Текст книги "Савва Морозов: Смерть во спасение"
Автор книги: Аркадий Савеличев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Глава 4. Прощай, младость!
Пять университетских лет пролетели незаметно. И хоть последний год еще не изошел, но настроение было уже вольное. И раньше‑то разве что с перепою на лекции ходили, а сейчас чего же? Черные тужурки у большинства студиозов сменились на сюртуки и входившие в моду пиджаки. Ну, голь разночинная еще донашивала старье, но не слишком‑то богатый доктор Чехонте не тряс же казенной одежкой, вечно помышлявший о последнем рублике Амфи ходил как павлин заморский, графья на рысаках к университету подкатывали, сынки купеческие об ожидавшем их отцовском «деле» толковали, – ах, рождественские каникулы!
Отгульных дней никто не устанавливал, но никто и не запрещал. Попробуй‑ка запрети!
Спасибо и на том, если какой студиоз забежит хвосты подмести. Помнило университетское начальство мартовских бузотеров 1881 года! Как ни строжились, как ни надевали шоры на глаза, а кони ретивые, которым немногим перевалило за двадцать, били копытами на самых парадных ступенях. Гул стоял истинно рождественский.
Аудитории московской альма-матер догорали последними огоньками своей блестящей, чуть ли не легендарной эпохи. Истинно не было более родного дома для самого последнего шалопая. Не для экзаменов же взбегали по лестницам – для дружеских встреч. Наверх из вестибюля вели роскошные чугунные лестницы, с огромным пролетом в несколько светов. На них оживленные группы безмундирных недорослей. Здесь за десять минут можно было обменяться сотней рукопожатий, покричать на сто голосов – от интегралов до вчерашней выпивки, от изобретения водки всеми любимого профессора Менделеева до красавицы Агнессы, на которую молился весь университет. Юное, рыжекудрое божество, застрявшее где‑то на первых курсах. Молитесь на здоровье. коль ничего другого не остается! Агнессу истинно по-купечески заграбастал Савва Морозов. Прошли времена, когда его прельщала какая‑то Севастеюшка. У Агнессы все в разукрас – и рыжие кудри, и румянец во все щеки, и голубизна глаз такая, что можно только сокрушаться: «Неужели я когда‑то грязно-карих любил?»
Она отсыпалась от вчерашнего, и не оставалось ничего другого, как слушать на середине лестницы велеречивого правоведа Амфи. Он был в своем амплуа – вещал:
– Господа! Когда‑то были Грановские, Соловьевы, а что теперь? Нет даже плаксивого Некрасова. Забывается и Алексей Толстой, которого мы на первых курсах обожали. Почему? А по сему: «Двух станов не боец, а только гость случайный». Гость, господа! Салтыков, он же Щедрин? Надоели его Иудушки. Вы слышите: остается единственный, Суворин! Да, господа. Этот не будет как Лев Тихомиров, кумир народовольцев, стало быть, и наш недавний кумир, писать просьбу о помиловании. Только Суворин! Вот я на прошлой неделе имел честь с ним ужинать в «Славянском базаре» – он по делам был в Москве.
Савва похохатывал, слушая эту балабонь, а уже, кажется, закончивший медицинский курс заскочивший в университет по старой привычке долговязый доктор Чехонте ему ехидненько поклонился:
– Да-с? Я тоже хочу выкушать рюмочку с господином Сувориным. Не возбраняется?
Сбитый с толку Амфи убежал куда‑то наверх, а Савва, пожимая руку доктору Чехонте, совсем развеселился:
– Нет, на сегодня хватит! Мы, шалопаи, идем в разгул. Ты примкнешь к нам, Антон?
Вид у доктора был усталый. Он по своему обычаю похмыкал:
– Какие разгулы! Я только что из больницы. Семь дел сразу ворочу, а в кармане все равно ни шиша. Не обижайся, Савва. Ты же знаешь: на чужие не шикую.
– Жаль, Антон. Надоел мне университет. Да и вообще все надоело. Как, думаешь, не загуляюсь под такое настроение?
– По тебе не скажешь, Савва. Лик у тебя здоровый, да и хохот. Поверь мне как доктору.
– И доктора ошибаются.
– Вот-вот. Я с тем и бегу к своему медицинскому авторитету. Случай у меня больно тяжелый.
– Уж не к Богословскому ли?
– Ну да! Он меня под медведя положит. Нет уж, к своему профессору. Богословского ты рогожским приятелям, особенно тугобрюхим, порекомендуй.
И этого наверх унесло, как в прорву какую. Все тут с ума посходили, а особо на медицинском факультете. Истинно, подавай им Богословского.
В профессора не вышел, давно бы за пьянку выгнать надо, но без него и факультет не факультет. Был Богословский – эта притча во языцех! – несомненно умен – тем тяжелым, мутным, заплывшим водкою, но находчивым практически и не лишенным грубого остроумия циническим умом, что свойственно русскому полуинтеллигентному алкоголику. Забытую науку он глубоко презирал, заменив ее совершеннейшим знанием «темного царства», в котором практиковал. Особенно среди рогожских старообрядцев. Чувствовал себя в некотором роде ветеринаром для двуногих и лечил воистину ветеринарными средствами. Нравы и натуру купеческую изучил насквозь. Был уверен, что пациенты – купцы – какая‑то особенная человеческая порода, даже и болеющая‑то не в пример прочим, на особинку.
Слава о нем ходила по Москве, и практики хоть отбавляй, но от визитаций вне Рогожи этот оригинальнейший врач уклонялся, заявляя с откровенным цинизмом:
– Приношу пользу только купцам и духовенству, да-с. Пациент прочего телосложения от моих лекарств должен околеть. Да-с!
Но купечество Богословского обожало, потому что хоть и университетский, а не гордый. Другого врача пригласи полечить от «дурного глаза» или «выгонять утень» – он обидится и на смех поднимет. А Богословскому можно было даже сообщить, что больному «сполох выливали»: ничего, под рюмочку примет с самой серьезной рожей, поймет и даже похвалит. Уж на что родитель, Тимофей Саввич, деловит и обстоятелен, а тоже попросил сынка: «Приведи вашего Богословского. Меня самого об этом просит владимирский рыбник Окулин». Родителю не откажешь – позвал.
Рыбника скрючило острым мышечным ревматизмом. Хорошо покушавший эскулап вместе с домашними стал судить-рядить – и не нашел ничего лучшего, как положить его под медведя. А поскольку медведи на Владимирщине уже по извелись, послали срочных гонцов в Нижегородскую губернию. Все это время Богословский пировал вместе с рыбником, который стоном стонал, и рюмку ко рту ему слуга подносил. Ожил, когда ему медведь в лицо рявкнул.
Когда Савва в университете рассказывал про это, ученые эскулапы вроде Антоши Чехонте смеялись:
– Не может быть! Ведь медведь мог его сломать.
– Окулина‑то? – в свою очередь хохотал Савва. – Это еще бабушка надвое сказала. Вы бы его видели! Тут кто кого сломает: медведь рыбника – или рыбник медведя. Сам не видал, но рассказывали: они с медведем на равных боролись. пока Окулин в пляс не пошел!
Савва слонялся по лестницам, ученый эскулап в обратном порядке пробежал. Уже с веселым лицом. Савва с понятием крикнул ему:
– Решили‑таки послать за медведем!
– Решили! Тороплюсь, Савва.
Теперь вниз его унесло. И Амфи куда‑то подевался – никак на обед к Суворину! Лутошились тут возле него всякие-разные, но ведь скука‑то университетская. «Здрасьте» да «здрасьте», а толку что? Пустые, чаще всего и подобострастные, поклоны. Раскланялся, тоже куда‑то торопясь, граф Сергей – и совсем не по-графски запрыгал по ступеням. Эк им неймется! Хоть и Толстой – а не толстый же!
От нечего делать Савва спустился на морозные ступеньки. Здесь всегда ошивалась студенческая голытьба. Особенно первокурсная. Сегодня еще ничего, и мороза‑то совсем нет, но все же. Он распахнул бобровую шубу и по-приятельски присел рядом. Студиоз был в шинельке и потому подложил под себя выброшенный швейцарами входной коврик. Вот на нем и подрабатывает. Из поповской многодетной семьи, а кормиться‑то надо. Тоже с дуру на химический факультет занесло, но для клиентов он был правовед – так больше доверия. Здесь на ступеньках еще торчало двое – конкуренты! Читают письма неграмотным мещанам с ближних улиц, пишут прошения, советы даже дают. За гроши, а все же за день набирается на похлебку. Этот, Алешка, дошлый, удачливее других. Он знает, кто из какого уезда и даже из какой деревни, где родители, какой муж, какая жена, сколько ребятишек, кто у кого в любовниках, у кого какая свекровь или там теща. У Алешки и отец‑то, кажется, лишился прихода из‑за пьянки, мать-поповна от всего этого стала истеричкой, теперь негласный бордельчик держит – не заскучаешь дома‑то.
– Пойдем, Алеша, со мной, погуляем.
Случалось, и раньше приглашал. Уличный писарь с радостью отпустил очередного клиента и двинулся за ним.
В распахнутой шубе Савва шагал широко, безбоязненно расталкивая прохожих. Бедный студиоз пер за ним следом. Савве хотелось уйти подальше от университета, чтобы отвязаться от знакомых. Вот Пречистенка, Остоженка – шумят так, что небеса раскалываются. Тротуары, за праздники не убранные, превратились в снежное месиво. Но толпы людей весело прут вверх, как ни странно – от храма Христа Спасителя к Девичьему Полю. Те, кто шел против течения, чувствовали себя неловко и устали уступать дорогу сотням встречных-поперечных, опасливо сворачивали в переулки, чтоб не затоптали.
Савва опомниться не успел, как поток подхватил его вместе с Алешкой, потащил и бросил в пестрое, пыхтящее море, над которым колыхались качели, пестрели вывески балаганов, разноцветные флаги, связки веселых шаров. Где‑то пищало, визжало, скрипело, хохотали медные оркестры. Гудели и сипели шарманки. Валдайские колокольцы зазывали в балаганы. Выл в тире искусственный лев, пораженный пулей. Тяжело грохотали тележки на американских горках. Из дымящегося рта рыжего мужика несся протодьяконский рев:
– Представление начинается! Распиливание девы, воскрешение трупа!
Для москвичей в такой великий праздник не побывать в балаганах – все равно что и не жить. Ведь зазывали так заманчиво:
– Неподражаемая Амалия Марс, одобряемая в обоих полушариях, имеет похвальный диплом от самого Александра Дюма! Убедитесь: перекусывает железную проволоку! Особая доплата за место – десять копеек с персоны, дети и нижние чины платят половину!
Савву опять разобрало веселье:
– Алешка, а мы с тобой – верхние или нижние?
Алешка был свойский студиоз, знал, что сказать:
– Мы просто голодные.
– Ай, верно! – согласился Савва, шубой разметая толпу и вваливаясь в какой‑то обжорный балаган.
Тут знали толк в бобровых шубах – навстречу бросились сразу двое половых:
– Чего изволите, господа хорошие?
– Накормить моего спутника до отвала, а мне пива, если не совсем дрянное.
– Как можно, гость желанный! – Сам хозяин выскочил, а через минуту и пару полбутылок принес, которые и держал‑то, видимо, для таких посетителей.
Савва внимательно осмотрел бутылки, прежде чем кивнул:
– Открывай.
Но дожидаться, пока накормит Алешку, было нудно. Пахло тут чем‑то кислым и грязным. Да и бокалы, которые принес хозяин, были подозрительны. Он и одну бутылку не допил, все тем же кивком подозвал хозяина:
– Возьми вперед, а я подышу на воздухе. – И уже Алешке: – Не торопись, за твой обед заплачено. – Он еще по плечу его похлопал, чтобы хозяин видел и не обидел голодного беднягу.
Куда дальше? К лошадям разве.
За балаганами было широкое пространство, огороженное канатами. Там совершалось великое московское таинство, называемое праздничным катаньем. Разумеется, на чужих лошадях Савва не катался, но почему бы не поглазеть? Уморительное зрелище! Медленным шагом тащатся вокруг Девичьего Поля, брызгая грязным снегом на седоков и зрителей, самые шикарные и нарядные сани, наполненные самыми шикарными московскими господами. Лошади под синими сетками. Морды рысаков в этой карусели упираются в затылки передних седоков, а сами седоки, хоть с передних, хоть с задних саней, невозмутимо созерцают широкие спины кучеров, заслоняющих от них Вселенную. Обряд меланхолического кружения в замкнутом кольце, в центре которого торчит конный жандарм, – то‑то скульптура! Лица глупые, в глазах скука.
И вдруг на этом грязном, истоптанном снегу летнее, рыжекудрое солнце просияло!
Савва протер глаза: не может быть! Агнесса: ее‑то сюда зачем занесло?
Зимняя шапочка скинута, волосы пушатся на ветру, и он тут‑то и заметил: все глазеют не на лошадей, а на нее. Надо было прекращать это зрелище.
Не обращая внимания на свирепый взгляд человекоподобной полицейской статуи, он подскочил к саням и на бегу подхватил Агнессу на руки.
– Ах! – мило вскрикнула она.
– Ахти его! – зароптала толпа, лишенная такого зрелища.
Казалось, разорвут от зависти. Но купеческий вид похитителя и его дорогущей распахнутой шубы разодрали человеческий круг надвое. Он уносил добычу, назло зевакам целуя на ходу. Агнесса не отбивалась, только и спрашивала:
– Савва. Савва. Что ты делаешь?
– Целую, – вполне резонно отвечал он, все‑таки ускоряя шаг.
Тут много всякого народу шаталось. Несмотря на его самоуверенность, могли и взашей дать. Опустил он добычу на свои ножки-сапожки лишь за кругом Девичьего Поля. Как раз и лихач подлетел.
– Куда изволите, господа веселые?
– А куда ни шло! – Савва усадил Агнессу справа и сам с левой ноги вспрыгнул: – К тебе?
– Не торопись, Саввушка, – улыбнулась. – Пока что в Дворянское собрание. Забыл?
Не забыл он, а просто всерьез не воспринимал все эти благотворительные затеи. Да и нечто вроде ревности шевельнулось. Там ведь главным будет Пашка Хохлов – последний из воздыхателей, с которым приходилось считаться. Агнесса его не отвергала, но Пашка, отдавая сердце, руку‑то не предлагал. Но что поделаешь – каприз!
Лихач на полном развороте чуть не вышиб дубовые двери Благородного собрания. Знал, как выжимать деньгу из купчиков.
– Лихо! – похвалил Савва, с лихвой и расплачиваясь.
– Тише не ездим, – с достоинством ответил кучер, с которого хоть былинного богатыря пиши. – Будь здрав, Савва Тимофеевич.
Савва уже не помнил, сколько раз и куда он с ним ездил, но его‑то помнили. Морозовых Москва уважала.
Он присвистнул, и кучер под свист очередного купчину усадил – только снег от дверей Дворянского собрания взвихрился!
Беломраморный зал и по дневному еще времени был залит огнями. Тоже, как и у всех, для шику. На красной эстраде стоял Пашка Хохлов. Но прежде чем отыскать свободное место, пришлось сквозь бешеный восторг Амфи пробиться. Он наскочил еще в дверях почище лихача, хватая руки Агнессы и целуя их с нескрываемой пылкостью. Своим восторгом он даже Пашку Хохлова забил. Он тоже свою арию пел:
– Я уже отчитался. Я читал Апухтина. Меня три раза вызывали! Особенно за эти головокружительные строчки:
Ночи безумные, ночи бессонные, Речи бессвязные, взоры усталые. Ночи, последним огнем озаренные, Осени мертвой цветы запоздалые.
– Ты нам место лучше поищи, – перебил его Савва.
Здесь много было своих, университетских. Амфи согнал каких‑то двух первокурсников, с поклоном усадил Агнессу, а Савве попенял:
– Чего ты такой сегодня колючий?
– Не брился, – не стал ему ничего объяснять, тем более что вокруг шикали на их разговоры.
Входные билеты были цены баснословной, публику, коль пригласили на пожертвование «для недостаточных студентов» (так напечатали на афише), следовало уважать. Да и на эстраде стоял хоть и студент, но первый московский красавец. Для всей Москвы полубог, для братьев-студиозов – полный бог, ибо и сам недавно сошел с университетской скамьи. Но был уже знаменитый баритон. Высокий, веселый, кудрявый, с породистым дворянским лицом истинного барина – ну, что за жених, никем еще не пойманный! Пел он чуть ли не на пятнадцатый «бис», а публика все требовала, требовала:
– Еще!
– Еще!..
Всерьез ли, нет ли, Агнесса вытирала глаза. В какой‑то момент вскочила и тряхнула рыжей головой, крикнула на весь зал:
– Паша! Утешь! «Не плачь, дитя!»
Хохлов, конечно, заметил ее и, отвергнув все другие просьбы, еще более слащаво завел – как истинный демон – искуситель:
Не плачь, дитя! Не плачь напрасно! Твоя слеза на труп безгласный Живой росой не упадет. Не упадет!
Савве надоело это соперничество. Тем более что по проходам пошли дамы с музейными, позолоченными блюдами в руках. Он достал из внутреннего кармана сюртука роскошное, тисненое с фамилией портмоне и приглянувшейся белокурой бестии небрежно выложил пачку кредиток. Она с поклоном пересчитала, чтобы в укор другим объявить:
– Тысяча! Целая тысяча, господа! Ваши аплодисменты щедрому молодому жертвователю!
Но аплодисменты были жиденькие. На такую сумму никто не решился.
Хотя в общем‑то собрано было немало. Пожилая дама-председательша, из рода, кажется, Голицыных, под общий восторг объявила:
– Одиннадцать тысяч, господа! Даже еще с какой‑то сотней. Эти деньги будут переданы ректору для раздачи нуждающимся, страждущим студентам.
– Ага, на пропой души, – проворчал Савва, вставая; он выбросил все месячное содержание отца, и сейчас в портмоне с монограммой «Морозов» оставалась сущая мелочь.
Его даже не радовало, что восторженнее других хлопала Агнесса.
– Я ухожу. Ты со мной или.?
– С тобой, Саввушка, только с тобой! – перестала улыбаться Пашке Агнесса и жарко задышала ему в затылок: – Дурачок ты мой. А за что я тебя люблю, скажу дома. Гони быстрее!
Надо же – тот же лихач у подъезда. Он даже с козел соскочил, самолично усаживая даму. Не спросил куда – без слов на Поварскую помчал.
– Да ты нас и сюда возил? – начал чего‑то припоминать Савва.
Ответом был широкий взмах руки, как бы расстилавший красный ковер под ногами. Лихач ведь, конечно, не знал, что из такого роскошного портмоне сынок морозовский выгребал последнюю, щедрую мелочь.
Их уже встречала горничная, одетая не хуже самой хозяйки. Агнесса, единственная дочь нижегородского хлеботорговца, снимала трехкомнатную квартиру с отдельным входом. Видно было, что на дочь любимую родитель денег не жалел.
Горничная привычки хозяйки знала.
– У меня все готово, стол накрыт. Что еще прикажете?
– А прикажу я тебе, моя дорогая. – отбросила всякую деликатность Агнесса. – Прикажу погулять денька два. Хватит нам, Савва?
– Три, – не стесняясь услужливой горничной, уточнил Савва.
– Вот и прекрасно.
Она открыла секретер, сунула в руки сияющей горничной ассигнацию – той след простыл.
– Шикуем? – Савва снял с нее шубку, обнял всю сразу и прижал к груди с полным мужским правом.
– Как и ты. Как иты!.. – задыхалась она под его руками. – Один раз живем. Один раз, Саввушка. Потерпи ты маленько!
В самом деле, следовало потерпеть. Стол был накрыт богатый. Не говоря о закусках и бутылках, на бронзовых подставках стояли горячие судки, и была приготовлена спиртовка, на случай подогреть кушание. Нет, горничная знала толк в полюбовных делах!
Три дня блаженства?
Да хоть целая вечность!
Глава 5. Морозовская стачка
Но не только трех дней – и двух не вышло. На следующее же утро в передней тревожно затрезвонил звонок – да, у этой скромной студентки был установлен новомодный электрический звонок. Савва заворочался в кровати, ручищами охватывая ладное, стройное тело Агнессы, словно оберегая ее от какой‑то неурочной беды. Она спала, ничего не слыша. А ему петухи почему‑то под утро снились. Истинно петухи, голосили не к добру. Не будить же хозяйку, надо было вставать самому. Он накинул на плечи ее тесный халатик и пошел в прихожую.
За дверью стоял взъерошенный Данилка.
– Что?! – сразу насторожился Морозов, понимая, что не с добром тот пожаловал, хотя и имел право приходить сюда в случае какой нужды.
– Забастовка! – не переступая порога, выпалил Данилка. – Поднялись все фабрики. Родитель ваш мечется, как медведь в берлоге. Два батальона солдат из Владимира прибыли. Стачка-тачка какая‑то, стакнулись, значит.
– Та-ак. – втаскивая его за руку в переднюю и запирая дверь, все сразу понял Савва. – Достукались! – Он присел на стоявшую тут же кушетку и закурил. – Вот что, Данилка: полчаса мне на сборы. Раздевайся пока, чаю попьем.
Не самовары же разводить. Спиртовка со вчерашнего на подставке стояла. Он зажег ее и под родимый запах спирта дернул целый фужер коньяку.
– И мне, Савва Тимофеевич.
– Ах да, прости. С дороги ты. Что, железка работает?
– Сегодня работала. – И Данилка такой же фужер опрокинул. – На лошадях я бы сутки пылил.
– Сутки! Дед наш пешком хаживал! Черти бы всех подрали!..
Ругаясь, он меж тем и чай заваривал, и умывался, и одевался с особой тщательностью. Уже будучи в сюртуке, в спальню забежал, торопко и холодно обнял полусонную Агнессу.
– Ты что, в университет? – потянулась она, не отпуская. – Чего так рано, милый?
– В университет! И без того опаздываю! – рявкнул он, оглушая ни в чем не повинную душу.
Видно, великая злость на лице отпечаталась, потому что она отшатнулась в невольном страхе.
– Прости, милая. – понял он ее состояние, такое пробуждение, истово расцеловал, как бы навеки прощаясь. – Потом все объясню, потом!
Извозчик топтался у подъезда так себе, разъезжай Ванька. Но выбирать не приходилось.
– На вокзал.
– Вакзаль так вакзаль… – начал было копаться с вожжами веревочными этот недотепа.
Савва взгрел его по затылку:
– Душу вышибу! В галоп!
Надо же, от одной хорошей затрещины кляча пустилась в такой скач, что лихачей перегоняла.
– Орехово! – тем же тоном и в кассе рявкнул он. – Два первых!
– Дак первые заняты. – начал было кассир. – Чиновники с какой‑то напасти все тудема настрополились.
– Для Морозова, душа сопливая! Душу вытрясу!.. – прихватил его за загривок и через окошечко носом о стол хрякнул.
Для Морозова, да под такой крик, что и подскочивший полицейский под козырек взял, место нашлось. Он же в пробежку и проводил до вагона. Паровоз уже стоял под парами.
– Тимофею Саввичу поклон передайте, – еще раз козырнул он, не отходя от подножки, пока не тронулся поезд.
Он явно наказал что‑то кондуктору, потому что тот согнал с кресел двух каких‑то ошинеленных чинуш и усадил грозных путников.
Савва не обратил внимания, что в вагоне установилась какая‑то подобострастная тишина, что многие из пассажиров, в большинстве своем чиновники и полицейские, при его появлении приподнимали фуражки и шапки. Мысли его были уже там, в фабричных цехах, раскиданных по берегу Клязьмы, да и дальше, аж до Ваулова. На Новый год он приезжал к родителям, тоже перебравшимся из Москвы, где была главная контора, в свое родимое поместье. Праздники прошли так себе, в каком‑то тревожном ожидании. Родитель ругал каких‑то фабричных заводил, мать называла всех «фаброй», а оказавшийся тут же за столом свояк Сережа, с соседней, «викуловской», фабрики, по– родственному пьяненько пророчил:
– Погодите, они еще дадут нам жару!
Отец останавливал его:
– Ты пей да мозги не пропивай.
Мать и того откровеннее, по-женски:
– Обминай свою Зиновею, а в сурьезные дела не лазий.
Сережка то ли уже женился, то ли собирался ожениться на одной из ткачих – с довольным видом соглашался:
– И то обминаю, дражайшая тетушка Мария Федоровна. Вот пройдет пост, да после Пасхи – и под венец. Знай Морозовых!
– Тьфу! – плевался отец. – Какие вы Морозовы? Вы Викулычи.
Он в гневе забывал, что Викулычи были старшей ветвью, от старшего наследника, Елисея, а он‑то из пятерых сыновей самый младшенький. Но вот поди ж ты, самый удачливый!
Савва посмеивался над свояком, который приходился ему двоюродным братом, но когда на третий день увидел его Зиновею – Сереже захотелось похвастаться, на прогулку в крытых ковром санях пригласил, – нет, вынужден был позавидовать: у Сережки– пьянчужки губа не дура! И под лисьей скромненькой шубкой проступала вся ее женская суть. В кого она удалась? Кто поблудил над ихней породой? К владимирцам и черемисы, и мордва, и татары разные подмешивались. Ведь и собственная мать‑то, Мария Федоровна. Чем старше становилась, тем больше в ее лице, в ее характере что‑то черемисское проступало. Наследила, ох, наследила в память о себе и для Саввушки!
У этой, по семнадцатому годику Зиновеи, вроде бы ничего такого не было, только краса жгучая, но почему же черемисы вспомнились? Черные брови вразлет, черные волосы по плечам, как грива, и губки упрямые, хоть и пухленькие. Что‑то даже екнуло в сердчишке, которое пару дней назад билось о рыжекудрую головку Агнессы. Как‑то она там сейчас? Не более чем минутное угрызение совести. Что делать, он завидовал архаровцу Сережке, у которого на уме, кроме карт, лошадей, да вот таких ткачих, ничего не было.
Собственно, Зиновея и не в ткачихах числилась – в присучальщицax. На всех фабриках существовали такие помощницы ткачих – присучальщицы. Где порвется нитка – беги, присучивай ее, да побыстрее, пока брак не обнаружился. От ее быстрых ног да проворных рук и зависело – быть ли штрафу. Так что самых ловких да молодых сюда и совали.
– Ну, Сережка!.. – вырвал Савва из его рук вожжи и сел на передок, чтоб не заглядывать в очи черные.
Своячок-братанок правильно его понял:
– Что, хороша Зиновеюшка?
– Хороша, – не стал скрывать Савва. – Смотри, выкраду у тебя.
– Я не жадный. ежели Зиновеюшка согласится.
– Не соглашусь, – в спину она кольнула. – Из‑под венца‑то бежать?
– Да ведь венец‑то лишь после Великого поста будет, – легкомысленно засмеялся Сергей.
– Все едино. Разве мы не живем как муж и жена?
Откровенность этой дeвoчки-присучальщицы была мила и удивительна. Немудрено, что так присушила лошадника Сережку. Он уж и на бегах‑то целый месяц не бывал. Неужто это и есть любовь, когда даже лошадей забывают?
Стыдно сказать, но Савве захотелось удрать от этого ненужного соблазна.
– Останови, – бросил он вожжи, забыв, что остановка была в его руках, и спрыгивая на полном ходу.
Рысак долго еще тащил, виляя, неуправляемые сани, пока Сережка вылезал из‑под лисьей шубки и ловил вожжи.
Вроде бы ни к чему было бежать из саней, но ведь и причина объявилась: с дороги соступила в снег, уступая рысаку, не кто иная, как Севастеюшка. Савва давно ее не видел, и не то чтобы соскучился, а угрызения совести почище взгляда Зиновеи в спину кольнули. Он вернулся и нагнал ее.
– Не узнала разве?
– Узнала, Савва Тимофеевич, да к чему узнаваться?
– Да хоть по старой памяти.
– Ну-у, память! – Она все‑таки замедлила шаг. – Я хотела вас видеть, Савва Тимофеевич. Сказать надо кое‑что.
– Любовное?
– Кака-ая любовь! Вы посмотрите на меня?..
Он понимал, что не узнает прежней Севастеюшки, – разве что обличье выдавало. Все– таки видел же год назад, немного другой была. А сейчас не то что строгость – жесткость какая‑то во взгляде.
– Пойдемте к обрыву, туда тропка натоптана, напрямую к фабрике бегают.
Он пошел вслед за ней, потому что по узкой тропинке идти рядом было невозможно. Да и вела себя Севастея как главная на этом пути, шла не оглядываясь, словно знала, что он не отстанет.
– Вот, самое место, – присела она на бревнышко, положенное в расщепы двух срубленных сосен.
Савва потянулся было к ней, но она строго отстранила его лобастую голову:
– Не надо. Дело такое. – Она замялась, но потом решительно тряхнула концами шали. – Не должна бы я вам это говорить, но предостеречь хочу. Знаю, что вы меня не выдадите.
– Да, да, Севастея. Что такое?
– Вы человек ученый, не буду я вам блинцы по сковороде размазывать. Просто скажу: как минует рождественская неделя, на фабриках наших начнется всеобщая забастовка, пожалуй, что и стачка. Не надеюсь, но прошу: уговорите отца. Для вашего же семейного блага. Пусть укоротит руки своим управителям. Пусть сбавит рабочий день. Пусть снизит проклятые штрафы, а лучше – так вовсе отменит. Иначе мы не ручаемся.
– Мы?
– Да, Савва Тимофеевич. Я из главных закоперщиков. Мне терять нечего. кроме разве что Сибири.
– Севастея?
– Была Севастея. Теперь член стачечного комитета. Вот так‑то, наш молодой хозяин. Хотелось бы дело решить миром. Разве мы не люди? Поговорите с отцом, а особливо с матерью. Не шучу я: мы пойдем до конца.
– Какие шутки! Трудную ты мне задачу задала, но попробую.
– Попробуй, Савва Тимофеевич.
– Но дальше‑то что?
– Дальше? – Она прислушалась. – Разбегаться надо. Фабричные из‑за реки идут. Ни к чему, чтоб нас видели вместе.
Она быстро заскрипела валенками вниз по откосу. Завороженный всей этой ненужной встречей, он столь же быстро побежал назад по тропинке.
Дома за обедом Савва был молчалив и хмур. Мать, словно догадывающаяся о его тайнах, посматривала настороженно. Даже не вникавший в семейные настроения отец и тот заприметил:
– Ты чего, бизон?
Надо бы смолчать или ответить что‑нибудь невразумительное, но Савва упрямо набычился:
– Я не бизон, папаша. Я сын коммерц-советника, заканчивающий университет. Но что дальше?
– При таком‑то наследстве – сумление?!
– Сомнение, папаша, да. Ведь я не смогу выжимать из рабочих соки так, как вы выжимаете.
– Из фабры‑то? – встряла мать не вовремя.
Совсем не так Савва намеревался начать разговор. Хоть и с запозданием, но внутренне одернул себя: «Не ломай рога, бизон!» А потому и попросил примирительно:
– Я позволю себе еще стопочку, папаша?
– Если я дозволю!
Но это уже было как разрешение. Водка всегда стояла на столе, в заветном хрустальном графинчике. Больше одной-двух рюмок отец не пил, а они уже по две выкушали, на равных. Мать на свой страх и риск налила третью. Под суровым взглядом и своему Тимофею Саввичу наполнила всклень – никогда не зашибавший, он любил полноту, как и во всяком другом деле. И надо же – выпил!
В проницательности ему не откажешь. Ведь сразу догадался, что не с пустых глаз дуется бизон-наследник.
– Дайте собраться с духом, папаша.
– Собирайся, – с понятием отметил покорность сына.
Савва доел кулебяку и запил ядреным клюквенным квасом, какой умела делать хозяйственная родительница, хоть и руками служанок, но под неустанным своим доглядом.
Савве хотелось и в четвертый раз наполнить граненый лафитничек, а лучше – так полный стопарик, но тут уж жди настоящей грозы. Он сказал себе: пора! И начал осторожно, издалека, о чем уже не раз говаривали:
– По вашему совету я поступил, родитель, на химический факультет. Истинно вы всегда утверждали: как покрасишь суконце или там ситчик – так и продашь. Годы эти не гульбой занимался, – усмехнулся про себя, – досконально изучал красильное дело. И с разрешения вашего давно настроился после окончания университета усовершенствовать полученную науку в Англии. Сами говорили не раз: лучшие ткачи – там. Может, даже досрочно расквитаюсь с университетом и попрошу у вас благословения на дальний путь. Если, конечно, ничего здесь не случится.
– А что может случиться? Ну! Англией мне глаза не замазывай. Дело давно обговоренное. С большим сомнением, но я согласился. Здесь‑то что?
Дальше ходить вокруг да около было нельзя. Бизон так бизон! Уж тут ничего не поделаешь.
– Долгие лета вам, родитель, но мне хочется, чтоб вы оставили о себе добрую память. Постойте, папаша! – вскричал он, чувствуя, что сейчас перебьет. – Отмените штрафы! Укоротите руки управителям, особенно мастерам! Хоть на часок убавьте рабочий день! Иначе произойдут.
– Не произойдут! – грохнул отец кулаком по столу, так что и хрустальный графинчик пугливо подпрыгнул. – Беспорядков не допущу! Наслушался сплетен? С фаброй якшаешься? Смотри-и, наследничек!..