355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Адамов » Стая » Текст книги (страница 6)
Стая
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:50

Текст книги "Стая"


Автор книги: Аркадий Адамов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)

В тот день Галя, так звали ее новую подругу, позвонила ей на работу и весело сказала:

– Раек, освободи сегодня вечер. Надо вскружить голову одному мальчику. Только ты это можешь. В общем, повеселимся.

Раечка обрадованно прощебетала:

– Чудесно! Мы так давно не болтали с тобой.

Только что она получила новый «влет» от руководителя группы за не вовремя сданный чертеж и ощущала острую потребность повеселиться.

...Они встретились в центре, возле большого кинотеатра. Раечка с подругой и трое парней, из которых один сразу обратил на себя ее внимание – высокий, чуть сутулый, лицо тонкое, умное, со смелым разлетом бровей и темными, загадочными глазами. Парня звали Толей. Он решительно, даже развязно, хотя и не очень умело, взял ее под руку. Они ушли немного вперед, и Карцев, наклонившись, со снисходительной усмешкой спросил:

– Нельзя ли узнать, в какой области лежат ваши интересы?

– А ваши? – смутившись, спросила Раечка.

– В области внешних сношений.

– Вы дипломат? – робко спросила она.

– О нет.– Карцев снова усмехнулся.– Я, видите ли, свободный художник. Почти абстракционист. Вас это не пугает?

Раечке стало весело, и она кокетливо стрельнула глазками.

– Совсем не пугает. Даже наоборот.

– Привлекает?

– Ну, пожалуй, если вам так хочется.

– Да, самое главное чуть не забыл,– иронично произнес Карцев,– вы ведь, кажется, собираетесь кружить мне голову? Каким именно способом?

«Какой он оригинальный»,– подумала Раечка и лукаво спросила:

– Откуда вы это взяли?

– Абстракционисты основывают свое искусство на впечатлении, непонятном для окружающих. Разве я ошибся?

Девушка все больше ему нравилась, и Карцев изо всех сил стремился произвести впечатление.

– Возможно, что и ошиблись,—кокетливо улыбнулась Раечка.

– Очень жаль. Мне так давно не кружили голову.

Потом они сидели в ресторане. Кашвв бцл в ударе и непрерывно острил. Девушки хохотали, Розовый в восторге хлопал себя по коленям, а Пашка все больше мрачнел.

– Предлагаю выпить за теплое отношение к женщине!– кричал Карцев.

Он был уже изрядно пьян, но все же заметил, как Раечка покраснела и опустила глаза. «Я пошляк,– вдруг совершенно отчетливо пронеслось у него в мозгу.– Боже мой, какой я пошляк!» Он сбился на полуслове, а потом с неестественной поспешностью объявил:

– Всем танцевать! Джентльмены, приглашайте дам!

И протянул Раечке руку.

«В этой девушке что-то есть,– с внезапным волнением подумал он.– Под всем, что снаружи, что-то есть еще, лучшее,– потом вдруг мелькнула неожиданная мысль: – А ведь у меня тоже».

Они закружились, лавируя среди других пар. Карцев вел Раечку, улыбаясь ей и ловя ее ответную, неуверенную улыбку. Девушка казалась в этот миг удивительно хрупкой и доверчивой. Ему вдруг захотелось, чтобы она была счастлива. Наклонившись, он погрузил лицо в ее пушистые волосы и, понизив голос, спросил:

– Раечка, вы сейчас счастливы?

Она подняла глаза, засмеялась и шаловливо ответила:

– Сами догадайтесь.

И вдруг, словно что-то особое почувствовав в его вопросе, она прибавила уже совсем другим тоном:

– Если по правде, то только сейчас...

Когда вышли из ресторана, Галя отозвала Раечку в сторону и лукаво спросила:

– Втюрилась?

– Очень симпатичный,– ответила Раечка.

– А он в тебя?

– Не знаю...

– Учти, Раек,– вдруг с угрозой произнесла Галя,– если этот малый не будет вон того слушаться,– она кивнула на Розового,– у него могут быть большие неприятности, и даже хуже. Догадываешься? Так что воздействуй, если хочешь закрутить всерьез.

– Что ты говоришь?! – ошеломленно произнесла Раечка.– Что ты только говоришь!..

Галя сухо отрезала:

– Знаю, что говорю.

Карцев проводил Раечку до ее дома. Ему было удивительно легко и радостно, как не было уже давно. И причиной этого – маленькая девушка, которая шла сейчас рядом с ним. Он только не мог понять, почему она вдруг стала такой молчаливой, почему глядит на него так испуганно и тревожно.

В подъезде Толя попытался обнять ее, но Раечка смущенно отвела его руки.

– Вы меня боитесь, Раечка?

– Нет,– она покачала головой.– Я за вас боюсь. Очень...

Карцев улыбнулся.

– А я за вас.

Она вдруг припала к его груди и, еле сдерживая слезы, спросила:

– Толя, почему в жизни все так непонятно?

Он осторожно погладил ее по голове, хотел пошутить, но вдруг почувствовал, что шутка не получается.

– Ну, не так уж все непонятно,—пробормотал он.

– Вы просто ничего не знаете! – чуть не плача, воскликнула Раечка.—А мне страшно. Просто страшно, вот и все...

Они долго, обнявшись, стояли в подъезде, притихшие, встревоженные, но почему-то еще и счастливые в этот миг. Кто-то вошел в подъезд, кто-то спустился по лестнице– они никого не замечали.

...А в эго время Галя прощалась с Пашкой во дворе своего дома. Там сейчас было темно и пусто, в ветвях над головой свистел ветер, и желтые блики от фонаря скользили по снегу и по лицу Гали, и от этого она казалась Пашке еще прекрасней. Ветер раскачивал фонарь, причудливые тени метались вокруг Пашки, и голова его сладко кружилась от выпитого вина, от близости Гали, от ее поцелуев, и он чувствовал, что нет ему в этот миг ничего дороже этой девушки.

В который раз уже жарко поцеловав его, Галя сказала:

– Я, Пашенька, люблю смелых ребят, отчаянных. А ты такой, я вижу. Как ты тогда от инспектора...

– Никто пока трусом не назвал,– усмехнулся Пашка.– Езжу нормально.

– Ах, мне бы с тобой. Люблю так...

– А чего? Куда хочешь махнем.

– И ночью можно? – задорно блеснула глазами Галя.

– Можно. Диспетчер свой, договоримся.

– Ой, правда?!

– Точно. Скажи только когда.

– Ну вот, например...– Галя чуть помедлила,– например, в среду?

– Все. А куда?

– Далеко. Не побоишься?

– Да с тобой куда хочешь, Галочка...

Он жадно обнял ее и стал целовать в губы.

Высвободившись, Галя моментально сказала:

– А на своей лучше, правда, Пашенька?

– Будет и своя. Погоди. Вот деньжат только поднакоплю.

Галя лукаво улыбнулась.

– Деньги быстро заработать можно, если не бояться

И Пашка так же лукаво ей ответил:

– Это мы тоже умеем. Будет случай, не упустим.

– Будет, Пашенька.– Галя многообещающе кивнула головой.– Может... может, как раз в среду и будет. Не побоишься тогда?

– Да ты что? За кого меня принимаешь?

– Ой, какой ты у меня отчаянный!..

Галя крепко обняла Пашку и прижалась губами к его губам.

Они долго целовались.

Потом Галя, зябко поведя плечами, сказала:

– Побегу, Пашенька. Холодно.

– Что ж поделаешь, иди,– вздохнул Пашка.

– А ты, Пашенька, на среду готовь машину, на вечер. А завтра днем ко мне загляни. Я тебе кое-чего еще скажу. Хороший ты мой...– И она нежно провела рукой по его лицу.

Пашка снова было рванулся к ней, но Галя, улыбаясь, ловко выскользнула из его рук и, отбежав, тихо спросила:

– Значит, договорились?

– Все будет,– твердо сказал Пашка.

Так в страшном плане Гусиной Лапы появилось последнее звено...


Глава VI. Волк

Каждый раз, когда он задевал этим пальцем за что-нибудь и ощущал боль, легкую, как укол, он вспоминал тот случай в вагоне, вспоминал то с усмешкой, то с раздражением, то со злостью – в зависимости от настроения. Но вспоминал...

Это было почти год назад. Он появился в вагоне сибирского экспресса, запорошенный снегом, окоченевший, небритый, с ввалившимися щеками и голодным, лихорадочным блеском в глазах. Чужая шинель колом стояла на спине, было трудно шевельнуть стянутыми плечами. Чемоданчик он нес неуклюже и непривычно. Из-под серой ушанки вылезали недавно лишь отросшие, свалявшиеся волосы. Вид был дикий, подозрительный, и он это понимал.

Перво-наперво надо было бы побриться. Но он не знал, есть ли в чемоданчике деньги или бритва, в карманах шинели денег не было, и он боялся, что они остались в гимнастерке того солдатика. В кармане шинели оказался только билет, а в другом – чистый, аккуратно сложенный носовой платок, красный в белую клетку.

Хорошо еще, что поезд проходил полустанок ночью. В вагоне уже все спали. Он разыскал свое место – это была верхняя полка,– закинул туда чемоданчик и тяжело залез сам. Проводница спросила: «Постель нужна?», он буркнул в ответ: «Не надо». И скрючился на голой полке, не снимая шинели, разомлев от тепла, от густого, плотного воздуха. И уснул как убитый.

Проснулся он от света, от голосов вокруг, от стука колес под полом вагона. Долго не мог сообразить, где находится, и боялся открыть глаза. Его вдруг охватил страх, он давно уже не слышал так близко человеческих голосов, а тут их было много, они, казалось, окружили его, и бежать от них было некуда. «Конец»,– вдруг мелькнула мысль, он вздрогнул и, кажется, застонал, заскрипел зубами, потому что кто-то рядом вдруг сказал: «Ох, видать, снится ему чегой-то страшное. Слышь?»

А он продолжал лежать спиной ко всем, все так же скрючившись, уткнув лицо в грязный рукав шинели.

Потом пришли воспоминания. Сначала самые недавние, вчерашние.

Он вспомнил кромешную, глухую тьму ночного леса, скрип снега и хруст раздавленных сучьев под ногами, хоть он старался идти неслышно, вспомнил упругие ветви кустов на опушке, которые били его по лицу, или упрямо, злобно лезли в глаза, как ни защищался он руками.

Потом в серой, предрассветной мгле он различил недалекую платформу – ровный слой снега на коротких черных столбиках и черный силуэт домика дежурного с одиноким желтым окошком и струйкой дыма над крышей. Потом он увидел фигуру человека на другом конце платформы. Тот неподвижно сидел на чемоданчике, подперев голову руками, и, казалось, дремал.

А он сам лежал в снегу за кустами и смотрел на человека, сначала лишь настороженно и злобно, как зверь. Потом в голове тяжело, медленно зашевелились мысли, как проржавевшие, чугунные шестерни.

Он давно уже жил только инстинктом. Как зверь, издали чуял жилье человека и всякий раз бежал от него в таежную глушь. Там инстинкт толкал его разгребать снег и выискивать ягоды, горькие твердые шарики, траву трилистника, выковыривать корни, отдирать кору; с молодых деревьев и пробовать есть все это. Иногда его рвало, и он без сил валился на снег, а потом, когда снова голод разрывал внутренности, тот же инстинкт уже не позволял ему прикоснуться к некоторым из трав или ягод. Он потерял счет дням, сколько скитался таким зверем – неделю, год, всю жизнь?..

И вот той ночью он вдруг наткнулся на маленький, затерянный в тайге полустанок, не учуял его, не обошел. А потом разглядел на пустынной платформе одинокую фигуру спящего человека. И тогда вдруг зашевелились мысли. «Чего тот сидит? Небось ждет... поезда ждет...» Чугунные мысли двигались все быстрее. «Билет, значит, есть, деньги, барахло... И ничего не чует, спит... Эх, мне бы... Подыхаю ведь... А что, если...» Он поднес к лицу грязную, потрескавшуюся, с крючками-пальцами руку, сжал кулак.

И стал тихо подкрадываться к платформе.

...Стучат колеса, качается вагон. Совсем рядом людские голоса, пугающе громкие. Он еще больше съеживается, прижимается к стенке, зарывается лицом в рукав шинели. Страшно... Но все-таки он едет, с каждым часом все дальше проклятая тайга, все ближе воля. Только бы дорваться до нее, разыскать кое-кого. И тогда – концерн на всю Москву, и такой, что закачаются и охнут.

А пока лежать вот так, чтобы не выдать себя.

И накатывают новые воспоминания, как мутные, с грязной пеной.волны, они накрывают с головой и несут, бьют по камням, крутят...

Вот он словно заново ощущает себя вдруг стиснутым в узком-узком подземном лазе. Сзади он слышит прерывистое дыхание второго человека. А он сам еле протискивается вперед, судорожно отталкиваясь то локтями, то коленями, то пальцами ног. Земля сдавила со всех сторон, осыпается, нечем дышать. Впереди чернота. Назад уже не выбраться, а впереди что?.. Жуткая мысль заползает в голову: «А вдруг впереди завал! Что, если этот проход станет хоть чуть уже и не пролезут плечи? Тут и останешься, тут и конец». От этих мыслей слабеют, дрожат руки, мутится в голове. Проход так плотно забит его телом, что даже крикнуть тому, второму, бесполезно – не услышит. И рот полон земли, она засыпает глаза, уши... Когда понял, наконец, что сил больше нет, что, выходит, тут ему под землей и подыхать, он вдруг уловил еле ощутимую, тоненькую струйку свежего воздуха. Ну что ж, решил он, еще маленько, пожалуй, можно, а там уж... И пополз дальше.

Так один за другим они и выбрались на поверхность, возникли из-под земли, как привидения.

Вокруг бушевала метель. Сквозь воющий снежный вихрь ничего не было видно. Шли напролом. Следы исчезали мгновенно. Ветер стих, лишь когда они углубились в лес.

Так был совершен побег.

Он знал, что начнется, когда побег будет обнаружен. По дорогам пойдут конные и пешие патрули с собаками, на лесных тропах станут засады, поселки вокруг, станции, лесопункты будут предупреждены об опасности... Все это он знал.

Потому они шли всю ночь, забираясь в самую глухую, непролазную чащу, дальше и дальше от людей.

Началась дикая, звериная жизнь в тайге...

Сначала был голод, то режущий, как нож, то сосущий, тупой, ушедший куда-то вглубь, выматывающий силы. В конце концов ушли мысли и чувства, ушли воспоминания и мечты... Остался инстинкт.

Еще был страх, сначала активный, заставлявший что-то придумывать, соображать, потом страх и стал инстинктом, как у зверя. И тоже, как зверей, их загоняла в норы лютая стужа. Там, плотно прижавшись друг к другу, молча – они теперь почти не разговаривали – отлеживались, пытались согреться.

Но однажды тот, второй, исчез...

Было так. В ясный, морозный день они неожиданно вышли к лесной поляне. Посередине, занесенная снегом, стояла охотничья избушка. В окнах не было света, из трубы не вился дымок, кругом не было следов. Избушка казалась пустой. В ней наверняка были продукты, спички, дрова – все, что оставляет последний ночевавший там охотник товарищу, если того постигнет беда. Значит, в избушке была жизнь. Но могла быть и засада.

Несколько часов лежали они в снегу, наблюдая за избушкой. Все казалось там пусто и мертво. Неожиданно стемнело, замела пурга, избушка стала едва видной сквозь снежный вихрь.

И тогда он, старший, кивком послал своего напарника вперед. Сам же отполз в сторону и стал наблюдать.

Он видел, как тот, второй, шатаясь, пробился, наконец, сквозь глубокую снежную целину к избушке, навалился на дверь и исчез в черном ее проеме. Медленно потянулось время. Он ждал, долго ждал.

Инстинкт подсказывал ему, что тот, второй, оказавшись в тепле и сунув в рот кусок хлеба, мог потерять сознание, свалиться, даже уснуть. И потому долго боролся с собой, но все же, гонимый страхом, уполз в глубь леса.

Теперь он был один. Серый, тусклый день незаметно переходил в ночь.

Он должен был попросту издохнуть в тайге от голода й стужи, его должны были изорвать там звери, он уже почти помешался от вечного страха и одиночества. Спас случай. Случай вывел его однажды ночью, перед рассветом, к тому полустанку, где на платформе, ожидая поезда, дремал на чемоданчике молодой солдат-от-пускнйк...

И вот он в вагоне, скрючился на полке, в чужой, не по плечу шинели, в чужой шапке, с чужим чемоданчи-

ком в головах. Их хозяин остался там, под платформой, глубоко в снегу. Его труп найдут не скоро. Не скоро? А вдруг... вдруг уже, обгоняя экспресс, телеграф отстукивает страшные слова, и сейчас они летят, летят по проводам, над его головой: «Ловите... убийца в поезде... ловите!» И пойдут из вагона в вагон ненавистные люди в синих шинелях.

Человек дергается, вскрикивает, словно во сие, и скрежещет зубами. И снова тот же старушечий голос внизу, за его спиной, озабоченно говорит: «О господи. Разбудить его, что ли?» И чья-то рука неуверенно дотрагивается до его плеча.

Потом он уже внизу, пришедший в себя, даже повеселевший от всеобщего сочувствия и заботы. Он уже кое-как объяснил свой диковинный вид («Пурга. Сбился с пути по дороге на станцию. Трое суток бродил по тайге...») и усмехнулся про себя: «Всему верят, чего ни нагороди». Он старался быть услужливым, бегал за чаем, за посудой, за домино, не стесняясь, ел, чем делились. И вот.взялся нарезать колбасу. Моряк, сидевший напротив, дал свой нож, острый, как бритва. Вот им он от спешки, от слабости еще и саданул по руке. Да как саданул-то! Кровища хлестнула – мать честная! А уж крику было кругом!

С тех пор вроде и зажило. Но если невзначай посильнее заденешь за палец, как током бьет. И разом вспоминается тот случай в вагоне и все, что было с ним связано. А уж, считай, год прошел, как он на воле, и не замели пока. Нет, не так просто его замести. Он еще даст не один концерт. И уже дал. Но ни раньше, ни. потом, пожалуй, не будет такого, какой он подготовил сейчас со своими «жориками». Они, конечно, еще не знают всего. Только Васька Длинный в курсе его дел, ну, и чуть поменьше – Розовый. Остальные узнают потом. И кралечка его —тоже.

Ох, и зашумит он на всю Москву. Будут знать Петьку Лузгина – Гусиную Лапу!

Они жили не в самом городе, а в поселке возле депо. Егору Спиридоновичу до работы было, как говорится, рукой подать. Улочка буквально через три дома уже упиралась в черный от копоти деповский забор. Не то что паровозные гудки, а даже дробный стук колее, лязг буферов и разноголосый гул станков в Мастерских доносились до их домика днем и ночью. Но люди давно привыкли к этому неумолчному шуму и вроде бы даже не замечали его. Только порой кто-нибудь из мальчишек, игравших на улице, вдруг насторожится и скажет: «Че-гой-то мой папка сегодня не на паровозе, дядя Аким ведет». А другой добавит, прислушиваясь: «Шибко идет. У него сегодня братан из армии вертается. Вот он и гонит». Третий добавит: «Ага. Тетка Анисья, знаешь, сколько водки приволокла с магазина. Всю ночь гулять будут».

Егор Спиридонович работал машинистом на маневренном. В депо его ценили за умение и смекалку, но и побаивались, уж больно вспыльчив и крут был он, а в. гневе себя не помнил и мог натворить неведомо что. Но и на другой день, остыв, извинения не попросит, с с неделю будет ходить, угрюмо посматривая на обиженного им человека, сердясь и на него и на себя. Тяжелый был характер у Егора Спиридоновича, но честен он был на редкость и спиртного в рот не брал, разве только по большому случаю, да и то самую малость. Потому доверяло ему начальство многое, а вот друзьями не обзавелся.

Терпеть его могла одна только супруга Анна Степановна, женщина тихая, ласковая, уступчивая. Соседки, вздыхая, жалели ее, а она никогда не жаловалась, иной раз даже вступаясь за своего мужа. «И то надо, бабоньки, понять,– говорила она соседкам,– ведь жизнь у него какая была. Ни отца, ни матери не знал. Все по чужим людям горе мыкал, пока мне не встретился». И слезы выступали у нее на глазах. «Святая Анька, ей-богу, святая»,– говорили промеж себя женщины. И только на нее одну, кажется, никогда не гневался, не кричал Егор Спиридонович, не раз она спасала от его гнева и сыновей.

Двое их росло в семье. Петька да года на три моложе его Ванюшка. С виду оба одинаково на отца смахивали, темноволосые, кареглазые, приземистые. Но характером пошел в отца только старший, Петька, а младший был веселый и ласковый парнишка, «лизун», как умиленно говорила Анна Степановна и думала, что родиться бы должен был Ванюшка девочкой, так она мечтала о девочке. А Петька был замкнут, норовист и упрям.

Когда отец давал сыновьям подзатыльники, Ванюшка ревел в голос, уткнувшись в колени матери, но успокаивался сразу, стоило дать ему только вкусный кусочек или какую-нибудь безделушку. И сразу же лучезарная улыбка появлялась на его заплаканной рожице, и уже ласкался к отцу, тяготясь его сердитым видом, и добивался своего – отходил Егор Спиридонович.

Но когда подзатыльник доставался Петьке, тот, сверкнув глазами, молча убегал из дому и пропадал где-то допоздна, а потом неделю смотрел на отца зверенышем, тая обиду, разговаривал только с матерью, и то еле цедил слова.

Когда Ванюшка возвращался из школы, он с упоением рассказывал все, что случилось за день в классе, показывал тетрадки, табель, его невозможно было остановить. Он безмерно гордился полученными пятерками, красными ленточками в тетрадях, показывая их всем, кто приходил в дом. Ванюшка с воодушевлением собирал и тащил в школу бабочек, жучков и цветы, а когда его назначили старшим октябрятской звездочки, то окончательно потерял покой и сразу же уселся чертить какую-то ведомость, где должен был отмечать все полученные замечания и невыполненные задания, так велела ему вожатая из пятого класса, о которой он уже прожужжал все уши родителям. Над этой ведомостью было пролито немало слез, пока, наконец, сам Егор Спиридонович, усмехаясь, не помог сделать ее по всей форме.

От Петьки же нельзя было добиться ни слова о его школьных делах. Впрочем, этого и не очень добивались. «Не говорит, и не надо, лишь бы учился»,– думала Анна Степановна и заботливо поглядывала в угрюмые глаза своего старшего.

Но Петька долго за уроками не засиживался. Стоило только кому-нибудь из приятелей стукнуть в окно, как он тайком от матери уже выскакивал на улицу и пропадал до ночи. Возвращался все такой уже угрюмый, молчаливый, иногда с синяками, в разорванной рубашке и упорно не отвечал на взволнованные вопросы матери. «А ну, говори, где был»,– мрачно поднимался отец. И Петька цедил сквозь зубы: «Там меня уже нет».– «Ты как говоришь, паскуда?» – наливался злостью

Егор Спиридонович. «А чего?..» – неприязненно тянул Петька, бтец медленно выдергивал ремень из брюк, хватал пытавшегося убежать Петьку, валил, на кровать.

Скоро начались новые неприятности. Анну Степановну вызвали в школу и показали испещренный двойками дневник старшего сына. Потом вызывали не раз. Домой приходила учительница. Петьку ничем нельзя было пронять, не действовали ни слезы матери, ни уговоры учительницы, ни вызовы к директору. Его оставили на второй год.

В то лето началась война. Егор Спиридонович получил повестку одним из первых. Уже на перроне, когда подали состав с теплушками, под нестройную медь оркестра и надрывные женские рыдания – призывников было много – Егор Спиридонович обнял жену и дрогнувшим голосом сурово сказал: «Ну, мать, прощай. Трудно тебе со мной было, знаю. Сейчас еще трудней будет. Ну, да авось выдюжим. И вон их расти». Он повернулся к сыновьям.

Они стояли рядом, невысокие, крепко скроенные, словно грибки-боровики, оба кареглазые, скуластые, и ветер разметал темные, одного отлива волосы на лбу у обоих. Петька смотрел себе под ноги, угрюмо и спокойно, лишь закусил губу. У Ванюшки мелко-мелко дрожал подбородок, и глаза были полны слез, тихо всхлипывая, он неотрывно смотрел на отца.

Такими они, наверное, и остались у него в памяти до той самой роковой ночи весны сорок третьего года, когда вражеская пуля сразила пробиравшегося через линию фронта полкового разведчика Егора Лузгина, кавалера многих боевых орденов.

А два года спустя такой же весенней ночью исчез из дома его старший сын Петька.

За неделю до этого Петька – он работал учеником слесаря в железнодорожных мастерских – под вечер пришел с улицы в таком виде, что Анна Степановна, побледнев, только всплеснула руками. Штаны и рубаха на нем были изорваны в клочья, из бесчисленных ран и ссадин сочилась кровь. Петька еле держался на ногах.

Глотая слезы, Анна Степановна кинулась раздевать сына, уложила в кровать, промыла и перевязала раны. Петька стонал от боли, ругался сквозь зубы и не отвечал на расспросы матери. Ванюшка суетился тут же, испуганный и притихший.

Только поздно ночью Петька скупо и отчужденно рассказал матери, что с ним случилось.

Оказалось, пятеро ребят, в том числе и Петька, залезли в чей-то сад ломать сирень. И хозяин, не крикнув, не предупредив, спустил на них собаку, огромного, злобного пса. Другие успели перескочить за ограду. Петька сорвался, и пес кинулся на него. Хозяин не подбежал, не отогнал его...

– Убью, гада...– мрачно закончил Петька.

Анна Степановна лишь горько и бессильно плакала, Был бы жив Егор, нешто он бы позволил...

А через неделю... нет, Петька не убил того человека, но вечером, хитро и расчетливо, с трех сторон облив керосином стены, поджег его дом и исчез.

Только месяца через три или четыре его задержали где-то в Средней Азии, еще ничего не зная о совершенном им преступлении, просто за бродяжничество, и Петька попал в детприемник. Он прикинулся тихим, покорным и испуганным, казалось, чистосердечно, охотно рассказал, кто он и откуда, стал проситься домой, с готовностью выполнял все, что от него требовали, а потом, обманув поверившую ему женщину-инспектора, бежал из детприемника.

Спустя некоторое время он был вновь задержан, уже не один, а с целой шайкой подростков-воришек, совершавших кражи в поездах. Тут уж было дело серьезное и убежать не удалось. В ходе следствия всплыла и история с поджогом. Был суд, и Петька Лузгин получил свой первый «срок»: два года заключения.

В детской колонии он вел себя нагло, отказывался работать, подговаривал других и ходил «в авторитете». А когда в третий раз угодил в карцер, то перегрыз себе там вены на руках. Выйдя из санчасти, Петька организовал жестокую расправу с председателем совета отряда. И снова его судили, срок был увеличен до пяти лет.

Спустя год Петька был переведен из детской колонии во взрослую.

Группа отпетых бандитов-рецидивистов «правила» в бараке, вершила там суд и расправу. Они издевались над слабыми и травили непокорных. Администрация по большей части не вмешивалась, хотя иногда обрушивала жестокие репрессии на правых и виноватых. Шел сорок девятый год. Бериевские инструкции и нравы калечили, уродовали людей.

Через пять лет Петр Лузгин, по кличке Гусиная Лапа, вышел на свободу.

В это время Анна Степановна с младшим сыном жила под Москвой. Петька приехал к ним. Когда под вечер он появился на пороге их домика, Анна Степановна в испуге отшатнулась от стоявшего перед ней незнакомого человека.

– Не узнаешь, мать?—злорадно усмехнулся Петька.– Ничего, узнаешь.

Первые дни он вел себя смирно. Даже явился в милицию для прописки. Его не прописали: оказывается, слишком близко от Москвы захотел он обосноваться.

– Устраивайся на работу, тогда посмотрим,– поколебавшись, сказал ему пожилой капитан.

– Правильно, начальничек,—подмигнул ему Петька, развалившись на стуле.– На кой ляд я вам нужен, тут. Одно беспокойство.

Анна Степановна боялась расспрашивать старшего сына, боялась оставлять Ванюшку одного с ним, боялась всякого, кто заходил к ним в дом. Все ждала чего-то. И дождалась...

В один из дней Петька, никому не сказав, исчез из дому, исчез, обокрав мать и брата до нитки.

В милицию Анна Степановна не пошла, не пустила туда и разъяренного Ванюшку. Такое страдание было на ее лице, в угасших, сухих глазах, что тот в конце концов махнул рукой...

Петька гулял на свободе всего год или два. И за это время исколесил немало. Жестокими делами отметил он свой петлистый, грязный след по стране.

В одном городе, на юге, в компании с двумя бандитами напал ночью на постового милиционера, тяжело ранил его, завладел пистолетом. Потом, уже в другом городе,– нападение на инкассатора, стрельба, смерть человека... Спустя какое-то время – снова где-то на севере разбойное нападение. Гусиная Лапа с дружками метался из города в город.

Но по его следам уже шли, его искали умело и настойчиво.

Наконец он был пойман. Снова суд. Все его преступления были раскрыты, все доказано. Перед Лузгиным маячила «вышка», расстрел. Но... суд решил попробовать в последний раз. И вынес приговор: пятнадцать лет, а если дело пойдет на лад, то получится и меньше. Тогда впереди у этого человека останется еще полжизни, которую он сможет прожить по-людски, как все. Так и объяснил ему молодой, горячий, чем-то на секунду даже тронувший его судья.

В колонии его встретили совсем другие люди и другие порядки. Атаманы притихли, и многие из них шли на работу; творить суд и расправу никто не осмеливался; верх брал «актив». На нарушителей режима, любителей «старины» нашлась управа, тон теперь задавали «работяги».

Гусиная Лапа долго присматривался к новым порядкам, а потом совершил побег. Его поймали. Он опять надолго притих. И снова сорвался. В отчаянной драке ранил кого-то из «актива». Суд, и новое наказание. Потом перевели в другую колонию, уже со строгим режимом. Но и там он долго не выходил на работу, а однажды в припадке ярости стал грызть вены. В этой колонии Лузгин задержался надолго. А потом – снова побег, тот самый...

И вот сибирским экспрессом тайком от всех Гусиная Лапа добрался до знакомого подмосковного городишка.

План был хитрый. И все, казалось, благоприятствовало беглецу. Экспресс приходил в Москву на рассвете, последняя остановка перед ней была еще ночью. Петр там и сошел, сошел не «пустой»: он давно уже приглядел в вагоне два самых «богатых» чемодана. Владельцы их, как и все остальные пассажиры, в это время еще спали.

У выхода из вагона, на перроне, дежурила другая проводница, не та, которая видела, с каким багажом сел он три дня назад в поезд.

И еще пофартило Петру. Не успел отойти поезд и исчезнуть в ночи красненький фонарик последнего вагона, как к перрону подали электричку. Через час Петр с чемоданами был уже на месте. А уж куда идти дальше, где скрыться и кого потом отыскать, это он знал. Тайное, надежное место он присмотрел давно, еще когда метался по городу в.поисках работы. Вот только уцелела ли та нора за столько лет?

Он брел по ночным улочкам, прижимаясь к заборам, сторонясь фонарей, и все думал: «Цела ли?»

Оказалась цела...

Но это было еще не все.

Теперь следовало отыскать Ваську Длинного, именно его. Длинный не проходил ни по одному из дел, за которые судили когда-то Гусиную Лапу, выходит, об их знакомстве уголовный розыск не догадывается. Но искать Длинного надо было тихо, не торопясь, ничем себя не обнаруживая. В чемоданах и еда была, и деньги, и вещи. Ну, с вещами, конечно, надо было обождать, понимал, что ищут его уже всюду, в такой момент опасно продавать краденое.

Гусиная Лапа залег в своей норе, притаился, как обложенный со всех сторон зверь. Пока что отъедался, отсыпался, раздумывал, строил новые планы. Знал, что ищут его, и вот соображал, не наследил ли. И еще тревожился насчет Длинного, не погорел ли за эти годы, если «сидит», то за кого тогда зацепиться?

Но и тут продолжало везти Гусиной Лапе.

Как-то вечером он, наконец, решился и осторожно, глухими темными переулками прокрался к дому, где жил Длинный, неслышно открыл калитку и спрятался в снегу за кустами, недалеко от крыльца. Долго ждал, терпели^ во. Сырой холод пробрался, казалось, до костей. А он все ждал, лежал не шелохнувшись, стуча зубами.

И дождался... Сначала прошла какая-то женщина, за ней другая, старенькая, потом пробежал паренек с сумкой. И уже совсем поздно, когда в окнах дома погас свет, появился Длинный...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю