355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Савеличев » Савва Морозов: Смерть во спасение » Текст книги (страница 3)
Савва Морозов: Смерть во спасение
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 03:55

Текст книги "Савва Морозов: Смерть во спасение"


Автор книги: Аркадий Савеличев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

На руку он чист был, но понимал: ускользает от него золотой шелковый ткач. Тем более что Морозов опять кредит попросил. А купеческое правило таково: в частном кредите не отказывай, потому что проценты идут. Одно только и сказал:

– Ну-ну, Савва. Собственную фабрику ладишь?

– Хочу попробовать, – скромно потупился ткач.

– Дело это не всегда удачливое, – резонно заметил купец. – Но кредит дам. Коль прогоришь – возвращайся. Приму.

– Премного благодарен, хозяин, – назвал его, из уважения, по-старому, хотя теперь мог бы и не называть.

Размахнуться, подобно Кононову, он, конечно, не мог. А потому пока что положился на свои руки-ноги. И выделывать на своей домашней фабричке стал самое легкое: шелковые ажурные ткани и шелковые же ленты. На фабрике Кононова это он один и мог делать. Набранные с окрестностей крестьянские неумехи только портили дорогую ткань.

Жена Ульяна и теперь уже все пятеро сыновей, включая последних, Ивана и Тимофея, с утра до ночи, по-летнему светлому времени, горбились у станков над шелковой нитью.

Когда набиралось порядочно шелка, он еще с вечера укладывал свой торговый короб. В отличие от рыбного, прутяного, этот был щепной, легкий. Изнутри выложен чистой холстиной, а сверху, кроме крышки, закрывался еще и плотной парусиной. Снег ли, дождь ли – внутрь ничего не должно попадать. Товар нежный. Не рыба. Лямки стоящего у порога короба надевал с первыми петухами. Как ни ускоряй ход, до Москвы восемьдесят верст. Пройти их надо до вечерней темени. Мало того что Владимирка стала опасна, так и в подмосковных посадах голову могли свернуть.

Прежний кистенек он поменял на более длинный – при его росте все равно рукоять из– под полы кафтана не выпирала. Не нравилось, что какие‑то люди по обочинам шастали, иногда и на дорогу выходили, присматриваясь. Он в таких случаях шаг не ускорял: случись что, на десяток верст нет жилья, не убежишь.

В Москве он теперь большей частью и ночевал. Надоело у заставы перекупщикам товар за полцены сбывать. На Красном торгу можно и красную цену взять.

Чудна была Москва! У собора Казанской Богоматери за полвека так и не порушились Триумфальные ворота, сооруженные в 1742 году для коронации Елизаветы Петровны, хотя уже и Екатерина прожила свой век. Над воротами был изображен лежащий на красном ковре благоверный князь Владимир; из чресл его поднималось могучее древо, на ветвях которого угнездился весь царский род. Много кого там устроилось, но ярче всего бросался в глаза золото-светлый лик самой Елизаветы. Под ним красивой вязью какие‑то слова вились. Читать Савва не умел, но под воротами постоянно проходил народ, иной раз и в расписных мундирах. На запруженном народом входе, протискиваясь, Савва всякий раз молился. Очень ему нравилось великое древо, а особливо ясный лик императрицы, про которую он, конечно, слыхал. Удивляло, что никто, кроме него, не молится. А один человек даже посмеялся:

– Не икона ж!

– Как не икона, почтенный? Словесная молитва ее осеняет.

– Молитва! Там и всего‑то устами этой распутной бабы сказано: «Довольно показуем, откуда начало рождения нашего имеем». Всяк свои грехи оправдывает. Вот и она тоже.

– Окстись, православный! – от обиды чуть было не выхватил Савва свой заветный кистенек.

Но ученого москвича и след в толпе затерялся. Ох, люди-люди. Ничего‑то у вас нет святого.

Он еще трижды перекрестился, прежде чем пойти к своей лавке.

Так на купеческий лад называл он свой скромный белый шкафчик, вделанный между двумя настоящими лавками. В запертом виде этот шкафчик имел вид резной полуколонны, а когда открывался, нижняя часть служила прилавком, в верхней же располагался товар. Задолго до него смышленые купцы уставили такими полуколоннами свои торговые ряды на противоположной стороне Красной площади, от Казанского собора и до Ильинки. Лукавая, но истинно купеческая выгода. Мелкий торговец, арендуя такой шкафчик, кроме законной платы и зазывалой служит. Вместе с собственным товарцем обязан ведь и настоящий товар из лавки брать. Савва брал фуляровые платки, чулки да суконные пояса. Похмыкивал, но учился купеческой оборотистости. Не без труда всунувшись в Суровский ряд, местом своим дорожил: коль не распродашь зуевский шелк, он не пропадет. Соседние лавки, вместе с промежным столбиком, общим железным засовом запирались, а на ночь и собак спускали. Разбой – он везде разбой: хоть на Владимирке, хоть на Красной площади.

Учился Савва, не хуже других покрикивал:

– Кому ажур шелковый? Кому фуляр-платочки?

При виде такого приметного молодца, одетого под алый кушак, охотно останавливались чиновничьи женки, да и из благородных бывали. Савва владимирским басом народ притягивал:

– Кому ленты шелковые? Кому чулочки шерстяные?

Из лавки благодушно хозяин высовывался:

– Так, так их, Савва! Наше дело известное: не приманишь.

– Не обманешь, – с другой стороны лукаво подсказывали.

Чего доброго, обмана и тут хватало. Та же большая дорога. Тот же разбой, пускай и торговый. Чулки‑то хоть и шерстяные, дай с льняной, покрашенной добавкой; пояски‑то, если крепко потянуть, гнилыми окажутся, потому как из очесной, бросовой шерсти.

Посмеивайся, продавец, но поглядывай, покупатель!

Свой товар у Саввы был без всякого подвоха. Он еще в Зуевке браковал нещадно всякий недодел. Вовсю подзатыльники раздавал:

– Захарка, что узел тянешь?

– Абрамка, рубец у ленты какой?

– Елисейка, ты старшун или дристопляс?

Бывало, доставалось и любимой Ульяше. Пусть не забывается и за своим ткацким цехом присматривает.

Понимал он: покупатель‑то не дурак, если раз в довольстве уйдет, так придет и вдругорядь. И на тот именно ряд, где его не обманывают.

А было вдоль Красной площади восемь рядов, знай пальцы загибай: большой суконный да малый суконный, большой крашенинный да малый крашенинный, холщовый да нитяной, кумачный ряд да вот ихний, суровский. Сюда он потому и пристал, что здесь торговали шелками, бумажными и шерстяными тканями. Не к рыбникам же или жестянщикам идти. Хотя торг удивительный – все вперемежку. Как ни особились блюстители своих цеховых устоев, мелкая голь, подобная всякой юркой рыбешке, буравила рыночную степенность. Дай у большаков свой интерес, не очень‑то друг с другом считались. Урви день, да к вечеру погуляй!

Как только на небе занималась заря, безлюдный торговый город просыпался. Растворялись тысячи лавок. Длинной вереницей тянулись обозы: не только из Покрова и Владимира, но даже с Урала, Кавказа, Крыма. Даже из Персии и Туретчины. Звучали имена многих российских городов, да и заграничные бывали. Все везли, начиная с пеньки и железа, кончая бархатом и шелком. Там разгружают в подвалы и лавки, там нагружают обратно на возы. Артельщики снуют, грузчики. Купцы из‑под картузов зорко посматривают, не сперли бы чего в суматохе. Тюки, короба, мешки, ящики. Бочки с уханьем катят:

– Э-эх, раскатай тебя катай!..

Тут уж беги подальше, а то ноги перешибут.

Вывески на лавках скромные, а товаров в них на тысячи. Блеск стекла переливается с серебром и бриллиантами. Рядом – чугун, свинец плитками. Парча, бархат, атлас, а по соседству рогожа и циновки. Игривая галантерейная лавка, а напротив – тряпичник пристроился, скупает что ни попадя. Чай, сахар, шоколад заграничный не чураются близости скипидара и краски. Сукно, полотно, кожи, писчая бумага с казенным клеймом. Крики оглашенные:

– У меня, у меня, господа хорошие!

– Интересное пике только здесь, только здесь!

– Кушаки, кушаки аленькие!

– Сапожки юфтевые!

– Серьги для милых ушек!

Перли напролом разносчики с лотками на головах – баранина или бычьи почки, прикрытые сальной холстиной. Покупатели обжорки – здешние же мелкие торговцы, которым некогда, дай не с руки бегать по трактирам. Кусай-перекусывай, лишь не подавись от жадности. Савва плотно повечерял, собираясь в обратную дорогу. Сегодня повезло: хорошо распродалось. Деньги убрал поглубже в нутряной карман, а пустой короб сам домой побежит. Серьги для Ульяши да пряники для ребятишек не в счет. Это как ласковая погонялка: шибче беги, тятька, до дому!

А куда уж еще шибче? Ноги как размотались от Покровской заставы, так и мотаются без устали. Уже заведено было всеми прежними походами: темное время до Павлова избыть, чтобы дальше, вдоль реки Клязьмы, по светлому времени идти. Там самые опасные места.

Уже на выходе из Москвы, до Павлова, встречных-поперечных почти не встречалось. Всяк домой, туда ли, обратно ли, засветло поспешал. Один знакомый перекупщик, гнавший из Покрова в Москву, предостерег:

– Ой, Савва, рисковая башка! Не слышал рази? Прошлой зорькой на вашей Плаксе купца Вязьмина убили, царство ему небесное!

Купца этого он знал, справедливый был человек. Небогат, третьегильдейный, потому в разъезды самолично гонял. Вот и догонялся до Плаксы.

Была такая непутевая речушка. Она долго петляла вдоль Владимирки, но переходить людный большак не решалась. Только за Покровом и ухала в очередной овраг, под мост, который вечно чинили, да дочинить не удосуживались. Когда Савва шел в Москву, мужички от безделья с топориками на бревнышках посиживали, шел обратно, так же сидят, на пару разлюбезную. Что за чертовщина? Иль запьянствовали на целую ночь ремонтеры, или блазнится ему с устатку?

Но тут правая рука, под кафтаном лежащая на рукояти кистенька, подсказала: смотри, хозяин, посматривай!

Один мужичок не торопясь встал и, помахивая топориком, заступил дорогу.

– Давно примечаю: шастаешь взад-вперед, – сказал он самым разлюбезным тоном. – Одет на купеческий лад, в сапогах. Не при лошадке еще. Но ведь, чай, при деньгах?

– Есть маленько, – не стал запираться Савва. – На нуждишку какую. Ребятам на гостинцы.

– Нуждишка, гостинцы. На прошлой неделе со своим коробом таскался, сейчас вот опять. Что, в купцы захотелось?

– Неплохо бы, да на какие шиши?

– Ладно, посмотрим. Ради ребятишек‑то сам отдашь? А то вон купец Вязьмин заартачился было. и чего хорошего?

Савва тянул время, в ругань не вступал. Без толку!

– Вязьмина‑то ты, почтенный, успокоил?

– Как не успокоить, если дуралей. Ему во вторую гильдию перескочить захотелось, а какой капитал потребно объявлять? Пятнадцать тыщ! Да везде подмажь – подмасли. Семнадцать в кошеле нес. Ровным счетом, как одну копеечку. И пожалел, сердешный, поделиться. И всего‑то бы я только ополовинил его, донага‑то не стал бы раздевать. Нет, пистоль выхватил!

Ласково посматривали на Савву зоркие, цепкие глазки.

– Все ты знаешь, не глядя, в чужом кармане сосчитать можешь.

– Чего удивительного, из купцов я, конечно, не тутошних.

– Чего ж не на родине промышляешь?

– На родине‑то меня быстренько схватят да по вашей Владимирке пустят. Нет уж, благодарствую. Я один раз прошел по Владимирке, больше не хочу. А, чего толковать! И то заговорились. Немного у тебя будет, да не упускать же случай. Сам отдашь?

– Не отдам, – вдруг решился Савва. – Возьми, если сможешь.

– Смогу. Я ведь, как видишь, с помощничком. Ну, пеняй на себя!

С другого конца мосточка и помощничек поднялся, похожий на мужичка, но повыше и помоложе.

– Сын никак?

– Сыночек мой махонький.

А у сыночка в руках саженный кол, которым бревна ворочают.

– Знать, помирать мне тут. Помолиться‑то позволите?

– Это позволительно. Только недолго. Не помешал бы кто.

Савва отвернулся, расстегнул широкий летний кафтан. А под кафтаном рука уже сама легла на рукоять кистеня. Мешкать было нельзя, тут не до разговоров. Если уж так вышло, надо их огорошить.

Первым ударом он свалил ротозея-сынка вместе с его саженной дубиной. Сам в сторону отскочил, нацеливаясь на главаря. Тот взмахнул топором, но ведь кистень‑то на ту же сажень и берет. Не промахнулся Савва и тут, а голос уже с окровавленной земли услышал:

– Не добивай. сам, кажись, помру! Посиди со мной на отходную.

Савва присел на корточки, все‑таки присматриваясь. Мало ли что. Может, эти оживут, а может, и сообщники еще объявятся? Только сейчас он почувствовал животный страх. За что ему это убийство?

Надо было уходить от злого места.

Но поверженный разбойничек, в отличие от бездыханного сына, шелохнулся и тихо заговорил:

– Сейчас, сейчас, мне недолго осталось. Бог, видно, за тебя. Схорони нас по– христиански, а под мостом захоронку найди. В корчаге глиняной, под камнем. Я за грехи свои без зла отхожу, не держи зла и ты, а в иной день и свечки поставь, за Вукола да Степанушку.

Савва бросился бежать от прокаженного места. Под мост, конечно, и единым глазом не заглянул. Так, с белым лицом, домой нагрянул. Ульяна, выбежав навстречу из своего ткацкого цеха, ахнула:

– Саввушка? Что с тобой приключилось?

– Выпить дай, – только и сказал он, проходя в дверь.

И это тоже была новость: не грешил он вином.

Ульяна ни о чем больше не спросила, сидела рядом и гладила его в каком‑то страхе дрожащую голову. Даже ребятишки почувствовали неладное, прибежали в избу виниться в пять голосов:

– Не работается сегодня.

– Нитки портим.

– Тятя, не ругай нас!..

Он очнулся и серьезно, как взрослым, сказал:

– Меня бы кто поругал!

Ульяна одна за всех решилась спросить:

– За что, Саввушка?

– За то, что, кажется, богатыми вас сделал.

Тут уж и самой прозорливой жене было ничего не понять.

Да и сам‑то он понимал ли?

Целый месяц не ходил с товаром в Москву, потому что речки Плаксы было никак не миновать. Но ведь и забыть ее возможно ли?

Товару набралось столько, что ни в каких коробах было не утащить. Пришлось нанять подводу.

А по дороге лошадь приходилось кормить да поить. Само собой, у той же речки Плаксы, у того же так и не починенного мосточка.

В нескольких саженях от дороги, не заросшей еще лысиной, проступал песчаный бугор. Он посидел на нем и сам себе напомнил: «А обещание‑то твое?»

В Москве на Рогожском старообрядческом кладбище заказал заупокойный молебен и дубовый двухметровый крест.

Ставил его на обратном пути в ночи, а под мост спустился только на утренней зорьке – всю ночь так и просидел под крестом.

У него даже сомнений не было, что он найдет под замшелым валуном. А нашел он вольную для всей своей семьи, потому что гусар Рюмин, спившийся окончательно, запросил за волю ни много ни мало – семнадцать тысяч! Цена неслыханная, и четвертой доли было бы довольно. Савва торговаться не стал, и как только бумаги были выправлены, отнес деньги.

– Да ты убил кого, что ли?! – нетрезво захохотал Рюмин.

– Убил, но тебе, пьяная рожа, какое дело? Жри дальше и прощевай!

Уходя, он смачно плюнул на пол и плевок растер сапогом. Но Рюмину было не до обид: таких денег он давно уже не видывал. Несколько раз пересчитав екатерининки, он встал на колени посреди своего запущенного зала и низко поклонился вслед ушедшему холопу.

Впрочем, холоп этот уже пребывал в купеческом звании. Пока, по небольшому капиталу, в третьей гильдии, но далеко ли, если здраво рассуждать, до гильдии первой? Лиха беда начало.

Глава 3. Страсти по Клязьме

Студенческая задница зажила, но младокупеческая душа болела. Кто он – Морозов или не Морозов? Он что‑то не слыхал, чтобы деда или отца пороли. Помыслить об этом невозможно!

Савва мало знал об отце и еще меньше – о деде. В старообрядческой среде не принято было выворачивать наизнанку исподнее. Пот трудовой должен при себе оставаться. Отца трудно было застать дома, а уж тем более на печке. В их роскошной купеческой усадьбе на задворках двухэтажного особняка, сохранялась старая, крытая тесом изба, с такой же старой русской печью, как напоминание о прежней жизни. На десятом десятке дед уже ходить не мог, но его под руки приводили в избу-ровесницу и по суровому взмаху костлявой руки оставляли одного. На печь, конечно, не поднимали, на темных лавках, устланных шубами, усаживали. О чем он думал, сидя долгими часами, порой и в темноте, глядя на строгие лики владимирских икон? О трудах праведных или о чем‑то еще?

Никто того не знал.

Одно лишь ясно: много потов изошло, прежде чем последний отпрыск Саввы Васильевича стал нынешним вершителем российского ткацкого дела; не зря же по государеву указу ему, единственному из всех фабрикантов, дано звание мануфактур– советника. Фабричный генерал, а может, и того повыше. Просто лучшего звания не придумали. Дворянство? Земельных поместий, кроме фабрик‑то, у Тимофея Саввича на любого графа хватало, но когда ему хотели пожаловать это звание, он простодушно и язвительно ответствовал:

– Нет, не обижайте, я купецкого рода.

Не было сомнения, что купеческий род он считал выше дворянского. Графы, они нынче поистаскались, да и князья, даже Рюриковичи, вроде придурковатого Кропоткина, с шалопаями-студиозами связались. Для Тимофея Саввича университет был как публичный дом: брезговал такими знакомствами. Хотя читать-писать, в отличие от своего родоначальника, умел, да и арифметику щелкал так, что от зубов отскакивало. Позднейшая уже наука, взрослая. С надомными тайными учителями сию науку постигал – не владимирской же дуплистой березе молиться.

Думал и сына-наследника по надомной науке пустить, но тот еще в сопливом возрасте заартачился:

– Да-а, тять! Гимназия‑то, поди, не помешает?

После драк сынка с надомными учителями и многочисленных порок пришлось отдать его в лучшую московскую гимназию. Раз уж так, знай наших! Мелочиться, по Морозову, не с руки. Гимназия располагалась в роскошном дворце промотавших родовое наследие графов Разумовских. И что удивительно, заступником Саввушки оказался дед– долгожитель. Уже на покое, в предсмертных молитвах, вразумил своего последыша– Тимошу:

– Не возбраняй моему внуку. Я жизню кончаю купцом первой гильдии, а расписаться не умею, что хорошего?

Туго, со скрипом открывались двери в родовые тайны, но было известно: во время всероссийской переписи 1858 года – жив еще был старец, родившийся в 70–м году прошлого века! – по той необходимости сынок Иван Саввич «запись оставил о составе семьи купца первой гильдии С. В. Морозова, по безграмотству Саввы Васильевича, и расписуется сын его Иван».

Ни портретов деда, ни собственноручных записей, только семейные предания, и то почему‑то скрываемые. Куда, скажем, девался сынок Иван, в грамоте сведущий? Братец его, самый младшенький, наверняка ведь знал, но пойди спроси!

Еще в гимназию не ходил, в последний, кажется, год Саввы Васильевича, он петушком кукарекнул:

– Дедо! Откуда берутся мильоны? Ты откуда взял? Скажи, дедо, я тоже хочу быть миллионщиком, чтоб деньгами печку топить.

Что‑то такое от взрослых слышал, а остальное задница досказала. Славно выпорол его отец, на глазах уже умиравшего деда, да все с приговоркой:

– А вот отселя. отселя. с ремня, бизон лобастый!..

Ремешок‑то был махонький, не в пример университетскому кнуту, потому и ответа, наверно, не получилось. Дед так и унес в могилу свою тайну. Единственно, по пути из Москвы в Зуево, случалось, крестилась мать у какого‑то громадного, старого креста, и его лоб пригибала. Опять же ничего не говоря. Мало ли крестов по дорогам.

Уже будучи студентом, с приятелем Вязьминым, студентом Петровско-Разумовской академии, они вздумали было в губернских бумагах покопаться. У того где‑то дед пропал, и с отцом было что‑то неладно – чего бы не прокатиться до Владимира? Приятель вроде как и по делу, следы родовые искал, поскольку у матери возникал поземельный спор с соседями, а он незнамо чего привязался, за компанию. И надо же, наткнулся на поземельную запись – как крестьянин помещика Рюмина за семнадцать тысяч с семьей откупался. Сбоку даже прибавка неведомого канцеляриста сохранилась: «Дело темное, но дело не наше».

Семнадцать тысяч!

По тем временам для записи в купцы третьей гильдии требовался капитал не более пяти тысяч. Приноси и веди на здоровье мелочный торг.

Если ты набрал от пяти до десяти тысяч, ты уже купец второй гильдии, с правом вести иностранную торговлю и иметь собственные заводы. Ты уже освобождался от телесных наказаний. Имел право ездить в коляске парой, в то время как купчик начальной гильдии должен был довольствоваться одной лошадкой.

Ну, а если уж перевалил твой капитал за десять тысяч – стучись в первую, главную гильдию – и катай себе безвозбранно по городу в коляске.

Правда, труден был путь в эти три роковые ступени. Начинающий торговец не освобождался еще и от телесных наказаний. Закон его ничем не защищал. Раскладывая свои товары на улице, всегда боязливо осматривался по сторонам – не идет ли какой чиновник, чтобы взять что получше, и притом задарма. А ведь брали и на заставах, и на мостах, и на перевозах. Можно представить, как кругом обирали деда, пока он тащился из своего Зуева на Московский торг. Не говоря уже о дорожных разбойничках.

Мало кому выпадало с третьей ступени ступить на вторую, не говоря уже о первой. Судьба или удача? Наверно, Савва Васильевич мог бы порассказать об этом, но он отдыхает от трудов земных на Рогожском кладбище, под крестом с надписью, уже потускневшей от времени: «При сем кресте полагается род купца первой гильдии Саввы Васильевича Морозова».

Мало того, что при жизни оставил сыновьям и внукам четыре родовых гнезда фабрик первостатейных – так успел подумать и о дальних потомках. Место им на том свете застолбил! Вот тебе и крепостной холоп гусара Рюмина!

Год, когда выкупился из неволи Савва Васильевич, внук установил по губернским бумагам: 1820–й. А вот куда подевался Иван-грамотей – бумаги молчали. Помалкивал и брат его Тимофей Саввич, знавший все, конечно, доподлинно. Но какой с отца сыновний спрос?

Единственное – честь. Отец был младшим в роду, а в наследство получил главное достояние Саввы Васильевича – Никольскую мануфактуру, основанную на тех самых камнях, на которых устанавливалась и первая, шаткая еще, домашняя фабричка. Это уже позднее, в 1837 году, хваткий родоначальник скупил на другом берегу Вязьмы и последние земли нищенствующего гусара Рюмина, выстроил там каменные корпуса Никольской мануфактуры – невиданной до сих пор в России. С английскими ткацкими станками и с полным циклом производства – от шерсти ли, хлопка ли до готовой «штуки» морозовской материи.

Молчал дед, молчал отец, но ведь и Наполеон Бонапарт молча же в том помог; когда в устрашение ему загорелась Москва, вместе с московскими домами погорели и все фабрики. А прикрывать адамову голь погорельцам надобно? Орехово-Зуевские фабрики купца первой гильдии Саввы Васильевича Морозова входили в силу, а тут и конкурентов не стало: до Владимирщины даже передовые разъезды Бонапарта не дошли. И уж развернулся, раскрутился новоявленный фабрикант, ко времени бегства Бонапарта еще не выкупившийся на волю!

Когда погорелая Москва стала закрывать свою голь, лучшего сукна, миткаля, ситчика, пикейного полотна, чем у Морозовых, было не найти. Цену брали невысокую, а одевали, почитай, всю Россию – как не собраться миллионам?

Диву давались фабриканты-москвичи, почесывая бакенбарды: гляди‑ка, все в руках старообрядческих бородачей Морозовых.

Начальник рода Савва Васильевич как начал свое дело, так на четыре стороны и размахнулся, исключая куда‑то запропавшего грамотея Иванушку, – ему пятой стороны на этом свете не было уготовано. Довольно и четырех.

На восточной окраине Московии, уже во Владимирской губернии, основа основ: Товарищество Никольской мануфактуры «Савва Морозов, сын и К°». Целая связка фабрик: бумаго-прядильная, ткацко-механическая, красильно-отделочная в селе Никольском; отбельно-отделочная в селе Городище; фабрика ручного ткачества даже. Все это унаследовал младший сын, Тимофей Саввич.

Там же в Никольском, на базе фабрик, принадлежавших старшему сыну Елисею, для внука Викулы выделилось Товарищество мануфактур «Викула Морозов с сыновьями».

В Богородском уезде, во главе с сыном Захаром, образовалась «Компания Богородско– Глуховской мануфактуры».

И на запад простерлась рука четверорукого Саввы Васильевича – «Товарищество Тверской мануфактуры бумажных изделий», чтобы не обделять и сыночка Абрама, названного так из любви к Ветхому Завету.

Но главной‑то, главной морозовской столицей было, конечно, Никольское, вобравшее в себя окрестности и ставшее Орехово-Зуевым.

Именно туда и был отправлен после московской порки непокорный бизон Савва Тимофеевич. Ведя уже и заграничные дела, Тимофей Саввич знал и такое полюбившееся словцо – бизон. Не бык, не бугай – бизон! Прилипло оно к московскому студиозу– бузотеру. За упрямство и настырный нрав.

Но кто из Морозовых не был грешен упрямством?

Размышления о житье-бытье студиоза Саввы Морозова прервало нашествие друзей.

– Амфи?

– Вязьмин?

– Откеля вы?

Ерничая, он кричал за десятерых. Соскучился в домашнем заточении. Он уже и не помнил, что связывало между собой этих веселых пришельцев. К нему‑то Вязьмин пристал по праву владимирского землячества, но где его подцепил вездесущий Амфи. Савва попросту позабыл, как их выручала удалая Петровско-Разумовская академия. Друзей обнимал так, что Амфи не в шутку вскричал:

– Хан? Ты же не в гареме?

– Будет и гарем. Погоди, не все сразу.

Наконец Савва успокоился и повел друзей в сад, в котором белой пеной уже вспухала черемуха и вот-вот готовы были брызнуть вишни. Замечательные владимирские вишни, с которыми и южный виноград, кажется, не мог соперничать. Но не они занимали гостей, а роскошная беседка, поставленная возле текущего к пруду ручья. Савва недавно пил там чай, и еще шумел на столике самовар.

– Славно живешь, зуевский узник!

– Да уж, не шлиссельбургский, – встрял Вязьмин.

– Я слышал, ты был там?

Трудно было говорить об этом. Даже суетливый Амфи помолчал, прежде чем ответить:

– Был.

Он закурил, забыв, что находится в старообрядческом окружении. Но Савва‑то – какой старообрядец!

– Кого раньше схватили, тем, можно сказать, повезло. Эта шлиссельбургская мадонна Вера Фигнер, этот прекраснодушный Николай Морозов. Кстати, не твой ли родственник?

– Он же дворянских кровей.

– Слышал я другое – побочный отпрыск.

– Ничего себе – отпрыск! По отцу – чуть ли не царского рода. Его прадед, женатый на Екатерине Алексеевне Нарышкиной, находился в родстве с Петром Первым.

– Да, но по матери‑то – из крепостных, – со знанием дела и неохотно, поскольку и сам о крепостной юдоли рассуждал, заметил Савва. – Его родитель, Петр Алексеевич Щепочкин, объезжая свои имения в Череповецком уезде, в доме кузнеца встретил красивую девицу, умыкнул ее, дал вольную, а потом и хозяйкой своих богатейших имений сделал. Может, хватит о морозовских родословных? – уже истинно по-бизонски набычился он. – Я спрашиваю: ты был там? Ты видел?!

Кажется, балабон Амфи понял его состояние, потому что не стал отвечать на очевидное, а погрузился в мрачный рассказ:

– Из шестерых главных цареубийц на эшафот привезли пятерых. Геся Гельфман успела забеременеть – ей заменили бессрочной каторгой. Софье Перовской это не удалось. Ее вместе с Рысаковым, Желябовым, Кибальчичем и Михайловым привезли в черном тюремном драндулете и завели на эшафот. Дальше?! Думаешь, об этом можно рассказывать?! – Он курил папироску за папироской. – Повторилась та же история, что и с декабристами. Помнишь, Рылеева, Бестужева и Муравьева не могли с первого раза повесить? Помнишь, что Муравьев, вторично влезая в петлю, успел еще посмеяться пророчески: «И этого у нас не умеют сделать!» Так вот, опять все повторилось: пьяный палач, худые петли, толпы зевак, жаждущих крови. Правда, Перовской хоть в этом повезло: видя это последнее издевательство, она сама сорвалась со скамьи и бросилась в руки палачу. Хан, выпить у тебя есть?!

Савва тяжело покачал лобастой головой. Слышал бы родитель эти речи! Табачище, вино, может, и ткачих уж в шальвары одеть?

Была весна в полном разгаре. Еще не отцвела черемуха, но уже отошли черемуховые холода. Еще только готовились к свадебному наряду ниспадавшие к ручью вишенники, но уже распевали вовсю, даже невзирая на высоко поднявшееся солнце, первые ошалелые соловьи. За садом им вторил чей‑то девичий голос, на недалеком выгоне ему откликался лихой пастушеский рожок. Даже обозные возы, тащившие к фабрике тюки хлопка, скрипели как‑то празднично. И всего‑то – поленились обозники смазать оси, а выходил в радость усталым лошадям все тот же весенний напев. Шлепали вальки на нижнем пруду, в который стекал ручей, голоса портомойниц, наверняка тоже усталых и замотанных, от воды отскакивали колокольчиками. Фабричные полуденные гудки, вдруг рявкнувшие с разных сторон, – даже они в эти дни растекались по окрестностям мягко и певуче. Чего же трое молодых студиозов, которым только за девками бегать да бегать, чего они толковали о далеком Петербурге, казнях, виселицах? Впрочем, под конец‑то двое: Олежка Вязьмин, как будущий агроном, обходил, по правде сказать, запущенные морозовские угодья. И поделом: чего им зря судачить? Савва устыдился, что даже самого простого – подорожного угощения – предложить не может, и с отчаянной лихостью заявил:

– Нет, истинно гарем! Маленько, маленько погодя. А сейчас мы пообедаем – молите Бога, что Великий пост прошел, а Петров еще не наступил, – мясо будет хорошее.

– Как у ваших баб? – И тут не удержался, насмешливо кивнул Амфи на ограду, за которой мелькали разномастные косынки и подолы, – их на взгорке ветром подхватило.

Не вступавший в пересмешки О лежка, детина рослый, все‑таки уловил:

– Да, обедец не помешал бы.

При взгляде на него нельзя было удержаться от улыбки: ему бы косу в руки или топор лесорубский! Вот ведь тоже удивительно: кровь старая, дворянская, а вся стать крестьянская. Неужели и его родитель, как там, за оградой, ветром вздувшиеся подолы обметал?

Савва учился циничной насмешливости у дружка Амфи, но, конечно, поспеть за ним не мог. Да и не кормить же таких соловьев пустыми баснями. Даже те, садовые, угомонились: видно, за обеденные столы уселись. Он и сам побежал тем же заниматься – обед заказывать. Выпить им! Вот кулебяки не хотите ли? Щей зимних с бараниной? Буженинки? Строганинки осетровой? Непременной гречневой каши со сливками? Поесть в морозовском доме любили. Конечно, если обед постом не поджимался.

Обедали тут же, в беседке. Это было нарушение морозовских устоев, но родитель пребывал в Москве, а с ним и матушка, так что можно было немножко и посвоевольничать.

Слуги, приносившие из кухни обед, качали староверскими кудлатыми головами, но помалкивали. Как‑никак наследник обедает. Кто может поручиться, что завтра он не займет хозяйское место? Крепок Тимофей Саввич, но не вечен же. Слуга есть слуга: лишнего не говорил. Люди были вышколены и приучены делать только то, что им велят. Если молодой хозяин привечает этих шалопаев в черных распахнутых тужурках, стало быть, дело его, хозяйское. Они, конечно, в подробностях доложат истинному хозяину, как жил-поживал наследничек, но что тут особенного? Если и курил кто, так только тот, вертлявенький. Ни Савва Тимофеевич, ни рослый детинушка, у которого тужурка трещала на плечах, этим не грешили. Посуду они после нехристей со щелоком вымоют, да и вся недолга.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю