355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Чехов » Том 18. Гимназическое. Стихотворения. Коллективное » Текст книги (страница 9)
Том 18. Гимназическое. Стихотворения. Коллективное
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 22:02

Текст книги "Том 18. Гимназическое. Стихотворения. Коллективное"


Автор книги: Антон Чехов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)

Лишь в последнюю минуту их совместной работы, когда поезд довели до Криворотова, сделали запас воды в тендере, поставили паровоз в депо и стали сниматься на землю, Василий Петрович уступил желанию освободить душу от пытки, принудив себя к первому начину.

– Вы там, того, – начал он, заикаясь и глядя в сторону, – говорили там, в Перегибе с кондукторами… Слышали от них что?

– Слышал, – угрюмо шепнул Хлебопчук, глядя под колеса.

– Что же именно вы слышали? – спросил Василий Петрович, щуря глаза.

– Господа пассажиры давали вам тысячу рублей…

«Ну вот!.. Так я и знал, что наврут да прибавят, проклятые!» – подумал Маров.

– Вятских! – насмешливо кивнул он головой. – Сами они говорили, что триста… Да не в тем дело, хо[ ша] тябы и ты[ ща] сячарублей, хо[ ша] тябы и две!.. Ну, а еще что вам плели там?

– Отказались взять! – шепнул так же угрюмо Сава, не поднимая лица.

– И больше ничего?

– Ничего.

Хотел было Василий Петрович спросить друга: «Как, дескать, вы, Сава Михайлыч, об этом понимаете, что я этих денег не взял?» Но друг Сава Михайлыч поспешил схватить с земли свою корзину с таким видом, как будто [ бы] очень боялся, чтобы с ним не заговорили. Повел плечами Маров и тоже поднял свою корзину.

Переходя мостик через деповскую канаву, он услышал за собой торопливые шаги, оглянулся и увидел Хлебопчука, который догонял его. «Ну, – подумал он с радостью, – вот и конец, слава богу! [ бежит, мудреный, натешился своей молчанкой, натиранился надо мной!..

– Что, Сава Михайлыч? – весело спросил он, опуская тяжелую корзину на землю.

Хлебопчук остановился шагах в пяти от него и, блуждая глазами, спросил с [ превеликим] усилием, точно выжимал из себя мучительный вопрос:

– Рапорт подадите?..

Он еще хотел что-то спросить, по-видимому, у него болезненно шевелились бледные губы и глаза стали до черноты темными от какой-то мысли, отказывавшейся высказаться; но не спросил ничего и только пытливо уставился своим черным взглядом в глаза Марова.

– Подам, конечно, – ответил Василий Петрович, неприятно разочарованный в своих ожиданиях. – Вы сами знаете, что я обязан подать начальнику рапорт об остановке в пути… А что?

– Так… Ничего, – сказал неопределенно Хлебопчук, поворачиваясь в свою сторону.

И они разошлись, направившись каждый в свою сторону, разошлись не до завтра, как бы следовало по наряду паровозных бригад, а навсегда. С этого дня нога Савы уже не вступала на дорогую его сердцу стлань паровоза серии «Я», номер сороковой!.. Он взял бюллетень, чувствуя себя серьезно больным: плечо было разбито, шея не поворачивалась, а на душе было так тяжело, что и на свет божий глядеть не хотелось.

[10.]9.

Донесение же пошло своим чередом. Сторож вынул его, в охапке других донесений, из ящика, принес в контору; счетовод положил в папку начальника, а начальник, Николай Эрастовнч, прочитавши о случае с любимым машинистом, нашел нужным представить донесение Марова с своим заключением:

«Господину Начальнику тяги, – написал на донесении ближайший начальник. – С представлением донесения машиниста Марова о случае на 706 версте, и. ч. просить Вашего ходатайства о представлении Марова к награде, по Вашему усмотрению».

Дня через три[ , в течение которых Хлебопчук хворал, а Маров снова вернулся, после полугодового перерыва, к калготе с помощниками и ездил снова с зубовным скрежетом,] Сава пришел в контору, чтобы взять еще бюллетень, – он все еще чувствовал себя дурно.

– Ну, Хлебопчук, – сказал ему один из конторщиков, молодой паренек, – радуйтесь! вашему машинисту, Василию Петровичу Марову скоро медаль выйдет.

– Какая медаль? – равнодушно спросил Сава, беря оранжевый лоскуток бюллетеня.

– Как, какая медаль?.. А за спасение ребенка-то!.. Эка!.. Позабыли!..

– Медаль?..

Сава как будто растерялся даже, услышав это сообщение. Он опустил голову в тяжелом раздумье и пошел из конторы, забывши и про бюллетень.

«Так вот как! – думал он, бредя как сонный. – Так вот почему он молчал, не гукнул ни слова, отворачивался!.. Ах, лживый, коварный человек… [ кацап.] Что ж? [ хиба ж] развея отнял бы от него эту медаль!.. Да на кой [ ляд] оне мне?.. [ Нехай себе понавешает тех медалей как гороху, да за что же меня обманывать?!] Ах черная душа!.. И мог ли я подумать, чтобы Василь Петрович оказал такое против меня!.. А он для того и [ карбованцы]

деньгине взял, чтобы медаль ему получить!.. Ах, москаль криводушный!.. [ Дивись,] деньги пришлось бы со мной делить… Вот [ же ж] у меня плечо заболело, поверстных не получаю [ и може не имею получать месяц, два]. А он деньги не принял, чтобы со мной не делиться, а на медаль подал!.. Вот оно как!.. Вот оно как!..»

«Госп. Нач. тяги. В дополнение надписи моей № 47893 от 17/VII, и. ч. представить донесение помощника Хлебопчука на Ваше благоусмотрение».

Начальник тяги, добравшись в ворохе бумаг для доклада до этого донесения, потребовал всю переписку о исхлопотании награды машинисту Марову, уже приготовленную к отсылке в Управление железных дорог, со всеми мнениями и заключениями, прибулавил к этому бумажному богатству новый перл и написал на уголке:

«Г. ревизору VII уч. тяги. Как было дело? Потрудитесь расследовать».

Началось расследование. Ревизор[ , выведенный из инерции, повлачил по линии отяжелевшие ноги, лениво волоча их то в вагон, то из вагона] ездил, допрашивал, обливался потом от зноя и писал, писал, писал… В этом месяце он не даром получил свои окладные сто шестьдесят девять рублей с копейками!..

[ Писал и Василий Петрович: избесившись до последних степеней на Хлебопчука за упрямое нежелание ездить и за проистекающую оттого необходимость ежедневно скрежетать зубами на помощников, Василий Петрович едва не лопнул от злобы, когда узнал, что Сава валит с больной головы на здоровую и пишет в донесении жалобы на коварство своего машиниста. «Так ты так-то, хохол поганый? Хорошо же!.. Я тебе напою, до новых веников не забудешь!..»

Взял перо и напел, на этот раз без красот стиля, почти без деепричастий.] Писал и Василий Петрович:

«Имею честь донести[ , – писал он, после обычного вступления– ] господину… и т. д., – что никакой я награды не желал и не просил а напротив того даже отказался от суммы денег в триста рублей которую сумму собрали промежду себя пассажиры скорого поезда, что могут подтвердить бывшая кондукторская бригада и международные спальные лакеи с буфетчиком. Те лакеи присутствовавшие как я отказался от денег подтвердят насколько я был низкий человек как пишет мой бывший помощник Хлебопчук в дерзких и неуместных выражениях, каких я от него не ожидал, как почитал его за честного человека, а он оказался совсем напротив того и меня крайне обманул. О чем и имею честь донести на

Ваше усмотрение и распоряжение и покорнейше просить не давать награды Хлебопчуку».

– Ну, хорошо… Будем идти дальше. Дальше ты увидел бабу и сейчас же сообразил, что баба тут не сдуру, что у ней должно быть какого-нибудь важного дела с поездом, если она припала на землю и руками на поезд машет?..

– Как же не сообразить-то?.. Вижу – рухнула, ползет, крутится… «Господи! Милостивый!.. Мать ведь это, не иначе как!..»

– Ш-ш!.. Постой!.. Ну, хорошо. Теперь, понимаешь, будем идти еще маленечко дальше. Вот ты уже хорошо знаешь, что у тебя на дороге гуляет себе гусь, – и едешь спокойно; потом ты соображаешь кое-что и уже не едешь спокойно, а скорее, скорее тормозишь, и поезд – стоп!.. Ни с места! Так я говорю? Так! Ну, хорошо. Теперь еще немножко размышления, и мы у станции. Если бы ты не сообразил кое-что и не остановил поезд, была бы спасена малютка? Ну?..

Шмулевич плотно зажмурил левый глаз, а правый у него плутовски засмеялся; засмеялся и сам он, засмеялась и борода, и все его упитанное, но плотное тело. Василий Петрович быстро поднялся со стула, широко раскрывши на Шмулевича глаза, засиявшие удовольствием.

– Теперь, скажи пожалуйста, кто спасал малютку, хе-хе-хе? – залился жирным смехом старый хитрец.

– Верно!.. То есть вот как верно! – согласился Маров, шагая в радостном волнении гигантскими шагами. – Так и написать!.. Пойду так и напишу!

– Поди так и напиши, – смеялся Шмулевич. – А когда откажут вам обоим в награде, ты должен будешь купить старому жиду Исаку бутылку старого ямайского, с негритяночкой. Правда?

– Идет!.. Ну, спасибо, Исак Маркыч!.. Побегу скорее, пока голова работает!

[ Прибежал домой, засел] Он долго ходил из угла в угол и думал, потом селза своедонесение и к рассвету дополнил его таким образом:

[ «Только ежели Хлебопчук настолько дерзок, позволяя себе неуместные выражения доносить он стоит медали как спасший малютку, то неизвестно. Но это еще вопрос] «Вследствие того как увидя промежду рельсов белый предмет, бывший помощник Хлебопчук уверил меня чтоэто гусь и продолжал у котла не обращая больше внимания на предмет. Только ежели бы я поверил ложному и ошибочному его уверению, что гусь произошла бы жертва несчастного случая с малюткой [ угодившей под поезд]. Между тем как я приняв меры к быстрой остановке поезда и послав помощника вниз потому как показалась издали женщина, упала и крутилась на косогоре с маханием руками вследствие которых я испугался не человек ли попал но не гусь, как уверял Хлебопчук. Вследствие чего имею честь просить ходатайства перед высшим начальством не давать медали и никакого вознаграждения Хлебопчуку, который желая нанести оскорбление позволяя непристойные выражения оказался совсем не таким как я о нем понимал [ и меня не только оскорбил даже глубоко огорчил и в жизни расстроил. Считал его достойным человеком между тем как он позволил обмануть мое доверие и написал разные неуместные выражения низкого свойства. Ежели бы он спас тогда не было бы разговору. Спасти легко было когда я остановил поезд и послал его имея обязанности на паровозе, а он ничего не знал и уверял что гусь. Ну а ежели бы я поверил окончательно что гусь и не остановил не смотря на женщину которая махая руками]. Вследствие чего имею честь просить разобрать по справедливости и выяснить правду, которую Хлебопчук изменил и меня обидел. Мне же не надо никакой награды, хо[ ша] тябы медали о чем и имею честь донести машинист Маров».

«Убедительнейше прошу высшее начальство не давать медали и никакой награды машинисту первого класса депо Криворотово Василью Марову [ покорнейше прошу]. Не стоит такой человек никакого поощрения будучи лживым обманщиком. Причем осмеливаюсь предупредить что в случае если награда Марову будет выда[ де]на, я поведу дело судом и ничего не пожалею, хотя мне никакой награды за божье дело не надо в чем и удостоверяю покорнейший проситель Хлебопчук».

Тоскует и смигивает слезинки глубоко опечаленный Хлебопчук, едучи в неведомый край, но не счастливее и Маров, оставшийся на месте, в Криворотове, где он живет и служит уже одиннадцатый год, где ему знакома каждая собака, где у него почти столько же кумовьев, сватьев, крестников, сколько и сослуживцев… Все как будто по-старому вокруг Василия Петровича, – служба, приятели, интересы, – а не хватает чего-то! О лживом Хлебопчуке он и вспоминать не хочет. Этот хитрый хохлик втерся в его душу, как ядовитая змея, и отравил ее на всю жизнь… Когда кто-нибудь из сослуживцев, неделикатный, неспохватливый человек, заведет глупый неуместный разговор о Хлебопчуке, Василий Петрович или ругается, кляня коварного хохла, или же становится хмур и угрюм, причем злобно щурит глаза с дрожащими веками. В эти минуты Марову делается стыдно перед самим собой за те необыкновенно хорошие чувства, которые он имел сообща с Хлебопчуком, этих хороших чувств не оправдавшим, обманувшим доверчивого человека и уехавшим не простясь, бежавшим как вор, Каин-братоубивец…

Лишь в крепком подпитии Василий Петрович позволяет себе сознавать, что он скорбит по Хлебопчуке, что ему не хватает Савы… Мрачный от избытка хмеля в голове, он бурдит что-то невнятное приятелю Куринову, еще более осовелому, чем он сам, что-то рассказывает, путаясь в словах, этому доброму, но недалекому человеку, что-то пытается выяснить… Осовелый кум, с трудом поднимая отяжелелые веки, слышит непонятные слова, мешающиеся с понятными и знакомыми ему терминами, но уразуметь ничего не может. Слышит он среди кумова бурдения: «бесконечность, рапорт, Сириус, девчонка паршивая, цилиндр, Лизурка, генерал в эполетах, Марс-планета, света преставление, пространство…» И только жалобно улыбается, понимая, что куму почему-то очень прискорбно от всех непонятных слов этих. Не выяснив ничего ни куму ни самому себе, вздохнет Василий Петрович и поставит безответный вопрос:

– Скажи ты мне, братец мой, отчего же так вышло? Жили мы с ним ну, как влюбленные… И вдруг, – возненавидели один другого! В чем же причина – скажи ты мне?.. А?..

[2.] 1

Но у безукоризненного машиниста есть крупный недостаток, причиняющий и ему самому горе и Николаю Эрастовичу неприятности: он меняет помощников чаще, чем шплинты у букс, гораздо чаще, чем дымогарные трубы у своего отличного паровоза серии «Я», номер сороковой. Требовательный, ревнивый к делу и к благополучию своего старого друга-паровоза, суровый машинист не умеет снисходить к слабостям молодых людей, не щадит их неопытности, ест их за каждый ошибочный жест, за крошечный вентилек, не начищенный до блеска, за прядочку концов, кинутую не там, где указано, за малейшую промашку при исполнении команды по обслуживанию котла [ , инжектора]… Да ведь как ест-то! – с бешеным скрежетом, с необузданными вспышками брани, с непрекращающейся воркотней, то бешеной, то, – что еще обиднее для самолюбивой молодости, – презрительной и уничтожающей! Больше трех месяцев переносить «маровскую каторгу» нет сил человеческих, как уверяют помощники. Но силы человеческие до последнего времени и не заходили так далеко – самый долгий срок службы помощника у Марова до сих пор не превышал одного, много двух месяцев.

Чаще всего назначают к Марову каких-нибудь строптивцев, заводящих контры с машинистами, и паровоз серии «Я», номер сороковой, принадлежащий Василию Петровичу, обыкновенно является последней инстанцией в службе молодого строптивца: неделя-другая «маровской каторги» – и молодой человек уже бежит к Николаю Эрастовичу:

– Заявляю расчет! Как угодно, а продолжать службу с господином Маровым никак невозможно!.. Не служба, а, надо прямо говорить, – Сибирь, ад кромешный! Лучше увольте!..

Его увольняли, а к Марову ставили следующего. Если же не находилось кандидата на увольнение, то всегда был новичок в депо, прибывший на днях, – назначали его к Марову, и через две-три недели, через месяц шла та же история: ссоры, жалобы, зубовный скрежет с одной, отчаяние с другой стороны и – неизбежный финал.

[ – Ну, это что же, ежели так сомневаться-то! – единодушно протестуют старые травленые волки. – Бог грехам терпит, а авось и на кривой везет!]

– Ежели так понимать, Василий Петрович, то и служить нельзя!.. Все не без греха [ , что мы, что ремонт, что движение. Там, глядишь, паровоз не в порядке, там шпалы, там телеграфисты, стрелочники с устатку носом клюют. Не миновать бы иной раз крушения, а господь милует. Ну, тоже сказать, и помощники – у всех они не ангелы, люди, а ездим же. Где так, где не так – ладно! Бог не выдаст, паровоз не свалится!

– Вот вы так убеждены, а я не могу с этим примириться!.. И разнесчастный я человек, когда сел да поехал! – шипит где, хлябает, постукивает – душа у меня не на месте! Ну, прямо по сердцу стучит, а не то что!

Рассмеявшись сухим, неприятно-срывающимся смехом и подозрительно щуря колючие глаза с дрожащими веками, Василий Петрович признается в некотором сентиментализме, мало приличествующем опытному, ко всему притерпевшемуся машинисту.

– Слушаешь и думаешь: а что ежели пассажиры услышат…

– Ну уж, это ты того, голова, – заропщут деповские старейшины, – через край хватаешь! Придирчивость не в меру, – вот что! Этак-то на тебя и любой из нас, чего доброго, не потрафил бы, ежели бы к тебе в помогалы бог привел!..

– Пожалуй и не потрафил бы! – согласится с ними Василий Петрович с задорными искорками в глазах.]

– Вот погоди, ужо дождешься нагоняя от самогоза частую мену помощников! – смеясь припугнут Марова кумовья.

– Увидим! – ответил он с легкой дрожью в голосе. – До сих пор бог хранил… Не говоря нагоняя, а даже замечания не заслужил… И за пятнадцать лет управления паровозом, слава богу, ни одного случая не было, – добавит он не без гордости.

– Еще бы у тебя да случаи! Чай ты бежишь нянчиться с своим паровозом за сутки до поезда! – хохочут машинисты.

– На людей не надеюсь, это правда, – отрежет им Маров. – А оттого и исправность.

– Мученик ты, Василий Петрович! – закончат свои увещанья старые паровозные волки, убедившись лишний раз в неисправимости Марова.

«Сам», нагоняем которого приятели попугивают Марова, то есть начальник тяги, лицо полумифическое и недосягаемо далекое, обитающее в недоступных недрах Управления, – этот «сам» давно уже знает о роковом недостатке Марова. Но он умеет при случае больше Марова снисходить к недостаткам и смотреть сквозь пальцы на слабости тех из подчиненных, которых ценит. Раза два в десятилетие, прислушавшись к ропоту помощников, к докладам ревизоров, «сам» писал криворотовскому начальнику своим до жесткости сжатым стилем: «Г. Нач. XI уч. тяги. Маров слишком часто меняет людей. Потрудитесь объяснить, чем это вызывается». И Николай Эрастович столько же раз давал ответ, приблизительно такого рода: «Г. Нач. тяги. На надпись № 47898 и. ч. сообщить, что частая смена обусловливается лишь строгим отношением к делу со стороны Марова. Это безукоризненный машинист. Что же касается помощников, большинство из них нуждается именно в строгом к ним отношении».

И «маровская каторга» оставалась в том же положении. Мучился он сам, ежемесячно начиная одно и то же дело переделывать снова, поедом ел помощников, скрежетал зубами и вызывал проклятия молодежи…

С годами этот маровский обычай всем примелькался до того, что на него уже не обращали и внимания.

И вот произошло истинное чудо, заставившее о себе говорить и основное депо Криворотово, и оба подчиненные ему оборотные депо – Сухожилье и Малютино, и все три дежурки, в которых сбирались на отдых паровозные бригады трех соседних участков:

– У Марова новый помощник ездит сряду два месяца.

– Да не может быть?! Кто такой этот страстотерпец, ежели он не черт?

– Черт не черт, а что хохол, так это верно… Хлебопчук какой-то, называют.

– Вот история-то!.. И не гонит его Маров?

– Куда тебе! Не надышится!

– А все-таки, надо ждать, скоро прогонит…

Но за вторым месяцем прошел и третий, а новый помощник Марова, на удивленье всем трем участкам, преблагополучно оставался у Марова. Любители поспорить на заклад пропили не мало пива и водки, держа пари, что обычная маровская история непременно должна произойти через неделю, через две, через три наконец [ , смотря по уверенности спорщиков]. Но недели шли одна за другой, а необыкновенный человек, удивительный Хлебопчук твердо стоял на своем служебном посту, – по левую сторону котла на паровозе серия «Я», номер сороковой, принадлежащем Марову.

– Кто он такой, этот чудесник? Что он сделал с нашим Васильем Петровичем?

Хлебопчуком заинтересовались, как истинным чудом. О диковинном молодом человеке говорили все криворотовцы, стар и млад; девицы же бегали табунками к его окнам, чтобы подсмотреть под покровом темноты, что он делает, чем он занят. «Чита-ат! Чита-ат!» – [ доносился до слуха Савы] слышалсяшепот и смех этих шпионок.

Он был чрезвычайно необщителен, приятелей не заводил; как появился в Криворотове, так и стал сразу затворником, ни с кем не сходясь ближе служебных отношений. Среднего роста, пониже Марова, но значительно шире его костью и полнее, молодой человек был смугл лицом, волосом черен, скуласт и непригляден. Широкие черные брови на низком и смуглом лбе, покрытом морщинами, старили Хлебопчука лет на десяток; а когда он хмурил эти широкие брови, глядя понурым и печальным взглядом темно-карих глаз, его смуглое безбородое лицо принимало совсем старческое и мрачное выражение, не располагавшее к приятельской болтовне. Людей он сторонился, и люди стали его сторониться, после тщетных попыток сблизиться с ним ради выпивки, карт, девчонок. Жил он монахом, водки не пил ни капли, в карты не играл, и все читал книги, принадлежащие лично ему, привезенные им с собой в большом ящике, который он хранил под кроватью и держал на замке. [ Лишь изредка уступая потребности молодого организма в движении, он принимал участие в общественной игре криворотовцев – в чушки; да и то как бы против желанья: палки метал апатично, молча, без выкриков и крепких слов – без одушевленья! При проигрыше не спорил, при выигрыше не зубоскалил и противника не высмеивал. Надо ли говорить, что, по нашему общему мнению, это был человек и странный и чудной, и даже несколько – того, как бы не в полном рассудке.]

[4.] 3

– Хлебопчук хороший работник! – с жаром похвалит скупой на похвалу Чернозуб.

– Ничего, – снова подтвердит Маров, так же осторожно. – Работник, слава богу, исправный.

И тотчас же поспешит переменить тему, заведя деловой разговор о необходимом ремонте.

– Поршневые кольца, записал я, сменить, Николай Эрастыч. У заднего тендерного ската, как я докладывал вам, выбоины в четыре с половиной мели́метра – переточить бы бандажи…

А в вечернюю пору, сидя с собственным своим помощником за составлением наряда бригад, при чем идет поминовение «вверенных», как за проскомидией, встретится Николай Эрастович с любезной ему парочкой сорокового паровоза и высказывает с отеческим умилением свое удовольствие юному инженеру.

– Неразлучны, голубчики! Я всегда, знаете, был того мнения, Михаил Семеныч, что не Маров причина частой смены помощников, а неимениехороших добросовестных работников среди наших шалопаев. – Посмотрите на Хлебопчука! ездит же вот человек пять месяцев с Маровым, и – ни одной жалобы, ни малейшего неудовольствия [ с той и с другой стороны]. Молодец, Хлебопчук!

Хлебопчук покорил сурового машиниста сразу, привлек к себе его сердце в первый же день, как поступил к нему под начало. Прибежавши к паровозу чуть не за три часа до расписания, как привык делать это всегда, не надеясь на помощника, Маров нашел, что его машина уже готова к отправлению, и даже глазам не поверил. Вычищен, вылощен, заправлен, бодр и свеж, молодец-паровоз мерно и спокойно щелкает, качая воздух в тормозной резервуар, и радостно вздрагивает, как сытый молодой конь, ожидающий веселой пробежки. Поднялся изумленный, не верящий себе машинист в будку, глянул придирчивым взглядом туда и сюда, потрогал тот и другой краник, – решительно не к чему прицепиться. Слез, обошел своего железного друга кругом, посмотрел на работу Хлебопчука, крепившего гайки у параллелей, – все в порядке, все как следует быть… Нечего и сказать этому новичку[ , если не пуститься в неуместные похвалы его внимательности, аккуратности, знанию дела]. Фонари

– хоть сейчас на выставку, их рефлекторы – как серебро, стекла у ламп вычищены до совершенной прозрачности… Даже досада разобрала было в первую минуту от неожиданной необходимости молчать, не ворчать, не скрежетать зубами, даже как-то тоскливо на сердце стало от сознания, что у паровоза и дела нет никакого. Все готово! – садись, машинист, и трогай под нефть, под трубу…

– Ну и ладно… Он, брат, порядки-то не меньше вас знает и без машиниста с места не тронется.

– Когда прогонишь хохла-то?

– Что мне его гнать-то? Дай бог вам таких хохлов!..

– Что говорить, парьнина завидный, – переменит тон насмешник. – Уж недаром, братцы, пошвыркивал народом как щепками наш Василь Петрович! вот и дошвыркался до заправского человека… А теперь, вишь, важничает.

– Хитрый!.. Он потому и баталился век с помощниками, что дожидался, когда Хлебопчук припожалует… Не стоишь ты, сварливец, такого помощника!

– Вот видно стою, ежели у меня прижился.

– Прижился! Велика важность! Поманить только пальцем! – сейчас же от тебя, тирана, к кому угодно перейдет с удовольствием…

– Помани-ка! – подзадорит Василий Петрович с загадочной усмешкой.

– А что, старики, давайте отобьем у Марова Саву! – предложит кто-нибудь из кумовьев, при дружном смехе остальных.

Смеется и Василий Петрович. Но в то же время у него проскальзывает тень беспокойства на лице[ , взгляд тускнеет, а блуждающая улыбка становится еще загадочнее].

– Нет, господа, не удастся вам это! – говорит он едва слышно и как-то растерянно.

– Почему? Клятву что ли дал он в верности до гроба? – хохочут машинисты.

– Клятвы не давал… А от меня не уйдет, – закончит Маров, потупивши глаза и хмуря брови.

[ – Ну, и чудопляс же ты, Василий Петрович! – закончат и кумовья, смеясь. Но тотчас же поспешат переменить щекотливую тему и заведут речь о другом.]

На чем основывал Маров свою уверенность, что Хлебопчук от него не перейдет к другому машинисту? – он и сам не отдавал себе в этом отчета. Помощники с машинистами ничем, кроме службы, не связаны; продолжительность их совместной службы в большинстве случаев не длится свыше трех лет – вполне солидный срок для приобретения права экзаменоваться на управление паровозом, и помощнику надо быть феноменальным тупицей, если он и четвертый год остается на том же месте. А Хлебопчук, по отзывам самого Василья Петровича, настолько солидно знал паровозное дело – ремонт, управление, казуистику случайностей, инструкции, что ему можно было безбоязненно поручать паровоз в пути и спать спокойно. Таким образом, Хлебопчук, случись нужда в машинистах, мог получить завтра же от Николая Эрастовича приказание отправиться в город на экзамен и вернуться оттуда с правом на управление паровозом на маневрах, чем и обусловливалась бы неизбежная с ним разлука. И, тем не менее, Василию Петровичу думалось, что последний его помощник не уйдет от него, чувствовалось, что они с Хлебопчуком неразлучны!..

На паровозе, в шестичасовые «туры» из конца в конец участка; на больших станциях, в получасовые остановки; на малых; полустанках, разъездах, платформах, где почтовый стоит от одной до десяти минут; в дежурках, наконец, где приходится часами ожидать обратной «туры», – пользуясь каждым случаем уединения вдвоем, без помехи со стороны других ожидающих, гуляя по полю, если есть в дежурке эти другие, купаясь или забираясь с Хлебопчуком в уютную тень рощицы, Василий Петрович говорил, говорил с своим помощником и, казалось, не мог наговориться.

Медленно, не спеша, с длинными паузами, ставил он Хлебопчуку вопросы, каких никогда и никому другому не ставил, затрудняясь с выбором слов[ , чтобы яснее оформить неясную для самого себя, но часто мучительную мысль,] и [ еще более того затрудняясь] непривычной, головоломной и изнурительной работой размышления; медленно, спокойно, с такими же длинными паузами, давал Хлебопчук [ посильные] ответы[ , нередко являвшиеся как поучительные откровения для него самого и заставлявшие его самого надолго задумываться над новизной, над поразительностью вывода, случайно пришедшего в воспрянувший ум, согретый теплотою разделенной симпатии].

Для одинокого чужанина Савы эти задушевные беседы с Васильем Петровичем были трогательны, как добрая, сулящая привет улыбка для сироты; для Марова же они являлись какой-то мучительной отрадой, которая терзала ум и душу, опьяняя их и томя… [ Нет надобности выписывать подробно вариации их размышлений над вопросами, томящими всех, и малых, и великих, великих – глубже, малых – сильнее: как и слова любви, эти вопросы о вечном всегда одни и те же, и их тираническая поэзия знакома каждому, кто хоть однажды в жизни урвал для них минуту от будничной прозы, корысти, битв, житейских треволнений.]

Хлебопчук по-дружески доверчиво открылся Марову в том, что находил необходимость тщательно скрывать от всех: Маров знал, что его помощник верует в Господа Вседержителя, признает Сына Божия, Святую Деву, Апостолов, но молится не по-нашему, в церковь не ходит и принадлежит к секте, которую строго преследуют урядники, так как ее последователи не приемлют многого из нашего закона, [ не кстят детей до возраста,] не зовут попа для совершения треб, – сами брачатся, сами напутствуют покойников… Жутко [ было возросшему под сению матери-церкви] православному вообразить самого себя на месте еретика-отщепенца! [ Угрюмая судьбина Савы напоминала Василью Петровичу сиротливую будару-душегубку, затерявшуюся в безбрежном океане-жизни, вдали от спасительных, уповательно ликующих и в самых надгробных ликах, торжественных обрядов нашей веры; конец же этой безрадостной жизни пугал воображение сходством с кончиной какого-то отверженного существа, которое спешат тайком и молча забросать землей, где-нибудь в глухом безлюдном месте… «Без церковного пения, без ладана, без всего, чем могила крепка», – как сказано у Некрасова, стихи которого Василий Петрович любит и в редкие минуты настроения вспоминает.]

Но чувство симпатии пристрастно и лицеприятно; [ оно находит кассационные поводы и в самом преступлении любимого человека: как ни жутки были для сыновнего сердца церковника признания во вражде с матерью-верой,] как ни страшна казалась вражда Савы с церковью, в сердце Василья Петровича нашлось, однако, оправдание еретику-другу, и именно в том, что он был образцом высокой нравственности. И все они, эти еретики, по описаниям Савы, оказывались таковыми же, как и он, так что высоконравственный Сава не составлял исключения, – все они жили дружно, честно, трезво, все готовы были жертвовать последним ради братской поддержки ближнему, кто бы он ни был, свой или чужой, гонимый [ ли, как они сами,] илигонитель [ ли, как иноверец-урядник]. Их любили и уважали соседи всех вер – немцы, поляки и русские, их жалело начальство, обязанное гнать их и преследовать, а урядник, случалось, прежде чем наскочить на их мирное стадо, спешивался с коня и в тиши ночной подходил к их околице, чтобы шепнуть о своем завтрашнем наскоке. Так признавался другу-машинисту Сава, бесхитростный, прямой мужик, а Василий Петрович слушал дружеские признания достойного честного человека, искренно им любимого, и думал:

Еще и еще больше, чем эти запрещенные предметы, еще глубже их и сильней волновали Василия Петровича беседы о том, что позволено к обсуждению всем, что нигде и никем не запрещено и тем не менее никому и никогда недоступно, ото всех и навсегда сокрыто, – о тайнах мироздания, о загадочных светилах, рассеянных в пространстве, о головокружительном, леденящем умы представлении бесконечности.

[ Эти не запрещенные, но опасные сами по себе вопросы, по-видимому, всегда занимали Хлебопчука столько же, как и неудобоисповедная вера, причинявшая беспокойства, заставлявшая его быть всегда настороже: он довольно много читал об этих вопросах, он в них был сведущ, насколько можно быть сведущим в том, чего никто знать не может.] Бледнея от душевной муки и закрывая глаза, говорил он о расстояниях между Землей и ближайшей к ней звездой, какой-нибудь Вегой, попутно объясняя, как мог, как умел, и способы, которыми определяли астрономы расстояния, не постигаемые умом простых людей; и с горячим благоговением вполне убежденного человека он утверждал, глядя на звезды, что люди Земли не одиноки в мироздании, что за миллионами миллионов верст у нас есть соседи, наши подобия, но лучше нас и, быть может, милее для Создателя, чем мы, злые и грешные дети Земли… С знанием дела рассказывал он также о Луне, о Марсе, о Сириусе, которого считал солнцем тех планет, что окружают Сириус, оставаясь незримыми для нас, за дальностью расстояния…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю