Текст книги "Мир приключений 1980 г."
Автор книги: Аркадий и Борис Стругацкие
Соавторы: Кир Булычев,Александр Грин,Дмитрий Биленкин,Андрей Балабуха,Александр Кулешов,Всеволод Ревич,Георгий Шах,Егор Лавров,Борис Володин
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 54 страниц)
Александр Грин
БОЧКА ПРЕСНОЙ ВОДЫ
I
Шлюпка подошла к берегу. Измученные четырнадцатичасовой греблей Риттер и Клаусон с трудом втащили суденышко передней частью киля на песок, между камней и накрепко привязали к камню, чтобы шлюпку не отнесло отливом.
Перед ними, за барьером скал и огромных, наваленных землетрясением глыб кварца, лежал покрытый вечным снегом горный массив. Позади, до горизонта, под ослепительно синим, совершенно чистым небом развертывался уснувший океан – гладкая, как голубое стекло, вода.
Опухшие, небритые лица матросов подергивались, мутные глаза лихорадочно блестели. Губы растрескались, из трещин в углах рта проступала кровь.
Бутылка воды, выданная из особого запаса шкипером Гетчинсоном, была выпита еще ночью.
Шхуна «Бельфор», шедшая из Кальдеро в Вальпараисо с грузом шерсти, была застигнута штилем на расстоянии пятидесяти морских миль [1]1
Английская морская миля равна 1,85 км.
[Закрыть]от берега. Запас воды был достаточен для нескольких дней рейса с попутным ветром, но очень мал при затянувшемся штиле.
Судно стояло на тихой, как поверхность пруда, воде уже одиннадцать дней; как Гетчинсон ни уменьшал порции воды, ее хватило всего на неделю, тем более что пищу прекратили варить. Сухие галеты, копченая свинина и сухой шоколад лишь усиливали мучения; хоть бочка, в которой еще осталось литров двадцать воды, была заперта Гетчинсоном на замок, повар, просверлив бочку, сосал ночью воду через медную трубку, а затем, наполнив изо рта литровую бутылку, прятал этот запас в свой сундук.
Ночью было немного легче, но с восходом солнца все шесть матросов шхуны, Гетчинсон и его помощник Ревлей почти не вылезали из воды, держась за канаты, переброшенные через борт, на случай появления акул. Жажда была так мучительна, что все перестали есть и тряслись в лихорадке, так как множество раз в день переходили от прохлады изнуряюще долгого купанья к палящему кожу зною.
Все это произошло по вине Гетчинсона, который со дня на день ждал ветра. Если бы своевременно была послана шлюпка на берег, чтобы привезти двухсотлитровую бочку пресной воды, команда не бродила бы теперь, подобно теням, в унынии и бессилии. Наиболее твердо держались Риттер и Клаусон. Свои ежедневные четверть литра воды они пили на ночь, после захода солнца, так что, промучившись день, в течение которого облегчали свои страдания купаньем, вечером хоть наполовину, но утоляли жажду. Прохладная ночь содействовала облегчению. Матросы, выпивавшие порцию воды днем, как только ее получали, сразу, скоро теряли эту влагу, потому что от жары и слабости сердца потели, а Риттер и Клаусон все же могли ночью спать, тогда как других мучила бессонница или тяжелая дремота, отравляемая видениями рек и озер.
К вечеру десятого дня командой овладело отчаяние. Старик Гетчинсон еле двигался. Умирающий от дизентерии повар валялся среди нечистот, редко приходя в сознание и умоляя всех прикончить его. Два матроса бессильно лежали на своих койках в мокрой одежде, чтобы хотя через кожу всасывалось немного влаги. Один матрос, тайно от Гетчинсона, пил время от времени морскую воду, смешанную с уксусом; теперь, полуобезумев от невероятных мучений, он бродил у борта, желая и не решаясь покончить с собой. Четвертый матрос с утра до вечера сосал кусок кожи, чтобы вызвать слюну. Этот матрос неоднократно приставал уже к помощнику шкипера Вольту, чтобы тот объявил жребий на смерть одного из команды ради нескольких литров крови.
Только два человека могли еще двигаться и делать что-нибудь – это были Риттер и Клаусон. Гетчинсон уговорил их ехать на берег за водой. Из последнего запаса была выдана им бутылка мутной воды, драгоценная коробочка с лимонной кислотой, разысканная Вольтом, и несколько апельсинов. Они заслуживали такой поддержки, так как должны были спасти всех остальных.
Вечером Риттер и Клаусон выехали, имея двухсотлитровую бочку, два ружья, пачку табаку и три кило галет.
Утром они высадились на берег с замирающими от бешеной жажды сердцами. Купанье слегка освежило их. Как они плыли и долго ли, они не помнили. Все ямы, впадины берега, пустоты среди скал казались им наполненными свежей, холодной водой. Шатаясь, падая от изнурения, матросы перебрались через барьер огромных камней и вступили в глубокую расселину среди скал, где среди тени и сырости томительно пахло водой. Вскоре заслышали они ровный звук бегущей воды и, почти ослепнув от желания пить, начали метаться из стороны в сторону, не замечая ручья, который в десяти шагах перед ними обмывал выпуклый низ скалы. Наконец Клаусон увидел воду. Он подбежал к скале и, растянувшись ничком, погрузил лицо в холодный ручей. Более терпеливый Риттер наполнил ведро и сел с ним на камни, поставив ведро между колен. Когда он наклонил голову к ведру, она тряслась от мучительного нетерпения скорее напиться.
Клаусон, захлебываясь, глотал воду, не замечая, что плачет от облегчения, соединенного с тошнотой, потому что желудок, отвыкнув от большого количества холодной жидкости, противился вначале непомерному количеству воды. Клаусона стошнило дважды, пока он окончательно наполнил желудок водой. Ему казалось, несмотря на это, что жажда еще не утолена. Переводя дыхание, матрос, приподнявшись над водой, тупо смотрел на нее, а затем, болезненно вздыхая, снова припадал к спасительному источнику.
С такими же конвульсиями, мучаясь и блаженствуя, напился Риттер. Он выпил больше половины ведра. Его крепкий желудок не возвратил ручью ничего.
Вода подействовала на страдальцев, как вино. Их чувства были до крайности обострены, сердце билось звонко и быстро, голова горела.
Сев друг против друга, они начали смеяться. Отрывисто, отрыгаясь, тяжело дыша, хохотал Клаусон. Ему вторил Риттер, оглушая ущелье неудержимым, щекочущим тело смехом. Веселое, бегущее, как тысячи ручейков, чувство насыщения водой струилось по обессилевшим мускулам матросов. Все еще вздрагивая, они снова начали пить – теперь не так бурно, стараясь вбирать воду небольшими глотками, смакуя ее вкус и наслаждаясь ее освежающим движением по распухшему пищеводу.
– Вот так штука! – кричал Клаусон. – Никогда не думал, что выживу! Я с ума начал сходить…
Не так скоро окончательно была утолена ими жажда, как это можно подумать, если не испытал такой жажды сам. Дело не в том только, чтобы налить желудок водой. Должно пройти время, пока влага внутренними путями организма проникнет в кровеносные сосуды и там разжижит кровь, сгустившуюся от долгого безводья. Когда это произойдет, затрудненно работающее сердце начинает биться полным, отмеченным ударом, и нарушенная правильная жизнь человека делается опять нормальной. Клаусон еще несколько раз порывался пить, но Риттер удержал его.
– Ты можешь умереть, – сказал он. – Недолго и опиться. Я слышал об этом. Ты весь распухнешь и почернеешь. Воздержись. Ляжем лучше, уснем.
Они забрались между двух глыб, каких было много раскидано по ущелью, и уснули, но долго спать не могли: их разбудил голод.
Пока они спали, солнце перешло на другой край ущелья и осветило вкрапленный высоко в отвесную поверхность скалы золотой самородок, напоминающий узел золотых корней, выступивший из кварца.
Казалось, золото вспыхнуло под жгучим лучом солнца. На главной выпуклости золотого видения горело белое пятно. Самородок, тысячу лет дремавший над безвестным ручьем, сеял свой мягкий свет подобно кружению тонкой, золотой пыли.
II
Проснувшись, матросы были теперь сильны и живы, как много дней назад. Они наелись, снова попили и довольно скоро наполнили бочку в шлюпке водой ручья.
Придя к ручью последний раз, чтобы захватить, кроме бочки, еще два полных ведра воды, матросы присели на камни. Оба были мокры от пота. Вытирая рукой лоб, разгоряченный Клаусон поднял голову и осмотрел высоты отвесных скал.
Увидев самородок, он вначале не поверил своим глазам. Клаусон встал, шагнул к скале, тревожно оглянулся кругом. Через минуту он спросил Риттера:
– Ты видишь что-нибудь на скале?
– Да, вижу, – сказал Риттер, – но я вижу, к ужасу своему, золото, которое не поможет спастись нашей команде. И если ты вспомнишь свои мучения, то не будешь больше думать об этом. Мы должны привезти им воду, привезти жизнь.
Клаусон только вздохнул. Он вспомнил свои мучения, и он не противоречил.
Шлюпка направилась к кораблю.
Александр Грин
ОБЕЗЬЯНА
На третьем действии «Золотой цепи», поставленной после продолжительного перерыва в Новом Сан-Риольском театре, сидевший в ложе второго яруса Юлий Гангард, натуралист и путешественник, был несколько озадачен одной сценой, в отношении которой долго старался что-то припомнить, но безуспешно. Это был как раз тот момент, когда, по пьесе, смертельно раненный Ганувер падает и, лежа, протягивает руки к Дигэ, принимая ее за Молли, в то время как круг озверевших гостей, мерно ударяя в ладоши, вопит песню. Не песня, не каждое движение актеров в отдельности, но совершенно неуловимое стечение впечатлений, подобно легкому движению воздуха, вынесло Гангарда из театрального настроения в область неверных воспоминаний – тронуло и прошло, оставив неутоленный след.
Некоторое время он был задумчив, рассеянно говорил со своим приятелем, почти не слыша его замечаний, и, когда занавес спустился, вышел один в буфет, где, стоя у прилавка, выпил коктейль.
Он думал, что странное веяние, коснувшееся его во время описанной сцены третьего действия, прошло, но, рассмотрев толпу, заметил, как сквозь перебегающие обычные мысли возвращается, приближаясь и ускользая, настойчивое воспоминание – с закрытым смыслом, в спутанных очертаниях сна. Оно было как твердый предмет, попавший в ботинок, – ощутительно и неизвестно по существу. Больше того, оно вывело его из равновесия, требуя разрешения, и он стал самым положительным образом искать в памяти, что такое почти припомнилось ему во время игры.
В это время через шумную тесноту фойе пробирался, рассыпая улыбки, худощавый нервный человек с живым, напоминающим мартышку лицом, и, рассеянно взглянув на него, Гангард разом связал потуги воспоминаний в одно отчетливое и загадочное зрелище, которому был свидетель год назад, очень далеко отсюда. Вновь встал перед ним лес, из леса вышли звери с мохнатыми, круглыми, человеческими глазами, и повторилось острое изумление, усиленное замечательным совпадением поз: здесь, на сцене, и в лесу – там.
Продолжая думать об этом, он разговаривал теперь с одним из своих поклонников, молодым человеком, не умеющим отличить пули от пороха, но, несмотря на это, мечтающим или, вернее, болтающим о далеких путешествиях языком томного петушка, зачислившего себя в орлы.
– Скажите-ка мне, Перкантри, – прервал его трепет Гангард, – как театралу плохому и случайному: кто это играл Ганувера?
– О! Неподражаемый Бутс, конечно, – сказал Перкантри, изящно шевеля талией, – кстати, вы знаете его историю? Ну конечно, знаете, и в строгих каменных чертах вашего лица я уже уловил симпатию к Бутсу. Как же: он был в Африке, хотя и случайно. Он ехал в Преторию с труппой – ха-ха! – вы хотите сказать – Гагенбека? О нет, сам великий Давид Петарон, антрепренер, вез его в первоклассном салоне; кормил конфетами и так мягко вспоминал о контракте, как будто горел желанием вписывать туда всё новые и новые суммы. Да, «Сингапур» толкнулся о мину, после чего на шлюпках, при хорошей погоде и попутном ветре, вся братия высадилась где-то севернее или южнее Занзибара, сказать не могу. Да, их потрепало, конечно, и в том были экзотика, и таинственный лес, и хищные звери, и все. Ну, естественно, реклама чудовищная. Теперь Бутс здорово раздул щеки.
Сославшись на телефон, Гангард оставил Перкантри и прошел за кулисы. Он ничего не понимал, догадок у него никаких не было, но какая-то нить уже связывала актера и путешественника, и еще отчетливее, с большими, тревожно обращенными в прошлое глазами Гангард увидел сцену в лесу.
Бутс, кончив роль, переоделся; уже брал он цилиндр, когда явился Гангард.
– Я не задержу вас, – сказал гость после обмена приветствиями с наполовину искренней лестью. – Привычка говорить через переводчика научила меня экономно составлять фразы, и потому я кратко расскажу о странных наблюдениях моих на восточном берегу Африки. Сначала коснемся вашей игры, вернее, той сцены, которая повергла меня в недоумение. Я говорю о моменте падения Ганувера, когда он, стараясь поймать подол платья Дигэ, принимает ее за свою невесту, а гости, стоя вокруг умирающего, хлопают и поют.
– О! Я не был в ударе… – начал Бутс, но Гангард остановил его жестом.
– Ваша игра прекрасна, – сказал он. – Теперь слушайте. В лесу, в лунную ночь, я увидел на тесной, ярко озаренной поляне, как из чащи, спускаясь по лианам, вышло стадо обезьян-сопунов – довольно редкая разновидность человекоподобных.
Бутс стал вдруг крайне внимателен и, описав сигарой что-то подтверждающий полукруг, согласно кивнул.
– Итак, – продолжал Гангард, пристально смотря в напряженные глаза Бутса, – эти обезьяны, отчасти напоминающие кокетливо одетых в меха шофёров, особенно если принять во внимание автомобильные очки, с движениями быстрыми, как движения пальцев вяжущей чулок женщины, спустились с деревьев и наполнили поляну по странному сигналу своего предводителя. Был это фыркающий, тоскливый и глубокий, как вздох, крик, после чего на поляне произошло смятение, подобное фальшивой тревоге пожарного обоза, когда он выезжает на упражнения. Обезьяны толкались, бесцельно переходя с места на место. Часть их еще скакала по веткам, но скоро все сплотилось в одну сумасшедше быструю кучу, и нельзя было понять смысл этого сборища. Наконец, крики, тревожные, грустные крики знающих что-то свое зверей перешли в хор, в режущий ухо вопль, иногда пересекаемый густым ворчанием самцов.
Но вот все они расступились. В середине круга стало два зверя; согнувшись, руками касаясь земли, они гримасничали, блестя круглыми, в меховых очках глазами, и один зверь, раскачиваясь, упал. Дикий крик издал он, пронзительный, резкий вопль, какой издает обычно антропоид, если его подстрелят. Он упал, стараясь схватить за хвост другого, который, увертываясь, вытягивал руки и потрясал ими, выказывая всем видом крайнее исступление.
Я, конечно, не помню мелочей общего движения этих шоколадных фигур в лунной пустоте чащи. Прошло несколько времени, когда, казалось, видя всеобщее замешательство, они перейдут в драку, но упавшая обезьяна оставалась лежать по-прежнему среди некоторого свободного пространства, и я не видел ничему объяснения. Тогда – обратите на это внимание – круг обезьян, утихнув, привстал, окружив лежащего в середине теснее, и некоторые из них, медленно покачивая головами, стали соединять и разъединять руки, правда не хлопая, но совершенно так, как в глубокой рассеянности поступает человек, трогая рукой руку, не зная, то ли потереть их, то ли, сжав, на чем-то сосредоточиться. Это движение, этот однообразный жест, полный грустной механичности, вскоре стал общим, после чего на высоте дерева раздался короткий крик, и, соскочив оттуда в гущу действия, вновь явившаяся обезьяна стала поднимать лежавшую.
Вот, собственно все. Когда Молли, ваша блестящая, высоко даровитая артистка Эмилия Арене, прибегает к раненому Гануверу и поднимает его; в то же время разгоняя хищную толпу самозваных гостей, я вижу, что ее драматический момент в точности совпадает – конечно, в грубых чертах – С поведением той обезьяны, которая спустилась с дерева. Она зарычала; круг обезьян отступил и рассеялся; все смешалось. Лежавший зверь тоже вскочил, и произошло обычное, бессмысленное для нас скаканье взад-вперед, после чего целый дождь пружинных прыжков разнес все сборище по окружающим поляну деревьям и, еще несколько повозившись на высоте, сопуны скрылись, а я вернулся в палатку, чувствуя, что подсмотрел нечто, едва ли встречаемое натуралистами.
Крайне заинтересованный, я провел на этом месте еще три ночи подряд, и каждый раз, с несколькими вариациями, сопуны проделывали это же непонятное действие. На четвертую ночь я подстрелил одного из них, именно того, который падал посередине круга, желая узнать, не является ли какое-нибудь органическое страдание зверя причиной этих ночных загадочных сборищ. Итак… но… хочу ли я что-нибудь сказать этим? Нет Я только рассказал факт
– Где это происходило? – спросил Бутс, едва Гангард смолк.
– На морском берегу, между Кордон Брюн и устьем небольшой речки, называемой туземцами Ис-Ис. На картах она отмечена не везде.
– Мы выехали из Кордон Брюн, – сказал потрясенный актер, – выехали на нефтяном пароходе… Но скажите еще одно: не начинается ли длинный овраг от песчаной полосы, там, где вход на эту поляну?
– Да, и я пересек овраг в отдаленном его конце.
– Отдаленном от моря?
– От моря.
– Пройдя большие серые камни?
– Их пять штук, они расположены прямой линией под углом к лесу.
– Слушайте, – сказал, помолчав и усмехаясь, Бутс, – на этой поляне я и мои товарищи, между прочим небезызвестная в Европе Мери Кори, разыграли от нечего делать для себя и для прочей спасшейся публики третье действие «Золотой цепи». И стая обезьян собралась смотреть на нас. О! Я все хорошо помню. Их так густо нанесло вокруг по вершинам, что кое-кто хотел выстрелить, чтобы их разогнать, так как они иногда мешали своим сопением и чрезвычайным волнением, но Мери Кортес взяла их под свою защиту, объявив, что им выданы контрамарки. Да, мы весело провели несколько дней, по-африкански весело. Теперь что же? Как вы объясните все? Гангард долго молчал.
– Я, кажется, напрасно застрелил сопуна, – сказал он с внезапной неподдельной грустью, что-то обдумывая. – Да, конечно, так, дорогой Бутс. Эти замечательные нервные существа были, надо думать, поражены действием. Они видели притворное горе, и притворную смерть, и притворную любовь во всей недоступной им человеческой сложности и, ничего не поняв, все же что-то оставили для себя. Им прозвучал сильный призыв из навсегда закрытого мира. Увы! Бедняги могли только перенять внешность и тщательно повторить ее. У вас никогда не было более потрясенных зрителей. Мы встретимся поговорить об этом подробно, а пока что я так расстроился, что поеду домой и – не сердитесь – пришлю вам чучело моего сопуна. Это ваш меньшой брат – маленький Бутс.
Александр Грин
НОЖ И КАРАНДАШ
I
– Если бы он не заболел, – сказал капитан Стоп шкиперу Гарвею, – клянусь своими усами, я выбросил бы его в этом порту. Но это его последний рейс, будьте покойны. Такого юнги я не пожелал бы злейшему своему врагу.
– Вы правы, – согласился Гарвей.
– Вчера, после восьми, когда я сменился с вахты, – продолжал капитан, – прихожу я к себе в каюту, а навстречу мне он: выскочил из дверей и хотел уже задать стрекача. Я поймал его и хорошо вздул, потому что, изволите видеть, за пазухой у него торчала украденная у меня бумага. Негодяй повадился воровать ее для своих проклятых рисунков. Помните, как в прошлом месяце пришлось заново перекрасить кубрик? Все стены были сплошь разрисованы углем да растопленным варом!
– Что говорить! – сказал шкипер. – Я сам застал его на вахте с карандашом и, должно быть, вашей бумагой. Слюнит и марает у фонаря. Кроме того, он слабосилен и неповоротлив.
– Жаль, что его сегодня скрутила болотная лихорадка! Я с удовольствием прогнал бы его: не пожалел бы дать свои деньги на проезд домой.
Разговор этот происходил на палубе шхуны «Нерей». Давид (предметом разговора был недавно поступивший юнга Давид О’Мультан) заслужил немилость капитана непомерной страстью к рисованию. Он рисовал все, что попадалось на глаза, и на чем угодно: оберточной бумаге, досках, папиросных коробках… В портах он рисовал улицы, сцены портовой жизни, дома, корабли и экипажи; в местах же необитаемых – странные фантазии, в которых девственные леса, птицы, бабочки-раковины сплетались в грациозно сделанные арабески: узор и картина – вместе. Все матросы «Нерея» были изображены им. Нарисовал он и капитана, но Стоп, увидев рисунок, был поражен весьма нелестным сходством рисунка с собой и порвал его на клочки. Когда О’Мультана отпускали на берег, он всегда опаздывал к назначенному сроку возвращения, приходя с дюжинами различных картинок. Рассеянный, задумчивый Давид вообще не годился для напряженной морской работы и сурового корабельного дела. Каждые день он попадался в какой-нибудь оплошности, за что его жестоко били и оглушали самыми отчаянными ругательствами.
– Словом, – заключил капитан, – мямля эта мне не подходит На корабле малярам делать пока у меня нечего, ватервейс покрасить могу и я.
– А что теперь с ним? – спросил Гарвей. – Лучше ему?
– Не знаю. Боцман дал ему хины и лимонаду. Мы здесь простоим неделю, за это время он встанет, и я наконец уволю его. Баста!
«Нерей» стоял в маленьком попутном порту Лиссе на рейде, в четверти мили от гавани.
– Ну, а как ваши дела, Стоп? – спросил Гарвей.
– Дела плохи, – мрачно заявил капитан. – На шерсти я потерял восемь тысяч, на джуте одиннадцать, а между тем за долги грозят описать судно. Вы знаете, что в моем сундуке лежат пятьдесят тысяч золотом, которые я должен передать здешнему купцу Сарториусу. Деньги эти получены за его опиум, проданный мною в Мальбурге. На днях Сарториус приедет за деньгами… Так вот, Гарвей, дела мои так плохи, что, не будь я честным моряком Стопом, я с удовольствием прикарманил бы эти деньги и глазом бы не моргнул.
Моряки разговаривали довольно громко, сидя на корме под тентом, за столом, украшенным тремя пустыми и тремя полными бутылками доброго старого вина. Невдалеке у штирборта два матроса чинили ванты. Ветер дул в их сторону. При последних словах капитана один из них, некто Грикатус, человек сорока лет, с черными маленькими усами, вздернутым носом и глубоко запавшими темными глазами, сказал Твисту, товарищу:
– Слышь, Твист, что капитан сказал?
– Что-то о деньгах…
– Ну да… «У меня, говорит, чужих денег пятьдесят тысяч. Украсть бы их!..»
– Похоже на то, – пробормотал Твист, – верно… кажется, он так и сказал. Выпивши, значит, болтает.
– Ну, вот что, – сказал между тем Стоп Гарвею, – месяц мы не видели берега, и сегодня следует погулять. Я отпущу всех до утра: сторожить останутся старик Пек, да… этот Давид. И мы с вами проведем сутки на берегу. Кстати, зайдем в здешний клуб, попробовать счастья в игре.
– Ладно, – сказал шкипер.
Капитан свистнул вахтенного, освободил его, отдал распоряжения, и через час команда «Нерея» во главе с капитаном, вся одетая по-праздничному, выбритая и жадная, схлынула с двух шлюпок на Лисе разорять прекрасные заведения.
На «Нерее» осталось двое: преданный капитану старик матрос Пек и больной Давид.
II
Давид лежал в кубрике один (Пек жил в каюте боцмана). Он спал, с перерывами, все утро и весь день и проснулся в полночь. Озноб и жар прошли, остались – большая слабость, головная боль. Такое временное облегчение свойственно перемежающейся лихорадке.
Давид знал, что все, кроме него и Пека, на берегу, но, очнувшись, был все же неприятно поражен полной тишиной судна. Легкие скрипы, шорохи сонно покачиваемой ночной зыбью шхуны звучали сумрачно и неприветливо. Над столом горела висячая лампа: огонь ее давал скупой свет и много теней, кутавших углы кубрика в жуткую тьму. Над трапом в полукруге люка блестели звезды; под полом пищали крысы.
Давид встал, придерживаясь за койку, выпил из остывшего кофейника несколько глотков кофе, съел холодную котлету и пободрел. Спать ему не хотелось. Подперев голову кулаком, О’Мультан стал мечтать о том времени, когда он сделается знаменитым художником. Мечта потянула к деятельности. Вынув из сундука неоконченный рисунок, Давид только что провел несколько штрихов, как вдруг услышал тихий плеск весел – лодка, видимо, плыла к шхуне. «Наверное, это наши. Отчего же так тихо? Обыкновенно приезжают без шапок и поют», – подумал Давид.
Лодка явственно стукнулась о борт «Нерея». Давид прислушался, ожидая обычного гвалта, но была полная тишина. Давид подождал немного, но все же ничего не услышал, и это его встревожило. Он тихо поднялся к люку и выглянул на палубу.
Он увидел невдалеке, у правого борта, одинокую, согнувшуюся фигуру человека, стоявшего спиной к кубрику. В темноте нельзя было различить, кто это. Давид хотел уже окликнуть его, но в этот момент человек быстро припал к палубе, – с кормы блеснул огонек трубки подходившего Пека, – и присел за грот-мачтой. Внезапная слабость, предчувствие ужасного сковали Давида. Он хотел крикнуть и не мог Трубка Пека вспыхивала теперь совсем уже близко, озаряя мясистый нос и седобровые глаза старика.
– Эй, что за лодка?! Кто тут?! – закричал Пек, поравнявшись с мачтой.
Ворчливый голос этот на мгновение ободрил Давида, лишив все происходящее ужасающей загадочности, но в тот же момент человек, присевший за мачтой, стремительно выскочил, замахнулся и нанес оторопевшему старику быстрый удар по голове. Пек, не вскрикнув, упал.
На минуту спасительное возбуждение вернулось к Давиду Чувствуя, что ему так же придется пасть от руки неизвестного убийцы, он стал тихо сползать по трапу, не будучи в силах, как очарованный, отвести взгляд от темной коренастой фигуры. Шорох движений заставил неизвестного вздрогнуть и обернуться лицом к кубрику, и тусклый свет штангового фонаря упал на его черты. Полное ястребиное лицо с выпяченной нижней губой не было знакомо Давиду. Думая, что его заметили, он стремглав бросился вниз, судорожно отшвырнул люк «подшкиперской» [2]2
Подшкиперская – чулан под кубриком, где сохраняются корабельные материалы: пенька, канаты, фонари и т. п. (Примеч. автора).
[Закрыть]и, забежав в тесный угол, зарылся среди брезентов. Страх перешел в истерическое оцепенение, а затем в полное беспамятство.
Почти вслед за этим с моря донеслась громкая, грубо порхающая песнь пьяных возвращающихся матросов. Убийца, махнув в отчаянии рукой на ускользнувшие пятьдесят тысяч, поспешно прыгнул в лодку, и скоро его весла умолкли во сне океана.
– Подсудимый Грикатус! – сказал месяц спустя после этого судья бледному, унылому матросу, сгорбившемуся на скамье подсудимых. – Вы обвиняетесь в том, что 14 февраля 1917 года, забравшись в отсутствие экипажа на шхуну «Нерей», убили, с целью ограбить судно, матроса Пека. Что можете вы привести в свое оправдание?
Свидетельские показания складывались совсем не в пользу Грикатуса.
– Я не виновен! – сказал Грикатус – Все это путаница и напраслина. Страдаю невинно.
Меж тем матрос Твист утверждал, что Грикатус очень интересовался суммой в пятьдесят тысяч и не переставал говорить о ней даже тогда, когда растрепанная компания смотрела на дно бутылок через горлышко, как в телескоп. Содержатель кабака «Ночная звезда» показал, что Грикатус ушел раньше всех, предварительно хватив шляпой о косяк двери и завернув страшную божбу в том, что он, Грикатус, будет богат. Береговой сторож, дежуривший у волнореза, заметил человека, отвязавшего чью-то шлюпку и выплывшего на рейд.
Судебный процесс подходил к концу, как вдруг торопливо открылась дверь и в залу суда вошел доктор лечебницы Монпелье, где лежал Давид О’Мультан. Доктор держал клочок бумаги; быстро положив клочок этот перед судьей, он сказал:
– Вот все, что требуется для этого дела. Давид, сраженный нервным параличом, как вам известно, был целый месяц не в состоянии ни говорить, ни двигаться. Сегодня в десять часов утра он проявил признаки сознания. Знаками он объяснил мне, что ему нужны бумага и карандаш. Когда принесли требуемое, он, немного подумав, быстро и отчетливо набросал тот самый рисунок, который я имею честь и счастье представить вам, господин судья. Как видите, здесь изображено характерное лицо – по-видимому, точное изображение лица убийцы. Под рисунком подписано: «Портрет преступника. Найдите его…» Если это обстоятельство может пролить свет на дело, я думаю, что исполнил свой долг.
Рассмотрев правильный, четкий рисунок, весь состав суда не мог более ни ошибаться, ни колебаться. В крупном ястребином лице с толстой нижней губой все признали известного лисского вора Джека Ловайда, служившего год назад поваром у губернатора этой провинции. Джек был известен в маленьком порту как устроитель всякого рода темных делишек, вечно шлявшийся по передним и кухням.
Пока выследили и поймали преступника, сознавшегося не без кривляния в том, что, подслушав разговор пьяного Грикатуса о купеческом золоте, украл шлюпку, выплыл к шхуне и убил Пека, – прошло много времени; Грикатус досыта насиделся в тюрьме.
Сарториус взял Давида к себе, и, посыпав, где надо, золотом, дал свету нового оригинального художника. Несколько военных рисунков О’Мультана на выставке «Просветителей» привлекли общее внимание. Характерной особенностью рисунков этих было то, что в каждом воине, поражающем врага, были всё те же неизгладимо запечатлевшиеся черты: круглое ястребиное лицо и толстая нижняя губа… – след нервного потрясения.