Текст книги "Король смеха"
Автор книги: Аркадий Аверченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 50 страниц)
Смешное в страшном
Извинение автораНе преступление ли – отыскивать смешное в страшном?
Не кощунство ли – весело улыбаться там, где следовало бы рвать волосы, посыпать пеплом главу, бия себя в грудь, и, опустившись на колени возле вырытой могилы, долго неутешно рыдать?..
Вот два вопроса, которые были бы совершенно правильны, если бы… около нас был действительно настоящий труп.
Но Россия – не труп. Долго хлопотали, много сделали для того, чтобы превратить ее в неподвижное, гниющее, мертвое тело, однако – руки коротки у горе-хирургов. Пациентка все-таки жива.
У нее выпустили кровь – новая кровь разольется по жилам и могучими бодрыми толчками пробудит к деятельности затихшее сердце.
Ей выкололи глаза, а она уже начинает прозревать.
Вырезали язык, а она говорит. Пока еще тихо, бессвязно, но будет час, загремит ее голос, как гром, и многие подлецы и шулера задрожат от ужаса, а для нас это будет раскатом весеннего грома, за которым следует бодрый, теплый дождик, освежающий, смывающий всю грязь…
Ей отрезали руки, ноги… Ничего! Придет час – срастется все. Еще крепче будет.
Ну – видите? При чем же здесь битье в грудь и посыпание скорбных глав пеплом?..
Значит, смеяться можно.
Больше того – смеяться должно. Потому что у нас один выбор: или пойти с тоски повеситься на крючке от украденной иконы, или весело, рассыпчато рассмеяться.
* * *
Здесь перед вами – «очерки нового быта», выкованного мозолистыми руками пролетариата: Зиновьева, Троцкого и Ко…
Аркадий Аверченко
Голодный пикникГришка Зерентуй, советский нувориш, разбогатевший на ночных обысках без мандатов, был парень не промах.
Распухши от денег и бриллиантов, он решил, что теперь самое фартовое дело – пролезть в высшее общество.
– Богатый человек без связей – гнилая работа, – сказал он самому себе. – Дергану-ка я с визитом до самой до мадам Ульяновой – Лениной. Примет меня – клевое дело, дадут по шее – «нарежу винта». Ничего не попишешь.
Из романов он знал, что в высшем обществе визит – чистое, благородное дело. «Приеду, разденусь в вестибюле, выйдет мажордом… Спрошу: «Принимают?» – «Как прикажете доложить?» – Выну карточку с золотым обрезом, скажу: «Доложи!»… «Пожалуйте в будуар!» – Очень все будет фельтикультяпно».
В действительности начало визита немного разошлось с этими изящными предположениями.
Когда он элегантно взбежал на крыльцо, откуда-то выскочил детина, обвешанный «маузерами», «наганами» и «кольтами», как рождественская елка картонажами. Детина навалился на Гришку сзади, ловко завернул руки за спину и прохрипел:
– Куда лезешь, сволочь?
– Что вы, помилуйте! Я с визитом до мадам Лениной.
– Мандат имеешь?
– Да я просто как знакомый. Какой там, к чертям собачьим, мандат?
В связи с переменой светской обстановки и с Гришки слетела вся светскость…
– Я другого так хватану за руки, что два дня вертеться будет. Твое дело доложить, а не набрасываться, как бешеный кобель.
– А мне, впрочем, что. Идите. Там все одно осмотрют.
Тяжело дыша после борьбы, Гришка вошел в переднюю и, подойдя к зеркалу, стал оправлять фисташковый атласный галстук.
Двое каких-то быстро сбежали с лестницы и, наставив что-то на Гришку, скомандовали:
– Руки вверх!
– На какой предмет? – спросил Гришка, поднимая руки.
– Оружия нет ли? Ну-ка, покажи карманы… А сзади? А за пазухой?
Обыскали. Снова спросили мандат. Узнав, что «с визитом», удивились и будто не совсем поняли.
– Ну иди, что ли. Там у товарища Лениной Троцкая сидит. Наверху проведут, куда надо. Только ежели из фарфору, аль из бронзы что сопрешь, все равно на выходе обыщем…
– Кель выражанс, – подумал Гришка, пожимая плечами и проходя по многочисленным пустым комнатам…
Непринужденный разговор, беседа ( фр.).
[Закрыть]о голоде
– Простите, мадам, что я так нагрянул без приглашения, – расшаркался Гришка Зерентуй, целуя дамам ручки. – Позвольте вручить для ради первого знакомства…
– Что это такое?
– Три триллиончика чистоганом для ваших бедных, мадам, от неизвестного!
– О, мерси… Ах, сейчас столько бедных, столько нужды, что прямо всякий грош дорог! Вы служите?
– О, нет. Я так просто, кой-чего.
Помолчали.
– До вашего прихода мы говорили о голоде. Этот голод прямо меня угнетает.
– Да что вы! Какое безобразие, – сочувственно прочмокал языком Гришка. – Голод, оно действительно. Неприятное занятие.
– Ах, и не говорите. Я все время думаю, что они там едят, чем питаются? В газетах пишут все о непонятных продуктах: какой-то конский щавель, лебеда, суп из травы, дубовая кора, корешки, желуди…
– А вы знаете, – защебетала madame Ленина. – Мне бы так хотелось всего этого попробовать… Но где тут достать в Москве? Я просила мужа – он говорит: глупости!
В оборотистой голове Гришки мелькнула мысль: вот путь для укрепления столь нужных светских связей.
– Месдамес! – умильно сказал Гришка, прижимая порыжевший цилиндр к груди. – Разрешите, я вам это устрою?.. Желаете, могу вам предоставить настоящий голодный обед из тех самых веществ, которыми питаются мужики!..
– Серьезно?! – Оживились дамы. – Ах, это очень мило с вашей стороны. Мы так бы хотели иметь понятие… Но как это устроить?
– Месдамес! – даже застонал Гришка. – Осчастливьте! Не побрезгуйте светскими традициями – приезжайте ко мне обедать… Мой повар…
– Но, удобно ли… Ведь мы почти незнакомы…
– А знаешь что? – оживилась Троцкая. – Мы это могли бы сделать в виде пикника. Возьмем с собой Вовочку и Жоржика…
«Ейные хахаля, – подумал прозаический Гришка. – Р-ради бога, осчастливьте!..»
Шумно усаживались за большой, накрытый в саду Гришкиного особняка стол.
– Какое же меню? – спросила мадам Троцкая, кокетливо оправляя бриллиантовую брошку.
– А извольте видеть, и меню есть с золотым обрезом, не извольте беспокоиться.
– Ах, я так волнуюсь, – прощебетала Ленина. – Съесть настоящий голодный обед! Съесть то, чем питаются сейчас 25 миллионов людей и о чем пишет вся Европа! Ознакомьте же нас с меню.
– А вот-с!
«Голодный обед Григория Спиридоныча Зерентуя в честь бедных голодающих мужичков». Похлебка из лошадиного щавеля. Желуди. Дубовая кора, соус мадера. Корешки. Лебеда фрикассе. Десерт: конские каштаны.
– Пасюшьте, – спросил Вовочка. – А мы от этого не умрем?
– Будьте покойны. Даже цинги не будет.
– Господа, – кокетливо заиграла хорошенькими глазками Троцкая, – объясните мне ради Создателя, что такое – цинга?
– А это такое, когда зубы выпадают, – любезно объяснил Гришка.
– Ма фуа! [36]36
Клянусь честью! ( фр.Ma foi).
[Закрыть]– воскликнул общий баловень Жоржик, секретарь Лениной. – Значит, у моего дяди тоже была цинга! У него каждый вечер выпадали зубы и опускались в стакан с водой.
– Противный, – засмеялась Ленина. – Не говорите гадостей перед обедом. А вот и похлебка… Неужели это лошадиный щавель?! А знаете, очень вкусно. А это что? Кажется, половинка яйца?
– Дикое яйцо, – объяснил Гришка. – В конском щавеле на каждом шагу попадаются!..
– Чрезвычайно вкусно! И наваристо. А это что отдельно подано? Неужели желуди? Совсем вкус пирожков с фаршем.
– Домашний желудь, – сказал Гришка. – Внутре у его такая мякоть. Только наше мужичье варить не умеет.
– И подумать, что раньше этой вкусной штукой свиней кормили, – удивился Жоржик.
– Жить не умели, – улыбнулся Гришка Зерентуй. – Месдамес, можно еще желудей?.. А вот и дубовая кора!
– А как же ее есть? – удивилась Троцкая. – Она ведь твердая.
– Пустяшное дело. Верхнюю корку ножом снимите, а внутре мягкое, – любезно объяснил амфитрион.
– А ведь верно! Полная иллюзия молочной телятины! Неужели это дубовое?
– Все от повара зависит, сударыня, – самодовольно сказал Гришка. – Хороший повар из калоши «Проводник» такой бифштекс тру-ля-ля ушкварит!
– А вот и корешки. Что это за порода?
– Земляные. Повар их аспержем называет. А соуску? Есть беленький, есть желтенький.
– Прямо чудесно! Если бы не знала, что корешки, прямо бы подумала – спаржа.
– Следующий номер! – в экстазе ревел Гришка. – Лебеда!
– Послушайте… – недоуменно поднял брови Вовочка. – Какая же это лебеда? Форменная птица.
– Лебеда – птица и есть, – спокойно сказал Гришка. – Самка лебедя.
– Pardon, но самка лебедя называется лебедка.
– Не говорите глупостей, – засмеялась Троцкая. – Лебедка это такое… на пароходе. Чем вещи поднимают.
– Так это вот и есть лебеда? Чего ж мужички плачутся?.. Оно превкусно! Однако я думала, что лебеда – трава.
– Никак нет. Нешто можно было бы простую траву жрать? Хотя вот на десерт подадут конские каштаны. Кажется, ерунда с маслом, дрянь, а ежели тертые, да со сливками – так за ушами трещать будет. Месдамес! А еще лебеды кусочек? Вот крылышко!
От стола встали отяжелевшие. Ковыряя головной шпилькой в зубах, madame Троцкая облегченно вздохнула и сказала:
– Теперь я знаю, как питается мой народ! И я за него совершенно спокойна… Пока есть дубовая кора, лебеда, корешки и конский щавель – мой народ не погибнет…
Атташе КанторовичВ Стамбуле на одной из кипящих разношерстным народом уличек я встретил его.
У него в руке был небольшой саквояжик. Он сказал:
– Господин, не нужно ли сигар, сигарет, русских папирос?..
– Не нужно.
– Гм… Не нужно. А я думал – нужно. Слушайте, кстати: вы не знаете, как по-французски – сигара?
– Да так и будет: ля сигар.
– Что вы говорите?.. Совсем как мерси. И по-русски мерси и по-французски – одно и то же. Я еще когда в Одессе жил – так очень удивлялся…
– Хороший город Одесса, – похвалил я.
– А что, скажите, мне ваше лицо знакомо. Вы, часом, не жили в Одессе?
– Часом не жил, а по неделям живал.
Он вдруг пристально стал в меня всматриваться.
– Гм… Острит. Бритый. В пенсне. Послушайте?! Чтоб я сдох, если вы не писатель…
– Писатель.
– Так это вы за нас написали рассказ «Золотые часы»… Помните, вывели Канторовича и Гендельмана, что один другому никак не может часов продать. Как вы тогда писали: «Странный город – Одесса. У одного есть часы, у другого – деньги. И один хочет купить часы, а другой продать… Так они не могут этого сделать, потому что они одесситы». Ой, как вся Одесса тогда с нас смеялась. Ну ничего… Нам все-таки было приятно, что мы вошли в литературу.
– Вы давно из Одессы?
– Ай, и не говорите. Чуть не пешком приплыл. Слушайте, Аверченко… (он взял меня за пуговицу). Ну что будет?
– С кем?
– С этой дрянью паршивой, с большевиками. С ума можно сойти. Вы знаете, я жил в Одессе еще при Толмачеве… Так, знаете, как мне теперь кажется Толмачев? Родной папа! Дайте мне его, я закричу «ура». Что Толмачев? Дайте мне городового нашего Бульварного участка Таганчука! И я скажу ему: «Володя, дай я тебя поцелую в глазки». И я возьму его, приведу к себе и угощу его с графинчиком водки и жареной рыбой, и мы с ним оба будем сидеть посередке комнаты и, как дураки, плакать. Это навозное сметьё говорит теперь: «Мы даем вам свободу и мир, пожалуйте в ГПУ». Или: «Для счастья пролетариата становись, жидовская морда, к стенке». Чтоб мои враги имели такое пролетариатское счастье. Когда меня Таганчук брал в участок – это стоило три рубля, когда меня Дейч берет в ГПУ – мне это стоит, извините, пули в живот. Ах, Канторович, Канторович…
– При чем тут Канторович?
– Эй, значит, вы ничего не знаете? В прошлом году приходит он ко мне и говорит: «Прости меня, Гендельман, но я поступил в идейные коммунисты». Я плюнул ему около сапога и говорю: «Ты, Канторович, идейный от слова идиет. Пошел вон!» – «Ты, – говорит он, – не ругайся, потому что эта наша революция планетарная. И я, Канторович, – тоже планетарный». «Планетарная холера тебе в кишки! Попугай несчастный. Один жулик пустил слово – тысяча дураков повторяет. Канторович, вы мне не друг! – говорю я, как Ленский в «Онегине». – «Проваливайте, пока я вам по морде не надавал». И он ушел, как буквально побитая собака. Правда, когда потом у меня делали обыск, нашли полтора фунта сахара и забрали в чека за спекулятивное хранение товаров, этот дурак притёпался до Дейча просить за меня, и меня выпустили, но… я ему даже руки не подал, чтоб я так жил!
– Где же теперь Канторович?
– Монька Канторович? Разве вы не читали в газетах? Еще, помните, когда вы записывали наш разговор за золотые часы, так там у вас есть, как этот осел поднимет глаза вверх и скажет: «Ой, Гендельман. Мне не нравится поведение Германии в Алжезираском вопросе…» А я ему: «Моня! Вы удивительный человек: где две державы воюют – вы обязательно в середку влезете. Бросьте!» «А я вам, Гендельман, говорю, что Германия еще меня вспомнит!» И что же вы думаете? Почти своего добился…
– То есть как?
– Неужели вы не читали в газете? Подержите чемоданчик, у меня есть в кармане. О! Вот… Это я одну старую газетку храню на память… «Состав советской миссии в Польше: советник посольства Леонид Оболенский, первый секретарь Лоренс, атташе Канторович»… Как вам это понравится: Монька Канторович – атташе посольства?!
– А почему бы и нет? – улыбнулся я.
– Канторович – атташе? Бросьте. Ну, представьте вы себе дипломатический прием во дворце… Швейцар докладывает: «Лорд Реджинальд Грей, граф Паулучио, виконт Сен-Жермен, Монька Канторович – прикажете принять?!» – «Дайте ему лучше по шее. Это его тоже хорошо устроит».
– Однако вы на него очень нападаете… А может быть, у него есть дипломатические таланты?
– Уйдите вы! Дипломатические? Он такой дипломат, что когда профессор оперировал у него аппендицит и по ошибке забыл в животе золотой портсигар, так потом сейчас же хватились, распороли, а там только залоговая квитанция «Одесского городского ломбарда на золотой портсигар с такими-то инициалами». Положим, для Чичерина как раз подходящий помощник: жулик на жулике и маравихером погоняет.
– Охота вам волноваться? – примирительно сказал я.
– Что значит охота? Почему Канторовичи должны делать гадости, а на Гендельманах должно отражаться? Вы думаете, мне простят «атташе Канторовича»? Гм… «Прикажете принять: маркиз делла Торрета, атташе Канторович, граф де Бюсси, Яша Цигельпирчик, герцогиня де Роган, Розочка Шмеркович»… Я вас спрашиваю, почему мы теперь должны на глаза лезть всем – вместе с Роганами и де Бюсси. Я кто? Я Гендельман. Так я сижу в уголку и так сижу, что меня ни одна собака не услышит. А атташе? Хорошее название, которое носит один Канторович, а в печенках сидеть оно будет у всего еврейского народа.
Контроль над производствомОдин из краеугольных камней грядущего рая на земле – Третьего Интернационала – это контроль над производством. Твердо знаю, во что эта штука выльется.
* * *
Писатель только что уселся за письменный стол, как ему доложили:
– Рабочие какие-то пришли.
– Пусть войдут. Что вам угодно, господа?
– Так что мы рабочий контроль над производством. Выборные.
– Контроль? Над каким производством?
– Над вашим.
– Какое же у меня производство? Я пишу рассказы, фельетоны… Это контролю не поддается.
– Все вы так говорите! Мы выборные от типографии и артели газетчиков, и мы будем контролировать ваше производство.
– Виноват… Как же вы будете осуществлять контроль?
– Очень просто. Вот мы усаживаемся около вас, и… вы, собственно, что будете писать?
– Еще не знаю: темы нет.
– А вы придумайте.
– Хорошо, когда вы уйдете – придумаю.
– Нет, вы эти старые штуки оставьте! Придумывайте сейчас.
– Но не могу же я сосредоточиться, когда две посторонние физиономии…
– Простите, мы вовсе не посторонние физиономии, а рабочий контроль над вашим производством! Ну?..
– Что «ну»?
– Думайте скорей.
– Поймите же вы, что всякое творчество – такая интимная вещь…
– Вот этого интимного никак не должно быть! Все должно делаться открыто, на виду и под контролем.
Писатель задумался.
– О чем же это вы призадумались, позвольте узнать?
– Не мешайте! Тему выдумываю.
– Ну вот и хорошо. Только скорее думайте! Ну! Придумали?
– Да что вы меня в шею гоните?
– На то мы и контроль, чтобы время зря не пропадало. Ну живей, живей!..
– Поймите вы, что не могу я так сосредоточиться, когда вы каждую секунду с разговорами пристаете!
Рабочий контроль притих и принялся с любопытством разглядывать лицо призадумавшегося писателя.
А писатель в это время тер голову, почесывал у себя за ухом, крякал и наконец вскочил в отчаянии:
– Да поймите же вы, что нельзя думать, когда четыре глаза уставились на тебя, как баран на новые ворота.
Рабочий контроль переглянулся.
– Замечаете, товарищ? Форменный саботаж! То ему не разговаривай, то не смотри на него, а то он еще, пожалуй, и дышать запретит! Небось, когда нас не было – писал! Тогда можно было, а теперь нельзя? Под контролем-то небось трудно! Когда все на виду, без обману – тогда и голова не работает?! Хорошо-с!.. Так мы и доложим, куда следует!
Рабочий контроль встал и, оскорбленный до глубины души, топоча ногами, вышел.
От автора:
В доброе старое время подобные произведения кончались так:
«…На этом месте писатель проснулся, весь облитый холодным потом».
Увы! Я кончить так не могу.
Потому что – хотя мы и обливаемся холодным потом, но и на шестом году еще не проснулись.
Собачьи мемуары43-го числа.
Если в Петербурге кто сейчас и в моде – так это мы, собаки.
О нас только и разговор, наше имя у всех на устах.
На каждом шагу слышим:
– Собачья жизнь! В квартире собачий холод! Голоден, как собака! Собаке – собачья смерть!
А однажды я сама, своими ушами, слышала:
– Писатель Горький стоит перед советской властью на задних лапках.
Так что отныне я могу называть Горького коллегой: оба пишем, оба умеем на задних лапках стоять.
* * *
53-го этого месяца.
Не только мы, но и наш язык стал входить в моду.
Один человек шел по улице и говорит другому:
– Вот пошел глав кав арм.
Услышав собачьи звуки, я вежливо ответила: «гав, гав, арр!», но потом приятельницы объяснили мне, что я ввязалась в разговор совершенно неуместно. Люди разговаривали о главнокомандующем кавказской армией.
* * *
0027-го числа.
Разговору о нас много, а жрать нечего.
Мой хозяин раньше хоть корочку хлеба швырял на пол, а теперь я по целым часам сижу против стола и все время так виляю хвостом, что он даже делается горячий. Намек прозрачный, но хозяин делает вид, что не понимает…
Хуже того – вчера я нашла на заднем дворе баранью кость с немножечком мяса, приволокла домой и спрятала под комод до ужина.
Семья хозяина увидела это, все бросились под комод, вынули кость и стали варить из нее суп, а меня выгнали из дому – я думаю, с тайной надеждой, что я приволоку еще чего-нибудь.
Ужасно как есть хочется. Как собаке.
* * *
721-го числа.
Мы вошли в такую моду, что вчера, например, приятельница по секрету сообщила мне:
– Знаешь, говорят, у хлебных лавок выросли хвосты.
– Длинные?
– С полверсты.
– Ого! Воображаю, сколько в них блох.
* * *
Число забыла.
Видела хвост хлебной лавки. Мало похож на наш. Правда, вертеть им можно, как угодно, но и только.
– Зачем этот хвост? – спросила я мизерную собачонку, шнырявшую подле.
– На хлеб. Стань сзади, и ты получишь хлеб.
Неглупо. Вежливо встала сзади всех – ждала, ждала, вдруг говорят:
– Хлеб получит только первая половина хвоста! – Хорош был бы мой хвост, если бы я одну его половину питала, а другую нет. Расходясь, все говорят:
– Собачья жизнь… Приятно, но не сытно.
* * *
Сегодняшнее.
Украла у мальчишки нищего кусочек хлеба, как дура, притащила домой – опять хозяева отняли. Меня только погладили (подавитесь вы своим глаженьем), а маленькая дочка, глотая хлеб, просила:
– Мама, отдай меня в собаки!
* * *
Число собачье.
Отчаяние и ужас! Я знаю, что все собаки отвернутся от меня с презрением, но я больше не могу: пойду на улицу просить милостыню! Мне, породистой собаке, протягивать лапу, стоять на задних лапках, как какому-нибудь Горькому!
Но… будь, что будет!
Чувствую, что вся покраснела от морды до кончика хвоста, когда, впервые в жизни, пролаяла сакраментальные слова:
– Подайте хлебца честной русской собаке!
И пошло с тех пор…
* * *
Число такое-то.
Мое место на углу Невского и Владимирского оказалось настолько интересным и доходным, что уже две собаки предлагают купить его за бараний череп и половину дохлой крысы…
Уже почти все собаки клянчат по углам милостыню.
Развратила нас коммуна.
Теория Эйнштейна и теория Ползункова( a la совдеп)
Дело происходило в полуразвалившейся избушке одного из оазисов дикой Совдепии…
Туземцы, одетые в звериные шкуры и в башмаки из невыделанной кожи дохлой лошади, обступили туземца, одетого довольно прилично и только что вернувшегося из служебной командировки в Европу. Исступленное любопытство было написано на всех лицах…
– Ну что? Ну как там? Есть что нового? Привезли что-нибудь свеженькое?
– Да, да, – глубокомысленно кивнул головой приехавший. – Есть масса любопытного. Вы ведь совсем дикарями сделались, от Европы отстали, а там жизнь бьет ключом.
– То есть кого бьет? – испуганно поежился скелетовидный совдепец.
– Никого. Сама по себе. Ах, какие открытия! Какие изобретения! Слышали вы, например, об открытии Штейнаха и о теории Эйнштейна?..
– Где уж нам!
– То-то и оно. Плесенью вы тут покрылись. Есть такой немец – Штейнах, – и открыл он, что всякого человека можно обмолодить как угодно. Скажем, сколько тебе лет? 50? Пожалуйте – вам уже 25 лет! Вам, молодой человек, 80? Чик, чик ножичком – извольте получить – вам уже 18 лет…
– Да как же он это делает, немецкая морда?
– А очень просто: железы старикам вырезывает.
– Которые железы?
– А черт его знает. Ему уж это видней.
– Как же он дошел до этого?
– Ну как обыкновенно ученые доходят: взял человека, вырезал ему железу, а тот – глядь-поглядь, – глаза закатил да и помер. «Давайте другого, – кричит Штейнах, – не туда ножиком заехал». Пожалуйте вам другого. Резанул другого, по другой железе – икать стал старичок. Опять не туда! «Третьего давайте!» На восьмом, не то на девятом дошел до настоящей железы.
– То есть, как дошел?
– А вот этак: вырезал он старичку одному железку, а тот как вскочи, да сестру милосердия за талию: барышня, пойдем мазурку танцевать. «Матчиш, – испанский танец, шальной и жгучий!..» Мне, – говорит, – теперь двадцать лет, и я хочу безумств!» Вырвался из рук и пошел по всей палате козла выкидывать. Ну конечно, кое-как успокоили и в среднее учебное заведение определили!
– До того обмолодился?
– До того. Но, конечно, еще более заковыристая штука – теория Эйнштейна. Я читал – прямо за животики брался. И ведь все верно, все верно, не уколупнешь!
– Он, что же, скажите: тоже насчет старости?
– Нет, почище будет; всю геометрию распотрошил! Всю математику к чертям собачьим размотал.
– А именно-с?
– Помилуйте! «Вы, – кричит, – говорите тут, что между двумя точками прямая линия самая короткая, а я вам говорю, что это брехня! Может, кривая линия короче прямой!» Начинает доказывать – и верно! Кривая короче прямой. «Вы, – кричит, – говорите, что геометрическая линия не имеет толщины, ан нет! Имеет она толщину!» Ученые глядь-поглядь – действительно имеет. «Какой осел сказал вам, что параллельные линии, сколько бы мы их не продолжали, не сойдутся?!» Ученые, действительно, попробовали, построили параллельные линии – и что же! На шестисотом километре сошлись! «Я, – говорит, – вам все докажу! По-вашему дважды девять – восемнадцать, а по-моему, может, двадцать девять». Очень строгий мужчина! Такого накрутил, что теперича все заново нужно переделывать – и математику, и геометрию, и геодезию всякую!
– Виноват, как, вы говорите, это называется?
– Чего-с? Это? Теория Эйнштейна.
– Так-с. Слушали мы вас, слушали, а теперь вы нас послушайте! У вас теория Эйнштейна, а у нас теория Ползункова. Изволили знать Ивана Егорыча Ползункова?
– Нет-с, не знаю.
– То-то и оно. Мы, правда, от Европы отстали, но и Европа-матушка от нас отстала – корпусов на двадцать!
– Был, изволите видеть, у нас такой человек, Иван Егорыч Ползунков, по бывшему его местоположению – учитель географии в уездном училище, а по нынешнему – при рубке дров состояли, саночки на себе возили… И додумался этот русский Эйнштейн до такой теории: «Ребята, – говорит он. – Есть нам окончательно нечего, а есть надо. Шишек же еловых и сосновых в лесу сколько угодно. Африканские обезьяны их очень обожают. Если вы их сразу начнете жрать, то все передохнете в одночасье… То есть, не обезьян жрать, а шишки. Наука же говорит, что постепенно можно приучить свой организм к чему угодно. И делайте, говорит он, вы так: выдается вам хлеба в день 24 золотника, а вы съешьте 23 золотника и одну еловую шишку; на другой день введите внутрь организма 22 золотника хлеба и 2 еловые шишки, потом 21 золотник и 3 шишки. Через 24 дня уже хлеб вам не нужен – его вытеснит порцион в 24 еловые шишки, что и требовалось доказать. Так же и насчет одежды. Скоро, говорит, у вас ее совсем не будет, и вы обмерзнете, как какие-нибудь дураки! А поэтому надо завести постепенно собственную шерсть. Я, говорит, братцы, читал в «Смеси», что если лысый человек сидит в холодном помещении без шапки, то у него на голове очень просто начинают расти волоса». Вот по этой, значит, теории Ползункова и нужно постепенно приобретать волосяной покров, вроде собачьего меха. Срежьте один рукав на руке, выставьте ее гольем на холод – она через месяц обрастет, и ей будет тепло; срежьте другой рукав, обрежьте левую штанину, потом правую, на спине кус вырежьте – да через полгода вас родная мать не узнает: что это, мол, за горилла – здравствуйте вам, – по лесу ходит, еловые шишки запросто жует?! Вот оно как, товарищ приезжий из Европы!
– Вы, собственно, что же этим хотите сказать?
– А то-с. У вас там теория Эйнштейна, а у нас теория Ползункова! И наш Ползунков всегда вашего Эйнштейна крыть может, и некуда немцу будет от ползунковских козырей деваться, потому ихняя кишка, супротив нашей, – дюже тонка-с!!