Текст книги "Савва Морозов: Смерть во спасение"
Автор книги: Аркадий Савеличев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
После всех баталий без трактира было никак не обойтись. Знала матушка, зачем тайком от мужа посылала кучера Данилку, чтобы разыскал любимого Саввушку и отвел на Большую Алексеевскую. Тот все сделал, как полагалось. только улицей промахнулся. Вместо Алексеевской к Большому театру подкатили. Немала была коляска мануфактур– советника Тимофея Морозова, так и народу‑то сколько завалилось. Само собой, Сашка Амфитеатров, эскулап Антоша Чехонте, кто‑то из графьев да из шалопаев – без разбору попрыгали, о завтрашнем дне не думая.
Тимофей Морозов войсками студентам грозил, а сынок меж тем на рысаках по мартовским колдобинам ехал.
Завтра – оно и будет завтра. Живут‑то сегодняшним днем.
Данилку Савва успокаивал:
– Ничего, кучеренок. Не боись, не выдам.
Но выдали его самого.
Тот же верный Данилка под зуботычины взбесившегося Тимофея Саввича.
– Где шлялся всю ночь? – грозно спросил он еще с порога. – Двух рысаков запарил? Задеру на конюшне! Отвечай, сукин сын.
Вопрос адресовался Данилке, и судьбу искушать было ни к чему. В самом деле запорет ни в чем не повинного парня. Все равно ведь выбьет признание. Огромный дом на Большой Алексеевской затих и притаился. Ждали грозы. Супруга и та лишь кончик носа в дверь просовывала.
Данилка стоял на коленях посреди зала, готовый умереть, но молчать. Савва не мог дальше прятаться за его спину.
– Родитель, – склонил повинную голову, – кучер не виноват. Я сам послал знакомого парня за лошадьми. – Тут он и мать выгораживал, которая без разрешения мужа послала рысаков вдогонку арестованным студентам: даже денег своих дала, чтобы умилостивить полицию.
Отец на сына даже не взглянул, потому что догадывался, кто главный своевольник.
– Полиция гнала нас в Бутырку, я думал по глупому своему разумению дать по дороге Дёру.
– Дё-ёру? – впервые посмотрел отец на сына. – Верно, драть вас всех надо было кнутами!
– Так за чем дело стало, родитель?! – вырвал Савва кнут из рук Данилки – тот по забывчивости с кнутищем на хозяйские глаза приперся.
Отец что‑то свое обдумывал, пока мать в дверную щель кричала:
– Тимо-оша, родненький!
Тимофей Саввич взглядом дверь прикрыл наглухо. Бабских слез только и не хватало.
– Ну?!
Это могло относиться и к Данилке, но Савва справедливо отнес на свой счет. Как бывало и раньше, в гимназические годы, стал расстегивать опояску. Вся и разница, что не ремешок, а ремень ядрено-наборный отцом же и подаренный; не штанишки, а вполне взрослые, из лучшего магазина брюки, из‑за вчерашнего продранные на коленях. Ремень бросил к ногам отца, указуя, что надо делать. Английский сюртук, который он в иные дни надевал вместо казенной черной тужурки, тоже порванный и наспех зашитый курсистками, повесил на стул. Разоблачение делал неторопливо и основательно.
– Ах так! – взъярился отец от этого. – Данилка, прочь с моих глаз! – И пока тот уползал за входную дверь, пока за противоположной дверью, на женской половине, истошный крик стоял, со знанием дела, отшвырнув сапогом дареный ремень, кнутовище к руке прилаживал. – Ложись, университетский окаянец! Мой университет будет понятнее.
Сын тоже со знанием дела готовился – штаны снял, роскошную батистовую сорочку, залитую вином и пьяными слезами Сашки Амфитеатрова, задрал на голову. Растягиваясь на полу, пробурчал:
– Готово, родитель. Мне некогда ждать.
– Ах, некогда! Ах ты сукин сын!
Под крик рванувшейся было в зал супруги Тимофей Саввич опустил витую сыромять на наглую сыновнюю задницу.
– Им, видите ли, некогда! Им недосуг! Прочь, защитница непотребная, – маленько сбился он с удара, кнутом же отгоняя жену. – А у меня, значит, есть время. Я в Думу не поехал, я на фабрику не заглянул, я в банке своем векселя в просрочку пускаю, потому что в помин держу наказ своего родителя, секи своих, чтобы чужие боялись, видишь, родитель, помню твою науку, хоть сам ты и неграмотен был.
С каждым придыханием Тимофей Саввич, неистовый мануфактур-советник, посылал на сыновнюю задницу все новые и новые советы, так что уже и кровь из‑под кучерского кнута начала прыскать. А сын лежал, как каменный, зажав в зубах подол сорочки.
– Родитель мой до девяноста годков богатство для тебя собирал, сукино ты отродье, что жрать будешь после моей смерти, он‑то в лаптях в Москву пришел, а ты на рысаках по трактирам разъезжаешь, надо покрепче тебе дедову науку в дурной зад вколотить.
А куда уж крепче‑то? Спина красным запенилась. Едва ли теперь что и видел перед собой оскорбленный в лучших своих помыслах мануфактур-советник. У него такая же кровавая ярь в глазах стояла. Не чувствовал даже, что на руке у него висит, забыв страх, жена; не слышал, что она одно повторяет:
– Тимоша. Тимоша. ведь запорешь. он ведь весь в деда, не покорится.
Тимофей Саввич опомнился, швырнул жену на окровавленную спину сына, сапогом переломил кнутовище и с опущенной головой потопал в третью дверь, на мужскую половину.
Сын самостоятельно подняться не смог. Прибежавший Данилка и слуги перенесли его в свою комнату. Матери две недели пришлось лить слезы поверх докторских примочек.
Времени было вполне достаточно, чтобы осмыслить отцовскую науку и всерьез подумать о деде, которого Савва искренне уважал за его нечеловеческое трудолюбие.
А когда, наконец, поднялся, делать в Москве все равно было нечего. Университет закрыли. Надолго ли – никто не знал.
Он решил уехать туда, где в старинном объятии сошлись реки Клязьма и Киржач. Как владимирская баба с киржацким мужиком. Там его на свет породили, там был корень всего морозовского рода. И первостатейного купца и мануфактур-советника, и непокорного студиоза.
Лови, брат, рыбку и вспоминай, что с этой рыбки все морозовские миллионы начинались. Может, будешь умнее, может, нет – кто знает. Но все‑таки погрейся на клязьминском песочке, посвети поротой задницей на тамошнем солнышке.
Ей-богу, студиоз, не помешает.
Глава 2. Родоначальник
Река Киржач испокон веков была рекой беспутной. Мало сказать, разгульная, так еще и насмешливая. Известно, если два брата – так старший да младший: большак да младшак. У Киржача не то: главное русло прозвано Малым Киржачом, а побочный недоносок – Большим Киржачом. Один гонит родниковую кровь, другой болотную гниль. Мол, дальше все уравняется. И правда уравнивалось. К низовью, к матушке – Клязьме, где в достославные века и Великое княжество Владимирское стояло, единый Киржач скатывался чистейшей родниковой слезой. Такой, что лещи произрастали в лопату– хлебницу, налимы в косу сенокосную, а щуки в оглоблю стоеросовую. Страсть, какая щука водилась в слиянии Клязьмы и Киржача!
Ну, и мужики были соответственны: по морозу без портков за девками бегали. Баньки угретые под скатом у реки, само собой, не забывались. С печки да в баньку со вчерашнего еще горяченькую – так вот и буровили сугробы. Само собой, и прозвание: Морозовы. Были Тальниковы, Водохлебкины, Ручейниковы, Болотины, а здесь, по ореховому скату, – все больше Мороз-Морозовы. Потому что никогда и ничего у них не замерзало.
Помещик Рюмин, что грузным брюхом накрыл устье Киржача, главному приморозку всерьез сказал:
– Знаешь, Савва, я сам до девок охочий, но уж не могу дальше платить подушную подать. За всех‑то за вас. А особливо за тебя, Саввушка. Смекаешь?
Если барин говорит, так отвечай как положено:
– Смекаю, ваше благородие.
Барин служил когда‑то в гусарах, так что и обращение соответствующее. Правда, выгнан был за это самое... за совращение малолетней дочки полковничьей. Прибыл он из Петербурга на Клязьму с пулей в ляжке и с дырявым карманом. Разгневанный екатерининский полковник злой шутки ради на дуэли хотел отстрелить нахальному гусарику это самое. да, правда, малость промахнулся. Пулю из жирной ляжки так и не вынимали, хромал барин. Но девкам‑то что! Особливо, если собственные. Лишь бы кормил-поил барин, да получше, получше. А много ли на песчаных клязьминских взгорьях возьмешь с несчастной барщины? Потому и сказал главному морозовскому воспроизводителю народонаселения:
– Мне барщинные души больше не нужны – катись на оброк! Да по дороге на Владимир недотепным помещикам посотворяй ревизские души.
Оброк положил немалый – за честь почти что вольную. Да ведь и мужик был не мал: в избу согнувшись влезает, что медведь с киржацких буераков. Пускай оброк отрабатывает.
Много бабьего добра на Владимирке!
Но Савва, сын Василия, задавленного сосной на барском лесоповале, видать, пресытился. С трехпудовым коробом обложенных крапивой лещей – совсем в другую сторону настрополил: в Москву. Там, как и во Владимире, своя река, но ведь и народу‑то сколько! За милую душу сожрут и киржацкого, и клязьминского леща.
Знакомая Владимирка легко несла его с тяжеленным коробом за плечами. Встал с первыми петухами, еще до солнца, а к тому времени, как оно, выкупавшись в Клязьме, пошло-покатилось над сосновыми борами, был уже далеко: успел за Павловским Посадом на другую сторону реки перейти. Тут только и подкосил ноги страх: эка двадцать верст по самым глухим местам, да в сутемени, безбоязненно успел отмахать! Каждый, кто отправлялся в Москву, сторожился разбойных клязьминских берегов. Даже Владимирка маленько отшатывалась в сторону; верховьями своими она недалеко была от Москвы– реки, могла бы по ней спуститься к Оке, да, видно, убоялась разбойных урочищ, ходко отскочила в сторону, на север. Так‑то, мол, надежнее. Купцы истово молились, пускаясь через эти места. Савва Васильевич пока мнил себя маленьким подкупчиком, но на выходе тоже хорошо помолился. Без всяких-яких вынесло его за Павловский Посад, а там уже места просторные. Как всякий бывалый ходок, силы он берег. Самое время передохнуть да перекусить под березами. По приказу матушки Екатерины сажали их взрослыми деревами, со всеми корнями, обернутыми рогожей. Пять лет только и минуло, как преставилась благодетельница Владимирки, а березки вон уже шатрами встали.
Савва Васильевич всласть ополовинил подорожную горбушку. Соснул даже в тени на один глазок, жаль, голоса разбудили. Он машинально сунул руку под дорожный зипун – там на короткой дубовой рукояти вился кистенек. Никто его не учил дорожной науке – само научилось. Голоса уже за поворотом. Кашель кого‑то донимает простудный. А как не закашляться, если в сырой ночи стережешь купчика-голубчика.
Но кашель вдруг в протяжный мотив вытянулся. Скорбно из‑за поворота хлынули голоса:
Эх ты, мать моя Владимирка-душа,
Пожалей ты добра-молодца меня.
Человеку, выросшему вблизи каторжной Владимирки, – да песнопений таких не знать.
Савва засунул кистенек обратно под зипун и снял валяный капелюш, крестясь. Партия выползала из‑за берез порядочная, с полсотни душ. Вот тоже строгости: в дорогу ковать ноги. Стыдно ему стало за свои здоровые, свободные ходули; барин Рюмин при всех строгостях не вязал ног. Поспешно достал из короба оставшуюся горбушку и поднес ее одному из первых арестантиков. Стража таким вольностям не препятствовала – иначе недалеко уйдешь. А подать несчастному – себе удачи пожелать. И будто прочитали его мысли:
– День да во благо тебе, Христова душа.
Тяжелое шествие успело за следующий поворот завернуть, прежде чем Савва Васильевич рассердился на себя:
– Эк раскрыл хлебало! Не видывал?
Зато уж и понесли ноги, как под ледяную горку. Еще перекупщики не разъехались от Покровской заставы, как он ввалился со своим коробом под шлагбаум.
– Не много с тебя, три копейки, – попридержал его будочник.
Но и Савва Васильевич при большой дороге вырос, знал, что сказать:
– Я,родимый, последнюю горбушку арестантикам скормил. Какое у меня копье?
– Гляди, и рублик будет. На обратном пути ежели.
Перекупщики уже спешили навстречу. Один нахальнее другого.
– Рыбка?
– Почем коробец, купец?
– Хорошую цену дам, если лещик хороший!
Кто будто учил Савву – за словом в карман не лез:
– Не лещик, а лещ. Лещук вяземский. Не торгуйся, ваше степенство. Не чета московским замухрышкам. Гляди, перебьют.
Здесь всяк себя завышал. Не было ведь купцов, так не было и «степенств». Посадские хваталы – хватай побольше, плати поменьше. Но и Савва смекнул, что рыбка нравится. Хоть и поднимешь немножко цену, а на Красном торгу в два-дорога продашь. Он стал оправлять лямки, чтоб закинуть короб за плечи.
– Пойду к куме на Рогожу. Короб в ледник, с кумой за чаек, а поутру и сам на Красный торг снесу. Две ваши цены свистя возьму.
– А не просвистишь? – Близко к нему один картузник подвинулся, незаметно оттирая других.
– Просвищу, коли лясы тут буду с вами точить!
Он одну лямку все‑таки вздел на плечо, когда ушлый картузник взялся за другую:
– Ну, а последнее слово, купец-молодец?
– Без шуток, ваше степенство?
– Давай уж без шуток.
– А коль без шуток, бери прямо с коробом, да и рубль и три копейки в придачу давай.
– Три‑то копейки еще зачем?
– А затем, что служивый тоже хочет испить чайку, – кивнул он на будочника. – А коль потрафишь, вся рыбка, какую еще принесу, прямо в твои руки. Смекаешь?
Смекнул перекупщик, что выгода обоюдная. Рыбак не будет искать перекупщика, а перекупщик заранее договорится с богатым покупателем. Рубль добавил всерьез, а три копейки со смешком:
– На сдачу-удачу... до кумы тебе дорога!
– И тебе дороженька до кумушки.
Сдав короб и расплатившись с будочником, Савва в сторону Рогожского подворья завернул.
Не мешало бы там, на старообрядческом кладбище, скрестить себя двумя трудовыми перстами, да звал его обратный путь. Как только скрылся из виду перекупщиков, сейчас же дал крутого кругаля. Нет, не Рогожа ему сегодня предстояла – опять Владимирка. Он только маленько отдалился от заставы да под укромным кустом вздремнул. Жаль, кумы у него здесь не было, идти предстояло в ночь. Одно утешало: темное время он сгонит еще до Павлова Посада, а дальше, вдоль разбойной Клязьмы, пойдет уже светлым утром.
Истинно: утро вечера не только мудренее, но и светлее будет.
С рыбой Савва, сын Васильев, таскался весь этот год. Стал своим человеком у Покровской заставы, не набивался – все забирал постоянный перекупщик. Рублик к рублику складывался помаленьку. Но и расходы были немалы: женился. Отец так на барщине у помещика Рюмина и умер, но Савва был поумнее: и самого барина на крючке держал. Конечно, не лещ подвяленный – сомище брюхатое, но ты не печалься, подбери соответствующий крючок. У Рюмина губища не дура, полюбил жареную деньгу. Вместо вяленого капелюша его холоп картузик московский завел, кафтанишко даже, пускай и с рыночного плеча. А когда, скинув лапти, в сапоги обулся, Рюмин и сказал себе по-барски: «Э-ге-гей! Холопское ли это дело – сапогами под моими окнами топать!» Это когда урочный оброк холоп приносил. Всегда исправно и всегда с независимым видом, будто одолжение барину делал. Барин от клязьминских недородных песков обезденежел, но холопу ли тыкать в глаза? И посердившись на себя, рублик к Покрову накинул. Савва виду не подал, но зарубку на своем носу сделал. И тоже сказал себе: «Ну-ну, барин, не продешеви». А когда тот к Рождеству захотел еще два лишних рублика – отдал, но тут же смиренно попросил:
– Стало быть, ваше благородие, переводите обратно на барщину.
– Это с чего ж? – изумился Рюмин, который давно уже потерял весь гусарский лоск и сквалыжил каждую копейку.
– С немощи моей, барин.
– Немощь? У такой‑то дубины?!
– Телесное пока держится, а оброк платить невмочь.
– Ага, невмочь? Тогда ступай на лесоповал.
Именно там и задавило сосной старшего Морозова, Василия.
Хороший лес уже был вырублен, и оставалось по буеракам да по оврагам. Туда и подступиться‑то было страшно. Но какое дело до этого барину? Пашня песчаная не давала никаких грошей, так он надумал под конец свести родовые сосняки, там, где и рубить‑то не пристало, по лисьим да волчьим норам. Купцу московскому, которому сбывался лес, тоже горюшка мало, недорого брал Рюмин. А уж холопу Савве Морозову и подавно рассуждать нечего. Безропотно пошел в лес, как когда‑то его отец.
Силушку свою Савва не спешил показывать. Управитель давал дневной урок – он с истинной ленцой исполнял и только. Многие порубщики и того не могли выполнить, под кнут управителя нарывались. С Саввой такого конфуза не случалось. К вечеру он уже сидел на штабельке своих бревен, пока других, слабосильных, тут же на снегу пороли. Барин, предвкушая доход, ежедневно наведывался: кому кнута, кому вопрос.
– Ну что, Савва, не мал ли урок?
– Какое мал! – вставал Савва со штабеля и сдергивал с головы шапку. – Слышите, как стонут?
– Слышу, да толку что?..
Савва смиренно клонил лобастую голову. Про себя‑то думал: «Была б моя воля, я бы три таких штабелька навалял».
Вслух о том, конечно, не высказывался. Силы и молодой жене потребны. Старшенький, Елисеюшка, уже на карачках по избе ползает – пора и нового сотворять. Хотя барщина четыре дня в неделю отнимает. Но молодая Ульяна из хорошей семьи, работящая: что по дневному хозяйству, что по ночному – все ладком да смешком сделает. Как ни занят на барщине муженек, а на Крещенье опять была с брюхом.
– Этого Захарушкой назовем, – похлопывал Савва хозяйственно по родимому животу.
– Да ну тебя, не сглазь! – отмахивалась Ульяна. – Все тебе мало! Все невтерпеж.
– Да ладно, Ульянушка, потерплю. Ты‑то как, не пялит глаза наш вислобрюхий гусарик?
Ульяна вздыхала. Как не пялить.
– Ежели что, я заживо его сожгу.
Голос они с мужиками не повышал, чего уж с женой‑то. Но ее дрожь от такого спокойствия пробирала. Как на заклятии охала:
– Скажешь тоже, Саввушка! Не забывай, что на каторжной Владимирке живем.
Забудешь тут! Неделю всего‑то спустя теща на санях в лес прибуровила. Да со слезами:
– Ой, Саввушка! Барин‑то в избу ломится!
Савва понял все с полуслова и, сунув топор за кушак, прыгнул в те же сани. Вожжи, само собой, в свои руки взял.
Уже темень наступила, а видно: дверь распахнута, в сенях какое‑то железо гремит.
Он в бешенстве не сразу сообразил, что кочерга звон высекает. По тазам. По чугунам. По чему‑то неистово хрюкающему и размахивающему саблей. Он сабельку одним ударом перешиб, а другой замах Ульяна придержала. Лучина из избы подсвечивала, разбой указывала. Рубашка холщовая была до живота разодрана, но и шелк голубой лентами с волосатой груди сползал. Савва эти шелковые ленты на левый кулак намотал, а правой направил лесной топорик на седую гусарскую башку.
– Я пойду по Владимирке, но ты, гнилой окаянец, прежде кровью умоешься!
Топорик все‑таки вбок скользнул, потому что обе бабы, и теща, и ее неслабенькая дочь,
на руке повисли. Но ведь из‑под левой руки все равно не вырваться. Трепка выходила нешуточная, послышалось просительное:
– Бес попутал, Саввушка! Что хошь требуй взамен!
– Воли! – сунул он гусара головой в чугун.
– Пусть и воля, без бумаг пока только. Ведь засмеют меня во Владимире, а тебя заподозрят, смотри!
– Я‑то смотрю да и думаю: ведь обманешь, барин?
– Христом Богом! – поцеловал он уцелевший в потасовке крест. – Сгинь только с моих глаз, Саввушка!
– Нет, барин. Буду жить, как и раньше жил.
– Как и раньше, как и раньше! – ина это истерзанный гусар согласился. – Оброк совсем махонький положу, только чтоб подозрения не было. Живи, Савва, но дай и мне пожить! Христом Богом!
– Ладно, поганец. Жаль Ульянушку сиротинкой оставлять. Но ты помни мою руку!
– Помню, помню, Саввушка.
– И не забывай, что я с того света достану!
Он выволок его из сеней и вслед сабельные обломки запустил.
Может, зря помиловал? А ну как прежний гусарской прытью во Владимир скаканет?
Но не было уже былой гусарской прыти у незадачливого любовника и невезучего хозяина. Московский купец его самого обвел вокруг трех клязьминских сосен. Немалое родовое именье таяло на глазах. А тут и Савва Васильев сын начал вставать на ноги. Он– то не пил, не курил, а полюбовницы с такой женой, как Ульяна, и непотребны были. Детки один за другим выскакивали. Вслед за Елисеем и Захаром и третий выскочил; чтя Ветхий Завет, его Абрамом назвали.
В Москву Савва уходил безбоязненно. Страх на барина напал всамделишный. А тут и другие холопы, не получая на лесосеке даже законного куска хлеба, прибили надсмотрщика, да и вся недолга. Рюмин подозревал своего главного обидчика, но Савва тут был ни при чем. Он так и сказал:
– Ваше благородие, надсмотрщик из тех же холопов – разве поднимется у меня рука на подневольного человека?
Тут разумелось – на вольного‑то может подняться!
Удивительное дело: после ночной трепки старый гусар, пропивший последнее, стал доверчивее. Просто рукой махнул:
– Э-э, одной душой больше, одной душой меньше. Суди теперь дураков! Всех на оброк повыгоняю. Даже распоследних лентяев. Ведь не идут добром на свои хлеба. Ты им пример показывай, Савва Васильич.
Так и назвал, по отчеству. Савва таким же тоном ответствовал:
– Покажу. Уж в этом не сомневайтесь.
– Вот бы тебя управителем, а? И мне доход, и тебе полный резон.
– Куда уж! Дай Бог, себе управиться.
– Управишься, не сомневаюсь. Но не рано ли с барином порываешь?
– В самый раз, ваше благородие. Застите дорогу, если сможете?
Маленько бахвалился над незадачливым барином, но мысль свою имел: от барина бегом, от рыбы подальше, к доходной торговлишке поближе.
Человек он был смекалистый. Да и глазастый. Не только же с перекупщиками у Покровской заставы якшался, ходил и на Красные торги. Обувка-одежка теперь позволяла. Не всякий в рыло будет тыкать. Смотри-и, рыбак, посма-атривай!
Рыбой он еще и при отце занимался, с десяти сопливых лет. Отец надорвался, таская после барщины пудовые коробья, нелегкие были они и для него. Отшагай‑ка восемьдесят верст до Москвы!
На Красном же торгу, что шумел вдоль Кремлевских стен, от Иверской и до Москвы– реки, смышленые люди попадались. Рыбой, битой птицей, калачами или сбитнем не промышляли – шелк азиатский сквозь ловкие пальцы пускали. Само собой, не в сыром виде. Китайские или персидские шелка – для боярских да вельможных плеч. Но кто украсит плечики дочки купечьей, женки чиновничьей, да и простонародья в дорогие дни: на Рождество, на Пасху, тем более уж на свадьбу?
Свои, доморощенные, шелкоткацкие фабрички появились. Драгоценная азиатская ниточка сколько раз в руке перекручивалась, столько и цены на руку клала. Товар ходкий, а главное, легкий. Не ломовых лещей, обложенных крапивой, в коробьях таскать!
– Ульяна, – сказал он как‑то на супружеской кровати, – придется тебе одной побыть.
– Ой, Саввушка? – стала она надевать скинутую было уже рубашонку. – Иль приелась?
Он не дал ей прикрыться сразу взмокшей от слез рубашонкой.
– Вот и вижу, что хоть ты верная мне жена, но глупая.
– Умной‑то мне к чему быть? Детки и без ума рожаются.
– Да с умом‑то в люди выходят, а не на барщине корячатся.
– Ой, только ли на барщине? – сходила у нее с лица печаль при первом же смешке.
– Погоди, Уля, – не дал он ей задуть лучину. – Успеется. Послушай, что я надумал!..
А надумал он дело небывалое: разом откреститься и от холопства, и от надвигавшейся солдатчины. И в том, и в другом случае можно было откупиться, но на какие шиши? Малые рыбные сбережения водились в заветной кубышке, но именно – малые. Не рублевые бумажонки екатерининские потребны – тысячные билетики. Их лещи, да хоть и сомы, из самых больших омутов не натаскают.
Но ведь отец Василий упрям был, с тем и помер. Сыну упрямства тоже не занимать, а помирать вроде как рановато. Голова‑то человеку для чего дана? Отец простоват был, ничему особо не учил – само научилось. От нужды да от глазастой сноровки. Еще десяти лет от роду был, как смекнул отец: помещичью подать можно и с сыновней подмогой оплатить. В ближнем имении тогда, не в пример гусарику Рюмину, небольшая фабричка появилась. Помещик там дошлый был, на голых песках сидеть не хотел. Отец свел зареванного десятилетку туда и попросил управляющего:
– Пущай поучится. Может, и копейка какая в дом. А, ваше степенство?
«Степенство» было тоже холопьего роду, но чванилось:
– Ишь разогнались! Копейку‑то еще заработать надо.
Истинно, жизнь была копеечная. И у всей‑то помещичьей фабрики велик ли доход? Так много ли выпадало на долю десятилетнего ткача?
Долго он маялся, прежде чем в рыбаки-промысловики пошел. Что говорить, женитьба подгоняла.
Теперь вот эта же женатая жизнь и дальше гнала, назад, к старому. Стала вспоминаться хоть и горькая, но все же фабричная наука. Тем более что поманила шелковая фабрика купца Кононова. Это не помещик был, а человек с деловой хваткой. Каким‑то слыхом он прослышал, что оброчный парень недотепы Рюмина несколько лет работал, пускай и на доморощенной, но все ж ткацкой фабрике. Ради приглядки из своего Покрова на шарабане прикатил. Набирать для нового дела людишек приходилось из окрестных крестьян, не знавших ничего.
– Ткач?
– И ткач, и рыбак, и лесоруб. Какая потреба? – ответил Савва, хотя уже догадался о цели купеческого приезда.
– Мне ткач потребен.
– Платить хорошо будешь?
– А сколько заработаешь – все твое. Рюмин‑то отпустит?
– Я оброчный. Деньгой с ним разговариваю.
– Смел, парень! А смелость и до Покрова доведет.
– Может, сразу до Москвы?
– Далеко берешь, парень. Вначале в Покрове хоть покажи себя. Сговариваемся?
– Сговариваемся, стал быть.
– Тогда садись в мой шарабан.
– Погоди, хозяин, – назвал его как должно работник. – Надо с женой хоть попрощаться.
– И то дело. Прощайся, да не на кровати только!
Пересмешником оказался купец. Видно было, что дела у него шли хорошо. Савва в пять минут попрощался с Ульяшей, со всей своей голопузой тройней и с небольшим собранным узелком скакнул в шарабан к купцу. Ну, хозяин, вези на своих рысистых!
Рысак был хорош. Прямиком от детской домотканой тканины вынес в лучшие ткачи купца Кононова.
Купец нарадоваться не мог: эк ему повезло с ткачом! За что ни возьмется – все в руках горит. На прежней допотопной фабричке он по шерсти работал – шелку почти не видывал. Настоящих шелкоделов, выписанных купцом из заграницы, и было‑то всего трое: золотом платить приходилось. Холопские же рукосуи, которых он потихоньку уводил от окрестных помещиков, только рвали дорогую ткань – пори не пори, штрафуй не штрафуй. А этот двухметровый детина как в люльке шелковую бобину, ростом с новорожденного дитяти, знай выкачивал-укачивал да в усладу такому младенцу псалмы напевал. Дела не было купцу Кононову, что ткач из староверов. В этих недалеких подмосковных лесах половина была таких. Не все же в свое время за Волгу, на Керженец, от патриарха Никона убежали. Многие и здесь проживали. А как недавняя чума, года 1771, на треть Москву вымела, старые заводилы и ударили лбами перед любимцем Екатерины, графом Григорием Орловым, посланным из Петербурга на битву с московской чумой. Так возопили: «Пожалей нас, батюшка, дозволь на Рогоже законный скит возвести. А уж мы ради матушки-царицы, да и ради тебя, кормилец, старым Христовым именем чуму из Москвы непременно изгоним».
И что ты скажешь – изгнали! Потому что не пьянствовали во время беды, а божью чисть да гладь держали. Как похоронили всех несчастных да омыли-окурили восточные пригороды за Рогожской заставой, в чистом поле, и поднялся новый посад.
Светлейшему графу Орлову, с божьей двуперстной помощью победившему чуму, общий нижайший поклон был от всего московского и подмосковного старообрядчества. Подношения, само собой, согласно золотому чину. На радостях и новая милость от Екатеринушки, разгневанной было на Гришу. Дали вольную волю строить Божьи храмы и креститься двумя перстами, как встарь.
Когда Савва Морозов, в бытность еще рыбарем, сворачивал на ночевку с Владимирки к близко подступавшей Рогоже, там уже не поле зачумленное перед ним открывалось, а целый подмосковный окологород. С двумя храмами, летним и зимним. С богадельней, уважительной к старости. С целым посадом купеческих дворов. Старообрядцы, почитай, посадили в свою квашню всю московскую хлебную торговлю. Помаленьку в окрестных селах и новомодными мануфактурами обзавелись. Знай наших! Купец‑то Кононов из тех же самых рогожских заправил и был.
Чутье на дельных людей купец имел. Своя выгода: до дела охочий человек и себя, и тебя вывезет. Потрафь ему маленько да деньгой к себе притяни.
Когда лучший его ткач Савва Морозов со своей солдатчиной сунулся, он не стал долго думать.
– Что, у толстозадого Рюмина других рекрутов нет?
– Есть, да больно уж хочется ему со мной поквитаться. На самых законных основаниях. Мне – двадцать пять лет в солдатчине, ему – прямая дороженька в постель к моей Ульяше.
Купец Кононов, сам еще нестарый, знал про молодецкую баталию своего ткача с гусаром Рюминым. Знал и то, что победителей в этом кровном деле не будет.
– Не говорил еще с ним?
– Говорил. Смеется сластобрюхий!
– Как не смеяться. Горяч ты, Савва, а под горячую руку по Владимирке как раз и загремишь. Что Покров, что твое Зуево, что губернский Владимир – на одной дороженьке. Как ни ерепенься, а в помещичьей крепости ты. В полной власти его.
– Так что делать‑то? У моей Ульяши уже четвертый в брюхе вызревает.
– Эк у вас – арбузики поволжские! Придется помогать. Отработаешь?
– Как не отработать, хозяин! Вызволи только из неволи.
– Так опять же в неволю поступаешь. В мою.
– Из твоей я на твоей же деньге и выеду.
– Ну, смотри, Савва. Уговор дороже денег. Еду завтра же выкупать тебя из солдатчины.
И ведь выкупил купец-молодец!
Кроме душевной щедрости, то еще имел в виду: «Ткач золотой, а теперь и шелковый будет. Истинно: в долгах как в шелках».
– В тысячу рублей ты мне обошелся, Савва. Не забудешь?
– Не забуду, хозяин. Сполна расплачусь. Переведи меня на сдельную работу. Поденщина не для меня.
«Ну-ну», – подумал купец Кононов, давая полную власть рукам этого жадного до работы мужика.
Он сам так же из мещан в купцы выходил. Но этот‑то еще в барской крепости?
Савва стоял у станка по двадцать часов в сутки и аршины шелковые гнал за семерых. А чтобы еще круче накручивался аршин, надомную работу брал. Для Ульянушки и пятерых ребятишек. Пятый еще по полу ползал, а остальные уже нитки ссучивали, бобины накручивали, да мало ли было подсобной фабричной работы. Записывая в конторскую книгу поденную выработку Саввы Морозова, купец Кононов диву давался:
– Не надорвешься, Савва? Бабу хоть пожалей.
– Вот из жалости к ней и стараюсь.
В далекие планы он купца не посвящал, а сам в своем Зуеве небольшой ткацкий амбар поставил. Пока лишь с четырьмя ткацкими станками. Мастерской шутливо называл, чтобы сельчане, а особливо Рюмин, зря не зарились.
Со своего дела доход‑то стал гораздо быстрее расти. Года не прошло, как спросил купца:
– Чай, погашен должок, хозяин? Я хоть и неграмотен, но башкой‑то кое‑что подбивал. Сходятся у нас рубли-рублики?
– Сошлись уже, Савва, – без особой радости кивнул купец.