Текст книги "Король смеха"
Автор книги: Аркадий Аверченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 50 страниц)
За длинным столом, покрытым синим сукном, сидело пятеро. Посредине любезный старик с белой звездой, а справа от него торжественный, свеженакрахмаленный Бельмесов, Иван Демьяныч. Я вскользь осмотрел остальных и скромно уселся сбоку на стул.
Солнце бегало золотыми зайчиками по столу, по потолку и по круглым, стриженым головенкам учеников. В открытое окно заглядывали темно-зеленые ветки старых деревьев и приветливо, ободрительно кивали детям: «Ничего, мол. Все на свете перемелется – мука будет. Бодритесь, детки…»
– Кувшинников, Иван, – сказал Бельмесов. – А подойди к нам сюда, Иван Кувшинников… Вот так. Сколько будет пятью шесть, Кувшинников, а?
– Тридцать.
– Правильно, молодец. Ну а сколько будет, если помножить пять деревьев на шесть лошадей?
Мучительная складка перерезала загорелый лоб Кувшинникова Ивана.
– Пять деревьев на шесть лошадей? Тоже тридцать.
– Правильно. Но тридцать – чего?
Молчал Кувшинников.
– Ну чего же – тридцать? Тридцать деревьев или тридцать лошадей?
У Кувшинникова зашевелились губы, волосы на голове и даже уши тихо затрепетали.
– Тридцать… лошадей.
– А куда же девались деревья? – иронически прищурился Бельмесов. – Нехорошо, тёзка, нехорошо… Было всего шесть лошадей, было пять деревьев, и вдруг – на тебе! – тридцать лошадей и ни одного дерева… Куда же ты их дел?! С кашей съел или лодку себе из них сделал?
Кто-то на задней парте печально хихикнул. В смехе слышалось тоскливое предчувствие собственной гибели.
Ободренный успехом своей остроты, Иван Демьяныч продолжал:
– Или ты думаешь, что из пяти деревьев выйдут двадцать четыре лошади? Ну хорошо: я тебе дам одно дерево – сделай ты мне из него четыре лошади. Тебе это, очевидно, легко, Кувшинников, Иван, а? Что ж ты молчишь, Иван, а? Печально, печально. Плохо твое дело, Иван. Ступай, брат!
– Я знаю, – тоскливо промямлил Кувшинников. – Я учил.
– Верю, милый. Учил, но как? Плохо учил. Бессмысленно. Без рассуждения. Садись, брат Иван. Кулебякин, Илья! Ну… ты нам скажешь, что такое дробь?
– Дробью называется часть какого-нибудь числа.
– Да? Ты так думаешь? Ну а если я набью ружье дробью, это будет часть какого числа?
– То дробь не такая, – улыбнулся бледными губами Кулебякин. – То другая.
– Откуда же ты знаешь, о какой дроби я тебя спросил? Может быть, я тебя спросил о ружейной дроби? Вот если бы ты был, Кулебякин, умнее, ты бы спросил, о какой дроби я хочу знать: о простой или арифметической?.. И на мой утвердительный ответ, что о последней, – ты должен был ответить: «Арифметической дробью называется – и так далее»… Ну теперь скажи ты нам, какие бывают дроби?
– Простые бывают дроби, – вздохнул обескураженный Кулебякин, – а также десятичные.
– А еще? Какая еще бывает дробь, а? Ну скажи-ка?
– Больше нет, – развел руками Кулебякин, будто искренне сожалея, что не может удовлетворить еще какой-нибудь дробью ненасытного экзаменатора.
– Да? Больше нет? А вот если человек танцует и ногами дробь выделывает – это как же? По-твоему, не дробь? Видишь ли что, мой милый… Ты, может быть, и знаешь арифметику, но русского языка – нашего великого, разнообразного и могучего русского языка – ты не знаешь. И это нам всем печально. Ступай, брат Кулебякин, и на свободе кое о чем подумай, брат Кулебякин… Лысенко! Вот ты, Лысенко, Кондратий, скажешь нам, что тебе известно о цепном правиле? Ты знаешь цепное правило?
– Знаю.
– Очень хорошо-с. Ну а цепное исключение тебе известно?
Лысенко метнул в сторону товарищей испуганным глазом и, повесив голову, умолк.
– Ну что же ты, Лысенко? Ведь говорят же: нет правила без исключений. Ну вот ты мне и ответь, есть в цепном правиле цепное исключение?
* * *
Стараясь не шуметь, я отодвинул стул, тихонько встал и, сделав общий поклон, направился к выходу.
Любезный директор с белой звездой тоже встал, догнал меня в передней и сказал, подмигивая на экзаменационную комнату:
– Ну как?.. Не говорил ли, что дока? Так и хапает, так и режет. Орел! Да только жалко, не жилец он у нас… Переводят с повышением в Харьков. А жалко… Я уж не знаю, что мы без него и делать будем?.. Без орла-то!
Стихийная натураЯ приезжаю в Москву очень редко, но всегда, когда приезжаю, – мне попадается на глаза москвич Тугоуздов.
Знакомы мы с ним недавно – всего лишь несколько месяцев, но, выпивши однажды больше, чем нужно, перешли на «ты».
Недавно, узнав, что я в Москве, он отыскал меня, влетел в номер гостиницы и с порога закричал:
– Брось, брось! К черту твой письменный стол! Нынче у меня хорошее настроение, и я хочу глотнуть порцию свежего воздуха! Э, черт! Живешь-то ведь один раз!
Меня очень трудно уговорить присесть за письменный стол; но увести от письменного стола – самое легкое, беспроигрышное дело…
– Глотнем воздуху, – радушно согласился я. – Это можно.
– Эхма! – кричал оживленный Тугоуздов, в то время как мы, усевшись на лихача, мчались в оперетку. – Ходи, изба, ходи, печь! Гоп, гоп! Хорошо жить на свете, а?
– Совершенно безвредно, – улыбнулся я, впадая в его тон. – Так мы в оперетку?
– В оперетку. Там, знаешь, есть такие разные женщиночки. Хорр…шо!
«Вот оно, – подумал я, – настоящая широкая московская душа».
Как будто догадавшись, Тугоуздов подтвердил вслух:
– Настоящая я, брат, московская душа! Тут нас таких много. Валяй, Петя, – пятерку на чай дам! Гоп-гоп!
В оперетке, во время антракта, мы встретили двух неизвестных мне людей: Васю и Мишунчика.
По крайней мере, Тугоуздов, столкнувшись с ними, так и крикнул:
– Вася! Мишунчик!
Тут же он с ними расцеловался.
– Как подпрыгиваешь, Мишунчик?
Оказалось, что Мишунчик «подпрыгивал» хорошо, потому что, не задумываясь, отвечал:
– Ничего. Подъелдониваем.
У русского человека считается высшим шиком пускать в ход такие слова, которых до него никто не слыхивал; да и он сам завтра на тот же вопрос ответит иначе… Что-нибудь вроде: «ничего, гапибонимся» или «ничего, тарарыкаем».
А в переводе на русский язык этот краткий диалог очень прост:
– Как поживаешь, Миша?
– Ничего, помаленьку.
Тугоуздов познакомил меня с Васей, познакомил с Мишунчиком и не успокоился до тех пор, пока не взял с них слово ехать вместе с нами ужинать к «Яру».
– Нет, нет, уж вы не отвертитесь. Поедем, чепурыхнем (или чебурахнем – не помню).
Когда мы вернулись и сели на место, я спросил Тугоуздова:
– Кто это такие, твои друзья?
– А черт их знает, – беззаботно отвечал он, не отрывая бинокля от глаз.
– Чем они занимаются?
– Так просто… Москвичи. Кажется, хорошие ребята. Впрочем, я фамилию-то ихнюю забыл. Не то Кертинг и Полосухин, не то Димитрюков и Звездич. Тот, что Звездич, очень хорошо анекдоты рассказывает.
И закончил несколько неожиданно:
– Деляга.
Когда приехали к «Яру» – нас уже ждал накрытый стол.
– Все как следует? – жизнерадостно спросил Тугоуздов склонившегося к нему метрдотеля.
– Извольте видеть!
– Чего там изволить! Коньячишку дрянь поставили. Ты, братец, дай чего-нибудь этакого… старенького.
– Извольте-с. Есть очень хорошие коньяки 1820 года – только должен предупредить, Николай Савич, – тово-с! Семьдесят пять монет бутылочка.
– Ты, братец, глуп, – поморщился Тугоуздов. – Скажи, Тугоуздов когда-нибудь торговался?!
– Никак нет.
– То-то и оно. Живешь-то ведь один раз! Верно, ребятки?
– Верно, – подтвердил Мишунчик.
Шумно уселись за стол.
– Эхма! Ходи, изба, ходи, печь! – кричал Тугоуздов. – Шире дорогу, коньяк в горло идет! Пейте разумное, доброе, вечное!
…Мальчишка подошел к нам, держа в руке три розы, и заявил Тугоуздову:
– Вот вам прислали… С того столика. Господа Шинкунёвы.
– Ге! Спасибо! Вспомнили старого Тугоуздова. Стой, паренек! Сколько у тебя этого товару есть?
– Да хоть десяток, хоть два.
– Ну вот и волоки два! Отнеси им с записочкой, поблагодари! Стой, напишу.
Цветы были отосланы с игривой запиской Тугоуздова: «Ку-ку! А вот и я, здравствуйте, как пошевеливаетесь? Пьем за ваше, с криками ура!»
Под запиской он заставил подписаться нас всех, несмотря на мои мольбы и указания, что это неудобно.
– Ничего, ничего! Живем-то один раз… Эх-ма!
Мне стал нравиться этот стихийный, широкий безудержный человек.
«Вот он, московский-то размах, – подумал я. – Москва кутит, дым столбом!»
– Что там у вас еще? – спросил Тугоуздов метрдотеля.
– Еще горячая закуска заказана, потом уха, потом котлетки валлеруа…
– К черту твои закуски. Давай нам ухи… Эх-ма! Настоящей русской стерляжьей ушицы с расстегайчиками. Гоп-гоп! Настоящие исконные расстегайчики!
– Виноват, закуска заказана. Может, подать?
– Подай-ка, я тебе на голову ее выложу. Да ты вот что: и закуску к черту, и валлеруа твое к черту. Ты нам дай кабинетик и тащи туда уху. Верно, господа? Ведь все уже почти сыты.
– Конечно, – сказал я. – Напрасно ты эти котлеты и горячую закуску заказывал.
– Да, милый мой, черт с ним! Обеднеем от этого, что ли? Живешь-то ведь один раз. Ну дай я тебя поцелую!
Поцеловались.
В кабинете Тугоуздов предложил:
– Снимай, ребятки, сюртуки. Опростимся! Садись на пол, на ковре будем уху есть. Как рыбаки! Верно?
Ели уху на дорогом кабинетном ковре. Совсем как рыбаки.
– Постой, – забеспокоился Тугоуздов. – Ты какое вино-то открыл?
– Как же-с! «Клико энглянд».
– И дурак. Кто же с ухой «Клико» пьет? Дай посуше. Постой! А это оставь – сами не выпьем, фараоны выпьют.
– Какие фараоны? – полюбопытствовал я.
– Какие? А вот какие. Эй, Никифор! Зови сюда кочующее племя. Пусть споют! Эх-ма! – вдохновенно крикнул он. – Живешь-то…
– …ведь один раз, – докончил я.
– Верно! Откуда ты догадался?
Пришли цыгане. Сразу стало шумно, дымно и неуютно; всюду взор наталкивался на незнакомые, алчные лица, на открытые рты и ревущие глотки.
– Гоп, гоп! – кричал Тугоуздов, дирижируя хором и приплясывая. – Сыпь, накаливай (или «наяривай» – точно я не расслышал)! Барыни, налегайте на фрукту, пейте желтенькое! Эх-эх, тра-ла-ла!
Лицо его сияло весельем.
«Вот оно, – подумал я, – московский тысячник кутит! Что за забубенная головушка! Сколько в этом своеобразной, дикой красоты. Знают ли еще где-нибудь в России секрет такого разудалого, беззаветного веселья?!»
– Довольно! – кричал Тугоуздов. – Вот, нате вам! Очищайте арену! Едем, ребята!
– Домой? – спросил я.
– Что-о-о? С ума ты сошел! Кто ж теперь домой едет? В «Стрельну»! Под тропики! Кофе с абрикотинской мазью выпьем. Егор! Скажи, чтобы Семен подавал. Да позови Евграфа – пусть он звякнет Ивану Парфенычу, чтоб Алексей нам кофию сварганил. Эхма! Высыпай, ребятки.
В «Стрельне» пили кофе. Опять пели цыгане, потому что Тугоуздов хотел сравнить: «чья кишка толще»?
Оказалось, что «ярцам не выстоять».
В пятом часу утра стали собираться уходить.
– Ну, я домой, – робко сказал я.
– Ни-ни! Мы еще дернем в «Золотой якорь» – гуляй, душа! Ни за что не пущу. Мы еще должны по бокалу разгонного выпить.
– Да почему должны? Где такой закон, что должны?
– Нет, нет, ты уж и не говори. Поедем! Григорий! Скажи Савелию, чтоб он Семена кликнул. Да позови Ивана Маркелыча. Тебе чего? Цветы?! А ну тебя… Впрочем – ладно! Братцы, бери этот злак! Всадим в петлицы с двух сторон – то-то в «Якоре» смеяться будут! Хе-хе, почудим! Получайте, барышня! Адьюс. Егоррррр!
В «Якорь» нас не пустили. Мы долго стояли на морозе, переминаясь с ноги на ногу и униженно просили, приводя разные резоны, – «Якорь» был непреклонен.
– Нельзя, господа, – солидно говорил швейцар. – Поздно. Теперь разве к нам? Теперь к Жану время ехать.
– А, действительно, – спохватился Тугоуздов. – Что ж это мы, братцы, бобы разводим, когда уже шесть часов.
– А что?
– Да уже ведь к Жану можно ехать. Блинков поедим, водочки. Все равно, спать-то уж где же.
– Какой уж сон, – резонно подтвердил Вася, – седьмой час.
– Люди вот уже на рынок идут, а мы – спать? – подхватил и Мишунчик. (Кстати, он оказался не Кертингом и не Димитрюковым, а Жбанниковым, а Вася – Сычугом. Его национальность выяснить не удалось.)
У Жана лениво ели блины с икрой и пили водку. День смотрел в окно, и мне было как-то стыдно за наше беспутство. Тугоуздов заявил, что он может бутылку шампанского открыть ладонью, хлопнув ею по донышку бутылки. Разбил две бутылки и стал плясать с Васей неприличный танец.
Я, еле ворочая языком, прожевывал толстый блин и все время силился открыть тяжелые, будто чужие, веки.
И сам себя упрекал я:
«Нет, не годишься ты, брат. Нет в тебе этакого непосредственного веселья… Ко всему относишься ты с критикой, с придиркой. Нет в тебе этакого… русского. Вот они, настоящие русские люди!»
Настоящие русские люди выбрались на свежий воздух только в десять часов утра; притом Вася и Мишунчик куда-то исчезли, а мы остались с Тугоуздовым посреди залитой солнцем улицы; солнечный свет слепил воспаленные глаза.
– Хорошо погуляли, – хрипло засмеялся Тугоуздов. – Я к тебе в гостиницу – спать. Можно?
Дома, в гостинице, он захотел черного кофе с коньяком и улегся только в двенадцатом часу.
Заснул и я.
Проснулся я около шести часов вечера. Тугоуздов сидел за столом и что-то подсчитывал карандашом.
– Что ты? – спросил я.
Он обернул ко мне недовольное лицо.
– Вот, черт меня побери! Шестьсот рублей как корова языком слизала.
– Ну что ты говоришь? Положим, я тоже больше двухсот истратил. Ну да ничего, – успокоил я осунувшегося Тугоуздова. – Живешь-то ведь один раз.
– Черт меня дернул этих двух прощелыг потащить… Пили, ели, хоть бы целковый кому на смех бросили…
– Да ведь ты же их сам тащил?
– Да уж… До старости доживу – все дураком останусь. Эти идиотские цветы еще. У Яра тридцать целковых отдал, да в «Стрельне» двадцать четыре. Кому это надо? Те тоже идиоты, Шинкунёвы – нужно им было свои паршивые цветы присылать… Они-то мне три розочки, а я – накося! На эти тридцать рублей три дня жить можно… И вот я теперь убедился: никогда сразу не нужно заказывать закуску и ужин. Закуской-то налопаешься, а ужина никто и не ест. А в счет-то его ставят… Не подарят!
– Ну что ж, – вздохнул я. – Что с возу упало, то и пропало. Постарайся забыть и начни новую жизнь.
– Да, тебе легко говорить… Ты цыган-то не приглашал – я приглашал!.. Ведь я им, подлецам, почти триста рублей роздал. За что, спрашивается? Поорали, накричали в уши разных бессмысленностей и пошлостей – а ты за это же и денежки плати…
Он опустил голову и долго смотрел на какую-то бумажку, лежавшую на столе.
– За ковер пятьдесят рублей поставили. Вот безумие-то! Это мы ухой ковер залили. И дернула это меня нелегкая – на ковер лезть уху лопать… Тоже – рыбак выискался! Такого рыбака высечь нужно как следует, чтобы он знал.
– Ходи, изба, ходи, печь, – напомнил я.
– Что? Да!.. – криво улыбнулся он. – Этой бы печью да по мордасам меня. Тоже – широкая душа! Первобытная натура. Кому нужны были эти блины у Жана? Шестьдесят рублей заплатили – за что? Лучше бы домой поехали.
– Да ведь я говорил, чтобы домой!
– Я тебя и не упрекаю. А от цветов в «Стрельне» мог бы меня и удержать… На кой черт эти цветы нам были. Тоже, подумаешь, натыкали в петлицы и думают, что остроумно,
– Ты же сам предвкушал, как, дескать, в «Золотом якоре» смеяться будут.
– Кто? Кто бы там смеялся?! Дурак швейцар да пара размалеванных баб? Удивишь ты их этими розами!
Он потер ладонью голову.
– Я одного только не понимаю: за что я в «Стрельне» заплатил сто рублей, не считая цыган. За что с меня они сто рублей взяли?.. Даже, помню, сто десять рублей с копейками. Не иначе как эти два жулика попросили метрдотеля приписать их старые счета! Обрадовались!
– Какие жулики?
– Да эти: Симакович и Перепентьев.
– Они вовсе не Симакович и Перепентьев. Они Жбанников и Сычуг.
– А черт с ними! Сычуг – не Сычуг. Шофер тоже свинья – сорок два рубля содрал – за что, спрашивается? Какой-то Григорий тоже или Пантелей… Дал я ему целковый на чай, просил пять рублей разменять, а он возьми да и исчезни с золотым! Как бы теперь эти пять рублей пригодились… Швейцару тоже у Жана… Три рубля дал. Тысячу раз говорил себе: нужно иметь всегда мелкие. Предовольно с него было бы и полтинника.
Вспомнив еще что-то, он злобно схватил себя за голову.
– Валлеруа! Знают, черти, что подсунуть! По три с полтиной порция! Так четырнадцать рублей и ухнули. С какой радости, спрашивается?
– Ну чего там хныкать, – сказал я, решительно поднимаясь с дивана. – Поедем в «Прагу», пообедаем, придем в себя.
– В «Прагу»? – охнул Тугоуздов. – Не-ет, братец… я теперь неделю буду сосисками с пивом поддерживаться. Мы хотя не нищие, дорогой мой, а нам тоже соображаться надо… Хочешь, пойдем, тут такой ресторанчик есть «Неаполь», за углом. Графинчик водки с закуской 30 копеек, обед из трех блюд шесть гривен…
– Котлет валлеруа не будет?
– Зачем? – не понял он.
– Да как же. Может, цыган позовешь, а? Ходи, изба, ходи, печь…
– Молчи, чтоб ты пропал!
Он бросился на диван и простонал:
– А у Жана почти полкоробки икры осталось… не доели! А ведь он за нее двенадцать рублей поставил… Водки графин оставили… Семги три куска…
И эта широкая московская натура, этот размашистый гуляка заплакал от беспросветного отчаяния и скорби.
Функельман и сын( Рассказ матери)
Я еще с прошлого года стала замечать, что мой мальчик ходит бледный, задумчивый. А когда еврейский мальчик начинает задумываться – это уже плохо. Что вы думаете, мне обыск нужен, что ли, или что?
– Мотя, – говорю я ему, – Мотя, мальчик мой! Чего тебе так каламитно?
Так он поднимет на меня свои глазки и скажет:
– Что значит – каламитно! Ничего мне не каламитно!
– Мотя! Чего ты крутишь? Ведь я же вижу…
– Ой, – говорит, – отстань ты от меня, мама! У меня скоро экзамен на аттестат зрелости, а потом у меня есть запросы.
Обрадовал! Когда у еврейского мальчика появляются запросы, так господин околоточный целую ночь не спит.
– Мотя! Зачем тебе запросы? Что их, на ноги наденешь, когда башмаков нет, или на хлеб намажешь вместо масла? Запросы, запросы. Отцу твоему сорок шестой год – он даже этих запросов и не нюхал. И плохо, ты думаешь, вышло? Пойди поищи другой такой галантерейный магазин, как у Якова Функельмана! Нужны ему твои запросы! Он даже картоночки маленькие по всему магазину развесил! «Цены без запроса».
– Мама, не мешай мне! Я читаю.
Он читает! Когда он читает, так уже мать родную слушать не может. Я через тебя, может, сорок две болячки в жизни имела, а ты нос в книжку всунул и думаешь, что умный, как раввин. Гениальный ребенок.
Вижу – мой Мотя все крутит и крутит.
– Что ты крутишь?
– Ничего я не кручу. Не мешай читать.
Что это он там такое читает? Ой! Разве сердце матери это камень, или что? Я же так и знала! «Записки Крапоткина»! Тебе очень нужно знать записки Крапоткина, да? Ты будешь больной, если ты их не прочтешь? Брось сейчас же!
– Мама, оставь, не трогай. Я же тебя не трогаю.
Еще бы он родную мать тронул, шейгец паршивый!
И так мне в сердце ударило, будто с камнем.
Куда, вы думаете, я сейчас же побежала? Конечно, до отца.
– Яков! Что ты тут перекладываешь сорочки? Убежат они, что ли, от тебя, или что? Он должен обязательно сорочки перекладывать…
– А что?
– Ты бы лучше на Мотю посмотрел.
– А что?
– Ему надо читать «Записки Крапоткина», да?
– А что?
– Яков! Ты мне не крути. Что ты мне крутишь! Скандала захотел, обыска у тебя не было, да?
– А что?
Это не человек, а дурак какой-то. Еще он мне должен голову крутить!
– Что, тебе нужно, чтобы твой сын в тюрьме сидел? Тебе для него другого места нет? Надевайся, пойдем домой!
Вы думаете, что он делал, этот Мотя, когда мы пришли? Он читал себе «Записки Крапоткина».
– Мотька! – кричит Яков. – Брось книгу.
– А вы, – говорит, – ее подымете?
– Брось, или я тебя сию минуту по морде ударю.
И как вы думаете, что ответил этот Мотя?
– Попробуй! А я отравлюсь.
Это запросы называется!
– А, чтоб ты пропал! Тебе для матери книжку жалко. Тебя кто рожал – мать или Крапоткин?
– А что вы, – говорит Мотя, – думаете? Может, я благодаря ему второй раз на свет родился.
Ой, мое горе! Я заплакала, Яша заплакал, и Мотя тоже заплакал. Прямо маскарад!
Вышли мы с Яшей в спальню, смотрим друг на друга.
– Хороший мальчик, а? Ему еще в носу нужно ковырять, а он уже Крапоткина читает.
– Ну что же?
– Яша! Ты знаешь, что? Нашего мальчика нужно спасти. Это невозможно.
Так Яша мне говорит:
– Что, я его спасу? Как я его спасу? По морде ему дам? Так он отравится.
– Тебе сейчас – морда. Интеллигентный человек, а рассуждает, как разбойник. Для своего ребенка головой пошевелить трудно. Думай!
Яков сел, стал думать. Я села, стала думать. Ум хорошо, а два еще лучше.
Думаем, думаем, хоть святых вон выноси.
– Яша!
– А что?
– Знаешь, что? Нашего ребенка нужно отвлечь.
– Ой, какая ты умная – отвлечь! Чем я его отвлеку? По морде ему дам?
– Ты же другого не можешь! Для тебя Мотькина морда – это идеал!.. Он ребенок живой – его чем-нибудь другим заинтересовать нужно… Нехай он влюбится, или что?
– Какая ты, подумаешь, гениальная женщина! А в кого?
– Ну пусть он побывает в свете! Поведи его в кинематограф или еще куда! Что, ты не можешь повести его в ресторан?!
– Нашла учителя! Что, я бывал когда-нибудь в ресторане? Даже не знаю, как там отворять дверей.
– Что ты крутишь! Что ты мине крутишь? Тебе это чужой ребенок? Это крапоткинское дите, а не твое? Такой большой дурак и не может мальчика развлекать.
Так пошел он к Моте, стал крутить:
– Ну, Мотечка, не сердись на нас. Пойди с отцом немного пройдись. Я ведь же тебя люблю – ты такой бледненький.
Ну, Мотька туда-сюда – стал крутить: то дайте ему главу дочитать, то у него ноги болят.
– Хороший ребенок! Книжку читать – ноги не болят, а с отцом пройтись – откуда ноги взялись. Надевай картузик, Мотенька, ну же!
Похныкал мой Мотенька, покапризничал – пошел с папой.
Они только за двери – я сейчас же к нему в ящик… Боже ты мой! И как это у нас до сих пор обыска не было – не понимаю! За что только, извините, полиция деньги получает?.. И Крапоткины у него, и Бебели, и Мебели, и Малинины, и Буренины – прямо пороховой склад. Эрфуртских программ – так целых три штуки! Как у ребенка голова не лопнула от всего этого?!
Ой, как оно у меня в печке горело, если бы вы знали! Быка можно было зажарить.
В одиннадцать часов вечера вернулись Яша с Мотей, а на другое утро такой визг по дому пошел, как будто его резали.
– Где мои книги?! Кто имел право брать чужую собственность! Это насилие! Я протестуюсь!!
Функельманы, это верно, любят молчать, но когда они уже начинают кричать – так скандал выходит на всю улицу.
– Что ты кричишь, как дурак, – говорит Яков. – От этого книжка не появится обратно. Пойдем лучше контру сыграем.
– Не желаю я вашу контру, отдайте мне моего Энгельса и Каутского!
– Мотя, ты совсем сумасшедший! Я же тебе дам фору – будем играть на три рубля. Если выиграешь, покупай себе хоть десяток новых книг.
– Потому только, – говорит Мотя, – и пойду с тобой, чтобы свои книги вернуть.
Ушли они. Пришли вечером в половине двенадцатого.
– Ну что, Мотя, – спрашиваю. – Как твои дела?
– Хорошие дела, когда папаша играет, как маркер. Разве можно при такой форе кончать в последнем шаре? Конечно же, он выиграет. Я не успею подойти к биллиарду, как у него партия сделана.
Ну, утром встали они. Мотя и говорит:
– Папаша, хочешь контру?
– А почему нет?
Ушли. Слава богу! Бог всегда слушает еврейские молитвы. Уже Мотя о книжках и не вспоминает.
Раньше у него только и слышишь:
– Классовые перегородки, добавочная стоимость, кооперативные начала…
А теперь такие хорошие русские слова:
– Красный по борту в лузу, фора, очко, алагер.
Прямо сердце радовалось.
Ну пришли они в двенадцать часов ночи – оба веселые, легли спать.
Пиджаки в мелу, взяла я почистить – что-то торчит из кармана. Э, программа кинематографа: хе-хе! После эрфуртской программы, это, знаете, недурно. Бог таки поворачивает ухо к еврейским молитвам!
Ну, так у них так и пошло: сегодня биллиард, завтра биллиард, и послезавтра тоже биллиард.
– Ну, – говорю я как-то, – слава богу, Яша… Отвлек ты мальчика. Уже пусть он немного позанимается. И ты свой магазин забросил.
– Рано, – говорит Яша. – Еще он вчера хотел открытку с видом на Маркса купить.
Ну, рано так рано.
Уже они кинематограф забросили – уже программки цирка у них в кармане.
Еще проходит неделя – кажется, довольно, мальчик отвлекся.
– Мотя, что же с экзаменом? Яша, что же с магазином?
– Еще не совсем хорошо, – говорит Яша, – подождем недельку. Ты думаешь, запросы так легко из человека выходят?!
Недельку так недельку. Уже у них по карманам не цирковая программа, а от кафешантана – ужасно бойкий этот Яша оказался..
– Ну довольно, Яша, хватит! Гораздо бы лучше, чтобы Мотя за свои книги засел.
– Сегодня, – говорит Яша, – нельзя еще, мы одному человечку в одном месте быть обещали.
Сегодня одному человечку, завтра одному человечку… Вижу я, Яков мой крутить начинает.
А один раз оба этих дурака в десять часов утра явились.
– Где вы были, шарлатаны?
– У товарища ночевали. Уже было поздно, и дождик шел, так мы остались.
Странный этот дождик, который на их улице шел, а на нашей улице не шел.
– Я, – говорит Яша, – спать лягу, у меня голова болит. И у Моти тоже голова болит; пусть и он ложится.
Так вы знаете что? Взяла я их костюмы, и там лежало в карманах такое, что ужас: у Мотьки черепаховая шпилька, а у Яши черный ажурный чулок.
Это тоже дождик?!
То эрфуртская программа, потом кинематографическая, потом от цирка, потом от шантана, а теперь такая программа, что плюнуть хочется.
– Яша! Это что значит?
– Что? Чулок! Что ты, чулков не видала?
– Где же ты его взял?
– У коммивояжера для образца.
– А зачем же он надеванный? А зачем ты пьяный? А зачем у Мотьки женская шпилька?
– Это тоже для образца.
– Что ты крутишь? Что ты мне крутишь? А отчего Мотька спать хочет? А отчего в твоей чековой книжке одни корешки? Ты с корешков жить будешь? Чтоб вас громом убило, паршивцев!
И теперь вот так оно и пошло: Мотька днем за биллиардом, а ночью его по шантанам черти таскают. Яшка днем за биллиардом, а ночью с Мотькой по шантанам бегает. Такая дружба, будто черт с веревкой их связал. Отец хоть изредка в магазин за деньгами придет, а Мотька совсем исчез! Приедет, переменит воротничок – и опять назад.
Наш еврейский бог услышал еврейскую молитву, но только слишком; он сделал больше, чем надо. Так Мотька отвлекся, что я день и ночь плачу.
Уже Мотька отца на биллиарде обыгрывает и фору ему дает, а этот старый осел на него не надыхается.
И так они оба отвлекаются, что плакать хочется. Уже и экзаменов нет, и магазина нет. Все они из дому тащут, а в дом ничего. Развe что иногда принесут в кармане кусок раздавленного ананаса или половинку шелкового корсета. И уж они крутят, уж они крутят…
Вы извините меня, что я отнимаю время разговорами, но я у вас хотела одну вещь спросить… Тут никого нет поблизости? Слушайте! Нет ли у вас свободной эрфуртской программы или Крапоткина? Что вы знаете, утопающий за соломинку хватается, так я бы, может быть, попробовала бы… Вы знаете что? Положу Моте под подушку, может, он найдет и отвлечется немного… А тому старому ослу – сплошное ему горе – даже отвлекаться нечем! Он уже будет крутить, и крутить, и крутить до самой смерти…