриллиантами.
Я глядел на нее и думал:
«Ну кому она нужна такая? Нет, нельзя ее прогнать. Пусть живет со мной».
– Ну послушай… Ну посуди сам: разве это не весело? Нас сейчас двое, а через семь месяцев будет трое.
* * *
И тут она ошиблась, как ошибалась во многом: через семь месяцев нас было по-прежнему двое – я и сын. Она умерла от родов.
* * *
Мне очень жалко ее.
Резная работаНедавно один петроградский профессор забыл после операции в прямой кишке больного В. трубку (дренаж) в пол-аршина длиной.
В операционной кипит работа.
– Зашивайте, – командует профессор. – А где ланцет? Только сейчас тут был.
– Не знаю. Нет ли под столом?
– Нет. Послушайте, не остался ли он там?..
– Где?
– Да там же. Где всегда.
– Ну где же?!!
– Да в полости желудка.
– Здравствуйте! Больного уже зашили, так он тогда только вспомнил. О чем вы раньше думали?!
– Придется расшить.
– Только нам и дела, что зашивать да расшивать. Впереди еще шесть операций. Несите его.
– А ланцет-то?
– Бог с ним, новый купим. Он недорогой.
– Я не к тому. Я к тому, что в желудке остался.
– Рассосется. Следующего! Первый раз оперируетесь, больная?
– Нет, господин профессор, я раньше у Дубинина оперировалась.
– Ага!.. Ложитесь. Накладывайте ей маску. Считайте! Ну? Держите тут, растягивайте. Что за странность! Прощупайте-ка, коллега… Странное затвердение. А ну-ка… Ну вот! Так я и думал… Пенсне! Оригинал этот Дубинин. Отошлите ему, скажите – нашлось.
– А жаль, что не ланцет. Мы бы им вместо пропавшего воспользовались… Зашивайте!
– А где марля? Я катушки что-то не вижу. Куда она закатилась?
– Куда, куда! Старая история. И что это у вас за мания – оставлять у больных внутри всякую дрянь.
– Хорошая дрянь! Марля, батенька, денег стоит.
– Расшивать?
– Ну из-за катушки… стоит ли?
– Я к тому, что марля… в животе…
– Рассосется. Я один раз губку в желудок зашил, и то ничего.
– Рассосалась?
– Нет, но оперированный горчайшим пьяницей сделался.
– Да что вы!
– Натурально! Выпивал он потом, представьте, целую бутылку водки – и ничего. Все губка впитывала. Но как только живот поясом потуже стянет – так сразу как сапожник пьян.
– Чудеса!
– Чудесного ничего. Научный факт. В гостях, где выпивка была бесплатная, он выпивал невероятное количество водки и вина и уходил домой совершенно трезвый. Потом дома уже – потрет руки, крякнет: «Ну-ка, рюмочку выпить, что ли!» И даванет себя кулаком в живот. Рюмку из губки выдавит, закусит огурцом, походит – опять: «Ну-ка, – говорит, – давнем еще рюмочку!..» Через час – лыка не вяжет. Так пил по мере надобности… Совсем как верблюд в пустыне.
– Любопытная исто… Что вы делаете? Что вы только делаете, поглядите!!! Ведь ему гланды нужно вырезать, а вы живот разрезали!!
– Гм… да… Заговорился. Ну все равно, раз разрезал – поглядим: нет ли там чего?..
– Нет?
– Ничего нет. Странно.
– Рассосалось.
– Зашивайте. Ффу! Устал. Закурить, что ли… Где мой портсигар?
– Да тут он был; недавно только держали. Куда он закатился?
– Неужто портсигар зашили?
– Оказия. Что же теперь делать?
– Что, что! Курить – смерть как хочется. И потом вещь серебряная. Расшивайте скорее, пока не рассосался!
– Есть?
– Нет. Пусто, как в кармане банкрота.
– Значит, у кого-нибудь другого зашили. Все оперированные здесь?
– Неужели всех и распарывать?
– Много ли их там – шесть человек! Порите.
– Всех перепороли?
– Всех.
– Странно. А вот тот молодой человек, что в двери выглядывает. Этого, кажется, пропустили. Эй, вы – как вас? – ложитесь!
– Да я…
– Нечего там, не «да я»… Ложитесь. Маску ему. Считайте.
– Да я…
– Нажимайте маску крепче. Так. Где нож? Спасибо.
– Ну? Есть?
– Нет. Ума не приложу, куда портсигар закатился. Ну очнулись, молодой человек?
– Да я…
– Что «вы», что «вы»?! Говорите скорей, некогда…
– Да я не за операцией пришел, а от вашей супруги… Со счетом из башмачного магазина.
– Что же вы лезете сюда? Только время отнимаете! Где же счет? Ложитесь, мы его сейчас извлечем.
– Что вы! Он у меня в кармане…
– Разрезывайте карман! Накладывайте на брюки маску…
– Господин профессор, опомнитесь!.. У меня счет и так вынимается из кармана. Вот извольте.
– Ага! Извлекли? Зашивайте ему карман.
– Да я…
– Следующий! – бодро кричит профессор. – Очистите стол. Это что тут такое валяется?
– Где?
– Да вот тут на столе.
– Гм! Чей-то сальник. Откуда он?
– Не знаю.
– Сергей Викторович, не ваш?
– Да почему ж мой?! – огрызается ассистент. – Не меня же вы оперировали. Наверное, того больного, у которого камни извлекали.
– Ах ты ж господи, – вот наказание! Верните его, скажите, пусть захватит.
– Молодой человек! Сальничек обронили…
– Это разве мой?
– Больше ничей, как ваш.
– Так что же я с ним буду делать? Не в руках же его носить… Вы вставьте его обратно!
– Эх, вот возня с этим народом! Ну ложитесь. Вы уже поролись?
– Нет, я только зашивался.
– Я у вас не забыл своего портсигара?
– Ей-богу, в глаза не видал… Зачем мне…
– Ну, что-то у вас глаза подозрительно бегают. Ложитесь! Маску! Считайте! Нажимайте! Растягивайте!
– Есть?
– Что-то такое нащупывается… Какое-то инородное тело. Дайте нож!
– Ну?
– Постойте… Что это? Нет, это не портсигар.
– Бумажка какая-то… Странно… Э, черт! Видите?
– Ломбардная квитанция!
– Ну конечно: «Подержанный серебряный портсигар с золотыми инициалами М.К.». Мой! Вот он куда закатился! Вот тебе и закатился… Хе-хе, вот тебе и рассосался.
– Оборотистый молодой человек!
– Одессит, не иначе!
– Вставьте ему его паршивый сальник и гоните вон. Больных больше нет?
– Нет.
– Сюртук мне! Ж-живо! Подайте сюртук.
– Ваш подать?
– А то чей же?
– Тут нет никакого сюртука.
– Чепуха! Тут же был.
– Нет!.. Неужели?..
– Черт возьми, какой неудачный день! Опять сызнова всех больных пороть придется. Скорее, пока не рассосался! Где фельдшерица?
– Нет ее…
– Только что была тут!
– Не зашили ли давеча ее в одессита?!
– Неужели рассосалась?..
– Ну и денек!..
Семь часов вечераИногда мы, большие взрослые люди, бородатые, усатые, суровые, с печатью важности на лице, вдруг ни с того ни с сего становимся жалкими, беспомощными, готовыми расплакаться оттого, что мама уехала в гости, а нянька ушла со двора, оставив нас в одиночестве в большой полутемной комнате.
Жалко нам себя, тоскливо до слез, и кажется нам, что мы одиноки и заброшены в этом странно молчащем мире, ограниченном четырьмя сумрачными стенами.
Почему-то это бывает в сумерки праздничного дня, когда все домашние разбредаются в гости или на прогулку, а вы остались один и долго сидите так, без всякого дела. Забившись в темный угол комнаты и остановив пристальный взгляд на двух светло-серых четырехугольниках окон, сидите вы с застывшими, как холодная лава, мыслями – тихий, покорный и бесконечно одинокий.
Заметьте: в это время непременно где-то этажом выше робкие женские руки трогают клавиши рояля, и вы вливаете свою застывшую грусть в эти неуверенные звуки, и эти неуверенные звуки крепко сплетаются с вашей грустью. Мелодия почти не слышна. До вас доносится только отчетливый аккомпанемент, и от этого одиночество еще больше. Оно, впрочем, от всего больше – и оттого, что улица за серыми окнами дремлет, молчаливая, и оттого, что улица вдруг оглашается недоступной вашему сердцу речью двух неведомых вам пешеходов, отчетливо стучащих четырьмя ногами и двумя палками по заснувшим тротуарным плитам.
– …А что же Спирька на это сказал?
– Вот еще, стану я считаться с мнением Спирьки, этого дурака, который…
И снова вы застываете, одинокий, так и не узнав, что сказал Спирька и почему с мнением Спирьки не следует считаться. И никогда вы ничего больше не узнаете о Спирьке… Кто он? Чиновник, клубный шулер или просто веснушчатый краснорукий гимназист выпускного класса?
Никому до вас нет дела. Интересы пешеходов поглощены Спирькой, все домашние ушли, а любимая женщина, наверное, забыла и думать о вас.
Сидите вы, согнувшись калачиком в углу дивана, сбоку или сверху у квартирантов робкие руки отбивают мерный, хватающий за сердце своей определенностью такт, а где-то внизу проходит еще одна пара, и оставляет в ваших мыслях она расплывающийся след, как от брошенного в мертвую воду камня.
– Нет, этого никогда не будет, Анисим Иваныч…
– Почему же не будет, Катенька? Очень даже обидно это от вас слышать…
– Если бы я еще не знала, что вас…
И прошли.
Роман, драма, фарс проплыл мимо вас, а вы в стороне, вы никому не нужны, о вас все забыли… Жизнь идет стороной, вы почти как в могиле.
Конечно, можно встать, встряхнуться, надеть пальто, пойти к приятелю, вытащить его и побродить по улицам, оставляя, в свою очередь, в чужих открытых окнах обрывки волнующих вас слов:
– Ты слишком мрачно глядишь на вещи.
– Это я-то?! Ну знаешь ли… Ведь она его не любит, ее просто забавляет то, что…
Конечно, можно самому превратиться в такого пешехода, вырваться из оцепенелых лап тихой печали и одиночества, но не хочется пошевелить рукой, не то что сдвинуться с места.
И сидишь, сидишь, а сердце обливается жалостью к самому себе.
– Забыли!.. Оставили!.. Никому нет до меня дела.
* * *
Я ли один переживаю это, или бывает такое же настроение у банкиров, железнодорожных бухгалтеров, цирковых артистов и магазинных продавщиц, оставшихся по случаю праздничных сумерек дома?
О чем же вам-то грустить, далекие неизвестные товарищи по временному одиночеству? Или никакой тут причины и не нужно, а все дело в сумерках, звуках рояля и голосах пешеходов под окнами?
Вот и сегодня: сижу я в сладком оцепенении печали и жалости к самому себе, и рояль рокочет басовыми нотами у верхних квартирантов, и неизвестные мне люди за окном переговариваются о далеких мне делах и интересах…
Все бросили меня, бедного, никому я не нужен, всеми забыт… Плакать хочется.
Даже горничная ушла куда-то. Наверное, подумала: брошу-ка я своего барина; на что он мне, у меня есть свои интересы, а мне до барина нет никакого дела. Пусть себе сидит на диване, как сыч.
Боже ж ты мой, как тоскливо, как обидно!
В передней звонок.
О счастье! Неужели обо мне кто-нибудь вспомнил? Неужели я еще не старая кляча, всеми позабытая и оставленная?
Незнакомая барыня в лиловой шляпке входит в мой кабинет, садится на стул, долго осматривает меня при свете зажженных мною ламп.
– Вот вы какой! – говорит она, внимательно меня оглядывая. – Как странно: читаю вас несколько лет, а вижу в первый раз.
Бодрое настроение возвращается ко мне (я не забыт!).
– Читаете несколько лет, а видите в первый раз? Печально, если бы было наоборот, – усмехаюсь я.
– Вы и в жизни такой же веселый, как в ваших рассказах?
– А разве мои рассказы веселые?
– Помилуйте! Иногда, читая их, просто как сумасшедшая смеешься.
– Вот не думал. Когда я пишу свои рассказы, я не подозреваю, что они могут рассмешить.
– Еще как! Вы знаете, почему я пришла к вам? Я пришла поблагодарить вас за хорошие минуты, которые вы доставили мне своими рассказами. Ах, вы так чудно, так чудно пишете…
Почему-то делается жаль уплывших сумерек, гулких шагов, и голосов неведомых пешеходов, и рояля, который тоже притих, будто сообразил, что он уже не в тоне сумерек и голосов за окном.
– Некоторые ваши рассказы я прямо наизусть знаю…
– Вы, право, избалуете меня… Ну, какой же рассказ запомнился вам?
– Я как-то не запомнила заглавий. Одним словом, о чиновнике, который хотел учиться кататься на лошади, а потом упал с нее, и его родственники смеялись над ним, и невеста тоже… отказалась выйти за него замуж.
– Позвольте, сударыня… Да у меня нет такого рассказа.
– Быть не может!
– Уверяю вас.
– Значит, я что-нибудь спутала. Ах, я, знаете, такая рассеянная! Совсем как та старушка в вашем рассказе, которая забыла надеть юбку да так и пошла по улице без юбки. Я страшно смеялась, когда читала этот рассказ.
– Сударыня! У меня и такого рассказа нет!
– Вы меня прямо удивляете! Какие же у вас рассказы есть, если того нет, этого нет!.. Ну, есть у вас такой рассказ, как еврейка выколола в шутку сыну глаз, а потом повезла его к зубному доктору?
– Вроде этого: она не выколола сыну глаз, а просто у него заболел глаз; бедная мать в суматохе схватила не того ребенка, завернула его в платок и повезла на последние деньги в другой город к доктору, у которого эта роковая для матери ошибка и обнаружилась.
– Ну да, что-то вроде этого. Мы с сестрой так смеялись…
– Простите, но этот рассказ не смешной; это очень печальная история.
– Да? А мы с сестрой смеялись…
– Напрасно.
Мы молчим.
– Я вам сейчас не помешала?
– Нет.
– Вам, наверное, надоели всякие поклонницы!..
– Нет, что вы! Ничего.
– И вы на меня не смотрите, как на сумасшедшую?..
– Почему же?..
– Вам нравится моя наружность?
– Хорошая наружность.
– Нет, серьезно? Или вы просто из вежливости говорите?
– Зачем же из вежливости?
– Ну вот, вы писатель… Скажите: можно было бы мною серьезно увлечься?
– Отчего же.
– А вдруг вы всем женщинам говорите одно и то же?
– Зачем же всем.
– Я вас видала недавно в театре, и вы мне безумно понравились. Я тогда же решила с вами познакомиться.
– Спасибо.
– В вас есть что-то притягательное. Садитесь сюда.
– Сейчас. В каком театре вы меня видели?
– Это неважно. Вы, наверное, очень избалованы женщинами?
– Нет.
– Вы меня не прогоните, если я еще раз приду? С вами так хорошо… Вы какой-то… особенный.
– Да, на это меня взять, – уныло соглашаюсь я.
– Я знакома еще и с другими писателями… С Белясовым.
– Не знаю Белясова.
– Серьезно? Странно. А он вас знает. Он вам страшно завидует. Говорил даже, что вы все ваши рассказы берете из какого-то английского журнала, но я не верю. Врет, я думаю.
– Белясов-то? Конечно, врет.
– Ну вот видите. Просто завидует. А я вас люблю. Вас можно любить?
– Можно.
– Спасибо. Вы такой чуткий. Я пойду… Ах, как не хочется от вас уходить. Век бы сидела…
* * *
Ушла.
И сказал я сам себе: будь же счастлив, не тоскуй. Ты не одинок. Сейчас ты вкусил славу, любовь женщин и зависть коллег. Тобой зачитываются, в тебя влюбляются, тебе завидуют. Будь же счастлив!! Ну? Чего же ты стонешь?
Я погасил огни, упал ничком на диван, закусил зубами угол подушки – и одиночество, уже грозное и суровое, – как рыхлая могильная земля, осыпаясь, покрывает гроб, – осыпалось и покрыло меня.
Сумерки сгустились в ночь, рояль глухо забарабанил сухими аккордами, а с улицы донеслись два голоса:
– Эх, напьюсь же я нынче!
– С чего это такое?
– Манька опять к своему слесарю побежала.
Прошли. Тишина. Вечер. Рояль.
Опасно, если в такой вечер близко бритва лежит. Зарезаться можно.