Текст книги "Король смеха"
Автор книги: Аркадий Аверченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 50 страниц)
– Вы?
– Я.
– Глазам своим не верю!
– Таким хорошеньким глазкам не верить – это преступление.
Отпустить подобный комплимент днем на Пере, когда сотни летящего мимо народа не раз толкают вас в бока и в спину, для этого нужно быть очень светским, чрезвычайно элегантным человеком.
Таков я и есть.
Обладательница прекрасных глаз, известная петербургская драматическая актриса, стояла передо мной, и на ее живом лукавом лице в одну минуту сменялось десять выражений.
– Слушайте, Простодушный! Очень хочется вас видеть. Ведь вы – мой старый милый Петербург. Приходите чайку попить.
– А где вы живете?
Во всяком другом городе этот простой вопрос вызвал бы такой же простой ответ: улица такая-то, дом номер такой-то.
Но не таков городишко – Константинополь!
На лице актрисы появилось выражение небывалой для нее растерянности:
– Где я живу?.. Позвольте… Не то Шашлы-Башлы, не то Биюк-Темрюк. А может быть, и Казанлы-Базанлы. Впрочем, лучше дайте мне карандашик и бумажку – я вам нарисую.
Отчасти делается понятной густая толпа, толкущаяся на Пере: это все русские стоят друг против друга и по полчаса объясняют свои адреса: не то Шашлы-Башлы, не то Бабаджан-Османлы.
Выручают обыкновенно карандаш и бумажка, причем отправной пункт – Токатлиан: это та печка, от которой всегда танцует ошалевший русский беженец.
Рисуют две параллельные линии – Пера. Потом квадратик – Токатлиан. Потом…
– Вот вам, – говорила актриса, чертя карандашом по бумаге, – эта штучка – Токатлиан. От этой штучки вы идете налево, сворачиваете на эту штучку, потом огибаете эту штучку – и тут второй дом, где я живу. Номер 22. Третий этаж, квартира барона К.
Я благоговейно спрятал в бумажник этот странный документ и откланялся.
На другой день вечером, когда я собирался в гости к актрисе, зашел знакомый.
– Куда вы?
– Куда? От Токатлиана прямо, потом свернуть в одну штучку, потом в другую. Квартира барона К.
– Знаю. Хороший дом. Что ж это вы, дорогой мой, идете в такое историческое место – и в пиджаке.
– Не фрак же надевать!
– А почему бы и нет. Вечером в гостях фрак – самое разлюбезное дело. Все-таки это ведь заграница!
– Фрак так фрак, – согласился я. – Я человек сговорчивый.
Оделся и, сверкая туго накрахмаленным пластроном фрачной сорочки, отправился на Перу – танцевать от излюбленной русской печки.
Если в Константинополе вам известны улица и номер дома, это только половина дела. Другая половина – найти номер дома. Это трудно, потому что 7-й номер помещается между 29-м и 14-м, а 15-й скромно заткнулся между 127-б и 19-а.
Вероятно, это происходит потому, что туркам наши арабские цифры неизвестны. Дело происходило так: решив перенумеровать дома по-арабски, муниципалитет наделал несколько тысяч дощечек с разными цифрами и свалил их в кучу на главной площади. А потом каждый домовладелец подходил и выбирал тот номер, закорючки и загогулины которого приходились ему больше по душе.
Искомый номер 22 был сравнительно приличен: между 24-м и 13-м.
На звонок дверь открыла дама очень элегантного вида.
– Что угодно?
– Анна Николаевна здесь живет?
– Какая?
– Русская. Беженка.
– Ах, это вы к Аннушке! Аннушка! Тебя кто-то спрашивает. – Раздался стук каблучков, и в переднюю выпорхнула моя приятельница, в фартуке и с какой-то тряпкой в руке. Первые слова ее были такие:
– Чего тебя, Ирода, черти по парадным носят?! Не мог через черный ход приттить?!
– Виноват, – растерялся я. – Вы сказали…
– Что сказала, то и сказала. Это мой кум, барыня. Я его допрежь того в Питербурхе знала. Иди уж на кухню, раздевайся там. Недотёпа!
Кухня была теплая, уютная, но не особенно пригодная для моего элегантного фрака. Серая тужурка и каска пожарного были бы здесь гораздо уместнее.
– Ну садись, кум, коли пришел. Самовар, чать, простыл, но стакашку еще нацедить – возможное дело.
– А я вижу, вы с гран-кокет перешли на характерные, – уныло заметил я, вертя в руках какую-то огромную ложку с дырочками.
– Чаво? Я, стало быть, тут у кухарках пристроилась. Ничего, хозяева добрые, не забиждают.
– На своих харчах? – деловито спросил я, чувствуя, как на моей голове невидимо вырастает медная пожарная каска.
– Хозяйские. И отсыпное хозяйское.
– И доход от мясной и зеленной имеете?
– Законный процент. (В последнем слове она сделала ударение на «о»). А то, может, щец похлебаешь? С обеда остались. Я б разогрела.
Вошла хозяйка.
– Аннушка, самовар поставь.
Во мне заговорил джентльмен.
– Позвольте, я поставлю, – предложил я, кашлянув в кулак. – Я мигом. Стриженая девка не успеет косы заплести, как я его ушкварю. И никаких гвоздей. Вы только покажите: куда насыпать угля и куда налить воды.
– Кто это такой, Аннушка? – спросила хозяйка, с остолбенелым видом разглядывая мой фрак.
– Так, один тут. Вроде как сродственник. Он, барыня, тихий. Ни тебе напиться, ни тебе набезобразить.
– Вы давно знакомы?
– С Петербурга, – скромно сказал я, переминаясь с ноги на ногу. – Аннушка в моих пьесах играла.
– Как… играла? Почему… в ваших?
– А кто тебя за язык тянет, эфиеп, – с досадой пробормотала Аннушка. – Места только лишишься из-за вас, чертей! Видите ли, барыня… Ихняя фамилия – Простодушный.
– Так чего ж вы тут, господи! Пожалуйте в столовую, я вас с мужем познакомлю. Мы очень рады…
– Видала? – заносчиво сказал я, подмигивая. – А ты меня все ругаешь. А со мной господа за ручку здороваются, к столу приглашают.
С черного хода постучались. Вошел еще один Аннушкин гость, мой знакомый генерал, командовавший третьей армией.
Он скромно остановился у притолоки, снял фуражку с галуном и сказал:
– Чай да сахар. Извините, что поздно. Такое наше дело швейцарское.
* * *
Мы сидели в столовой за столом, покрытым белоснежной скатертью. Мы трое – кухарка, швейцар и я.
Хозяин побежал в лавку за закуской и вином, хозяйка на кухне раздувала самовар.
А мы сидели трое – кухарка, швейцар и я – и, сблизив головы, тихо говорили о том, что еще так недавно сверкало, звенело и искрилось, что блистало, как молодой снег на солнце, что переливалось всеми цветами радуги и что теперь – залилось океаном топкой грязи.
Усталые, затуманенные слезами глаза тщетно сверлят завесу мглы, повешенную господом богом… Какая это мгла? Предрассветная? Или это сумерки, за которыми идет ночь, одиночество и отчаяние?
Константинопольский зверинец– Послушайте, Простодушный, – обратился ко мне приятель. – Хотите посмотреть зверинец?
– А разве в Константинополе есть?
– Есть.
– С удовольствием. Я обожаю зверей.
– Ну, это надо делать с разбором, – наставительно процедил сквозь зубы приятель. – Так пойдем. Сейчас как раз час их кормления.
Конечно, я Простодушный. Но не до такой же степени, чтобы не отличить простой обыкновенный зверинец от простого ресторана.
А место, куда привел меня приятель, как раз и было препошлейшим рестораном, в котором если и были звери, то на тарелках и в самом неузнаваемом виде…
– Что ж вы меня дурачите? – строго спросил я. Он усмехнулся в усы.
– Не сердитесь, Простодушный. Уверяю вас, это самый настоящий константинопольский зверинец. В крайнем случае – Паноптикум. Что ни фигура – то редкая зоологическая разновидность.
– Ну что, например, интересного в том рыженьком с фиолетовым галстуком?
– В нем-то? Да это, если правду сказать, – единственный человек в мире, который ухитрился сам себя за волосы над землей приподнять.
– Но ведь сейчас он не в этом приподнятом состоянии?
– Нет. Опустился порядочно. Но, вообще… Знаете ли, что этот человек ухитрился три года пробыть военнопленным у русских?
– Ничего нет удивительного. Немец?
– Русский.
– Но воевал-то – в рядах немцев?
– В русских рядах.
– Да, тогда это действительно что-то странное. Русский – и очутился в русском плену? Может, врет?
– Нет, эту историю я знаю досконально. Видите ли, попал он в качестве русского солдата на передовые позиции. Ну сами понимаете, – холодно, иногда голодно, а вообще – страшно; стрельба, атаки и прочие жуткие вещи. А тут однажды выслали его часовым в сторожевое охранение. И когда остался парень глухой ночью один, когда между ним и австрийцами не было никакой преграды – такая жуть взяла его, что он чуть не взвыл от страху… Так испугался, что бросил ружье и побежал куда глаза глядят. И вдруг – трах! – наткнулся на что-то. Смотрит – убитый австриец, совсем холодный. Почесал наш воин свой промерзлый затылок, раздел австрийца, надел все это на себя, захватил ружье – и твердыми шагами пошел обратно – прямо в штаб соседнего полка. Набежали наши, схватили, привели: «Ты кто?» – «Славянин. Не желаю воевать. Желаю в плен. Я люблю русских». – «Ну молодец». Угостили водкой, отослали в тыл, а потом и отправили в Сибирь, в лагерь военнопленных. Три года прожил как у Христа за пазухой.
– Гм… да. Любопытный зверь. А это кто?
– Этот? Тоже штучка. Помните крымскую эвакуацию? Легко было тогда списаться на берег? То-то оно. И рекомендацию требовали, и поручительство, и отзыв о поведении… А он сделал проще: подстерег, когда французская комиссия на пароход приехала – да и запутался между французами в качестве переводчика. Суетился, переводил больше всех… Совсем подкупил французов… Те и спрашивают: «А вы тут что делаете?» – «А я, – говорит, – с вами приехал с берега – родственника хочу взять». – «А вы сами кто такой?» – «Помилуйте – у меня тут свой завод, я его туда инженером пристрою – на тысячу лир в месяц… Он замечательный человек!! Идеальная личность! Я его хочу на всю жизнь обеспечить. Вот и паспорт его – поставьте штемпелечек!» Да и подсунул свой паспорт. Они видят, такое солидное лицо ручается – поставили!
– Да… – задумчиво заметил я. – Вот это я называю самодеятельностью… Сам себя расхвалил, сам себя взял на поруки и сам же себя списал на берег… Ваш зверинец начинает меня заинтересовывать! Что это, например, за редкая черная птица?
– О нем – два слова. Буквально два. Я даже не скажу их, а только покажу его визитную карточку.
Приятель бесцеремонно подошел к жгучему брюнету, пестро одетому, попросил визитную карточку и, улыбаясь уголками рта, вернулся ко мне.
– Глядите – характеристика всего в два слова: «Христофор Христолидис – комиссионер удовольствий». – Я даже присвистнул.
– Да разве есть такая профессия?
– Очевидно.
– Ну какое же удовольствие может доставить мне этот «комиссионер удовольствий»?.. Скажем, для меня лучшее удовольствие, когда я лягу в постель, почитать рассказы Андреева или Куприна. Что ж, он будет сидеть около меня и читать?
Приятель рассмеялся.
– Поистине, вы с честью носите свою кличку Простодушного! Нет, Христо комиссионер совсем не таких буколических удовольствий… Дайте ваше ухо.
– Ну раз ухо – тогда я понимаю и без уха. Хорошая птица!.. И лицо этакое… выразительное… и клюв на месте… А вон у того господина, наоборот, очень приличный вид.
– Еще бы! Импресарио Шаляпина.
– А-а! Возил Шаляпина?
– Нет, не возил.
– Но вы же говорите – импресарио.
– Видите ли… Он устраивал во всех городах концерты Шаляпина, но ему всегда не хватало одной маленькой подробности: самого Шаляпина.
– Однако это ведь очень густо пахнет тюрьмой…
– Помилуйте, за что же! У него все это было без уголовщины. Скажем, приезжает он в Кременчуг, выпускает афиши: «Концерт Ф.И. Шаляпина» – публика валом валит в кассу, однако там уже аншлаг: все билеты проданы. Все в отчаянии, но тут выходит этакий благодетель – он же самый – и шепчет на ухо тому, другому, третьему: «Есть у меня десятирублевые билетики, да только меньше 15 никак не могу продать». «Голубчик, продайте». Продает. А когда все билеты проданы из-под полы за полуторную цену – новый анонс: «Ввиду болезни Шаляпина концерт отменяется. Деньги за билеты можно получить обратно в кассе». И честно возвращает: на билете – 10, получи 10, на билете – 20, получи 20. До копеечки со всеми расплачивается.
– Черт его знает, – опасливо покосился я на импресарио. – Мы тут сидим, разговариваем, как ни в чем не бывало, а ведь они все не в клетках. На свободе.
И как будто в подтверждение моих слов на меня сзади накинулся один зверь, щелкая зубами и сверкая глазами.
– А-а, – кричал он, – кого я вижу! Сколько лет, сколько зим! Я ведь вас по Питеру еще знаю. Говорят, недурно устроились. Случайно есть замечательно выгодное для вас дело.
– Если замечательно выгодное, – серьезно сказал я, – то заранее иду на него.
– Вот и прекрасно! Видите ли, у меня в Орле есть дом. Так как там большевики, а мне нужны деньжата, то я бы вам его дешево продал. За три тысячи лир. Даже за полторы. Я вам и адрес дам. Дайте пока 500.
– Согласен! – весело вскричал я. – Дом беру. Тем более что у меня около Орла есть именьице, на которое я не прочь поменять дом. Ваш дом стоит 3000, мое именьице 3200. Доплатите мне 200 лир и забирайте все именьице. Там и адреса не нужно – всякий дурак знает. Спросите «Аверченковку». Коровы есть, павлины.
Но он не слушал. Шептал уже что-то за другим столиком.
Мой приятель смеялся.
– Ничего, – говорил он. – Это не страшно. Иногда даже можно просунуть руку сквозь прутья клетки и пощекотать их за ухом.
О гробах, тараканах и пустых внутри бабахКак-то давно-давно мне рассказывали забавный анекдот… Один еврей, не имеющий права жительства, пришел к царю и говорит:
– Ваше величество! Дайте мне, пожалуйста, право жительства!
– Но ведь ты же знаешь, что правом жительства могут пользоваться только ремесленники.
– Ну так я ремесленник.
– Какой же ты ремесленник? Что ты умеешь делать?
– Уксус умею делать.
– Подумаешь, какое ремесло, – усмехнулся скептически государь, – это и я умею делать уксус.
– И вы умеете? Ну так вы тоже будете иметь право жительства!
Прошли идиллические времена, когда рождались подобные анекдоты: настали такие времена, когда не только скромные фабриканты уксуса, но и могущественные короли не имеют права жительства…
Некоторое исключение представляет собой Константинополь: человек, который умеет делать уксус, здесь не пропадет. Искусство «делать уксус» в той или другой форме все-таки дает право на жизнь.
Вот моя встреча с такими «ремесленниками, имеющими право жительства», неунывающими, мужественными делателями «уксуса».
* * *
Они сидели рядышком на скамейке в саду Пти-Шан и дышали теплым весенним воздухом – бывший журналист, бывший поэт и бывш… чуть по привычке не сказал – бывшая сестра журналиста… Нет, сестра журналиста была настоящая… Дама большой красоты, изящества и самого тонкого шарма…
Всем трем я искренно обрадовался, и они очень обрадовались мне.
– Здорово, ребята! – приветствовал я эту тройку. – Что поделываете в Константинополе?
Все трое переглянулись и засмеялись:
– Что мы поделываем? Да вы не поймете, если мы скажем…
– Я не пойму? Да нет на свете профессии, которой бы я не понял!
– Я, например, – сказал журналист, – лежу в гробу.
– А я, – подхватил поэт, – хожу в женщине.
– А я, – деловито заявила журналистова сестра, – состою при зеленом таракане.
– Все три ремесла немного странные, – призадумался я. – Делать уксус гораздо легче. Кой черт, например, занес вас в гроб?..
– Одна гадалка принаняла. У нее оккультный кабинет: лежу в гробу и отвечаю на вопросы клиентов. Правда, ответы мои глубиной и остроумием не блещут, но все же они неизмеримо выше идиотских вопросов клиентов.
– А вот вы… который «ходит в женщине». Каким ветром вас туда занесло?
– Не ветром, а голодом. Огромная баба из картона и коленкора. Я влезаю внутрь и начинаю бродить по Пере, неся на себе это чудовище, в лапах которого красуется реклама одного ресторана.
– Поистине, – сказал я, – ваши профессии изумительны, но они бледнеют перед карьерой Ольги Платоновны, состоящей при зеленом таракане!
– Смейтесь, смейтесь. Однако зеленый таракан меня кормит. Собственно, он не зеленый, а коричневый, но цвета пробочного жокея, которого он несет на себе, – зеленые. И потому я обязана иметь на правом плече большой зеленый бант: цвет моего таракана. Да что вы так смотрите? Просто здесь устроены тараканьи бега, и вот я служу на записи в тараканий тотализатор. Просто, кажется?
– Очень. Все просто. Один в гробу лежит, другой в бабе ходит, третья при таракане состоит.
Отошел я от них и подумал:
«Ой, крепок еще русский человек, ежели ни гроб его не берет, ни карнавалье чучело не пугает, ежели простой таракан его кормит…»
Это одна сторона – прекрасная сторона – русского характера…
А вот другая сторона…
Еще гробИногда – ни с того ни с сего – накатывает такое веселое, радостное настроение, что ходишь, внутренне подпрыгивая, как козленок, что хочется весь мир обнять, что внутри – будто целая стая воробьев щебечет.
В такие минуты любо беспричинно бродить по улицам, обращая умиленное внимание на всякий пустяк, попадающий в поле зрения: на турка, исступленно выкрикивающего свой товар; на деловитого грека, бегущего из харчевни с тарелочкой, на которой горсточка вареного риса, возглавленного крохотным кусочком баранины; на фотографическую витрину с усатыми, толстоногими гречанками, любящими сниматься непременно у фальшивого бутафорского рояля или около белой картонной лошади, шея которой обвивается топорной рукой самым шаловливым и грациозным образом, – все привлекает праздное, благодушное внимание, все заставляет или мимолетно усмехнуться, или мимолетно задуматься…
В таком безоблачном настроении любо зайти в светлый чистенький ресторанчик, проглотить кружку холодного пива и уничтожить какую-нибудь отбивную котлету, бродя рассеянно глазами по вечному портрету Венизелоса на стене, обильно засиженному мухами, и по разложенным листам бумаги от мух, девственно чистым – на зависть облюбованному летучей армией Венизелосу.
Недавно зашел я в таком бодром, искрящемся настроении в ресторанчик, уселся за стол; подошла очень недурная собой русская дама и, сделав независимое лицо аристократки времен французской революции, ведомой на гильотину, кротко спросила:
– Чего вы хотите?
– Обнять весь мир, – искренно ответил я, еле сдерживая бурлящую внутри молодую радость жизни.
– Отчего все мужчины думают, – грустно сказала дама, – что если мы служим здесь кельнершами, то нам можно делать всякие предложения…
Я заверил ее, что в отношении к ней лично у меня нет никаких агрессивных планов, и заказал телячью котлету и пиво.
– Салату желаете? – осведомилась она таким душераздирающим тоном, будто спрашивала: сейчас меня будете расстреливать или потом?
– О, да! Украсьте салатом мою сиротливую жизнь, – игриво отвечал я, желая немного развлечь ее. – Вы, наверное, беженка?
– Ах, и не говорите. Сейчас принесу пиво, а потом котлету.
Когда она вернулась, я сказал ей:
– Если вам не скучно, посидите со мной, поболтаем.
– Не скучно! А какое, спрашивается, веселье?.. Чему радоваться? Ах, вы знаете – раньше у меня были свои лошади, я приемы делала, а теперь… ботинок не на что купить.
Я отхлебнул пива. Оно показалось мне горьковатым.
– Сестра лежит с ангиной. Хозяева дома, греки, оскорбляют, потому что мы русские…
Я сделал второй глоток. Пиво как будто сделалось еще горче.
– Ничего. Даст бог, все уладится. Опять будем жить хорошо.
– Не верю я. Ни во что не верю. Наверное, скоро все перемрем. Муж в Совдепии остался. Наверное, убили.
Отхлебнул, опустил голову.
Решительно, черт их возьми, пивные заводы стали беззастенчиво прибавлять желчь в пиво.
– А может, муж и жив, – утешил я.
– А если и жив, так с голоду умер.
Я сочувственно покачал головой, отломил поджаренную хрустящую корочку булки и, посолив, положил в рот.
– Гм… Вот белый хлеб, – со стоном заметила кельнерша. – У нас тут его сколько угодно, белого, мягкого, свежего, а там серый, как глина, со щепочками, с половой, со жмыхами. Да если бы этакую порцию туда перенести, так хватило бы на четырех человек. Да и рыдали бы, пережевывая.
Все это было совершенно справедливо, но почему деревцо за окном вяло опустило ветки, портрет Венизелоса скривился на сторону, солнечное пятно на стене погасло и прожеванный кусочек хлеба никак не хотел, несмотря на мои судорожные усилия, проскочить в горло… Я облил его глотком пива вкуса хины, мучительно улыбнулся и заметил:
– Но ведь если я сейчас не буду есть этого хлеба, я им этим не помогу?..
– Им уже ничто не поможет. Как мучаются! Как мучаются! От голода распухает лицо и все тело покрывается кровоточащими струпьями…
Она встала и пошла за котлетой.
Котлета оказалась на редкость сочная, в сухариках, с картошечкой, нарезанной этакими столбиками.
Я отрезал кус, мазнул горчицей и увенчал кусочком огурца.
– Я читала, что от голода шея начинает пухнуть и гнить. Отчего бы это?
– Не знаю отчего, – угрюмо промолвил я. Мне показалось, что кусочек котлеты на вилке покраснел, распух и в нем что-то зашевелилось…
– Да… Вот вы, например, можете себе позволить здесь удовольствие съесть две или три жареные котлеты, а там даже дров нет, чтобы сварить головку ржавой селедки…
Ах, как все это было справедливо!.. Но котлета покоробилась, съежилась и сделалась вялой, неаппетитной…
– Дайте счет, – со вздохом попросил я.
Она черкнула что-то в книжечке, сардонически улыбаясь:
– Иногда пишешь счет, да как вспомнишь, чем была раньше, как роскошно жила, так слезы и застилают глаза: цифр даже не вижу…
– Прощайте, – пробормотал я.
– Куда ж вы так скоро?
– Пойти на кладбище, что ли, повеситься.
– Да уж теперь это только и остается, – с готовностью одобрила она.
* * *
Вчера снова накатило на меня такое бодрое бурливое настроение. Я шел по улице, чуть не приплясывая, и, наконец, решил:
– Не зайти ли в ресторанчик?.. Только – дудки! В этот уж не пойду. Эта милая девушка снова доведет меня до логической мысли привязаться веревкой за шею к перилам Галатского моста, да и спрыгнуть вниз…
Поэтому я, насвистывая нечто мелодичное, вошел в другой ресторан и… первое, на что я наткнулся, была та давешняя кельнерша.
– Вы… Здесь? – оторопел я.
– Да… Садитесь. Представьте, мне тот хозяин отказал. Вы, говорит, не умеете обращаться с публикой… А я уж, можно сказать, всякого, как родного, встречаю. Все, что есть на душе, все выложишь. Что будете кушать? А у сестрицы, представьте, кроме ангины еще и дезинтерия… Несчастье за несчастьем… Садитесь! Куда ж вы?!