Текст книги "Том 18. Гимназическое. Стихотворения. Коллективное"
Автор книги: Антон Чехов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)
Такие речи были для Василия Петровича не только новы, но и мучительно привлекательны; они вспугивали и терзали его ум, заставляя сердце замирать от ужаса и наслаждения, как от взгляда в бездонную пропасть. Ни о чем таком он не задумывался никогда, до близкого знакомства с Хлебопчуком, до задушевных бесед с ним. Читал он мало вообще, а о каких-либо Фламмарионах не имел понятия даже и понаслышке. И речи Савы открыли перед ним новый, необъятно бесконечный мир, полный и ужаса, и наслаждения.
Долго молчит Василий Петрович, соображая то, что услышал от мудрого и уважаемого Савы Михайлыча, – иногда целый перегон не молвит и слова. Кропотливо взвешивает его слова, старательно обдумывает случаи из собственной жизни, переживая их памятью при новом, звездном и бесконечном свете, загоревшемся для его ума благодаря новому помощнику, разбирает поведение и будничную жизнь сватьев, кумовьев и прочих наших криворотовцев, не исключая и самое начальство… И, наконец, скажет, – как будто их беседа и не прерывалась долгим молчанием.
– Да!.. Это верно: гадины мы! И действительно, что из-за нас одних, мерзавцев, не стоило и огород городить!.. Не стоим мы и внимания господнего по нашей по низкости карахтера… Тьфу! – плюнуть и растереть! – вот мы какие, люди…
Но у мечтателя Хлебопчука, творящего словами над душой Василья Петровича чудеса и то повергающего ее в бездну отчаяния, то восхищающего на седьмое небо восторга, готово уже утешение в горестности безнадежного вывода, к которому привели Василья Петровича его думы; и он спешит преподать это утешение, веря от всего своего мечтательного сердца в сбыточность собственных надежд на лучшее будущее.].
Господь ведет все к лучшему, а не к худу, – [ говорит] продолжаетон, закрывая глаза [ от приятности своих домыслов]. – Теперь[ -то как:] мы грешны и злы, и не любим, а ненавидим своего брата. А в будущем все переменится, люди сделаются как ангелы, станут сильно любить друг друга, избегать зла. Подивитесь, что было до нас за долгие годы, как себе жили люди, наши прародители: разве ж это люди были? Дикари, безбожные людоеды!.. Потом уже стало с ними лучше – пошли и пастыри, и хлеборобы. После того – письмена появились, законы, храмы, святые мученики, которые за своих братьев на смерть шли… Теперь же, посмотрите, все стали уже вместе, сообща: русский, поляк, еврей, немец; все стали сообща думать: негоже воевать, надо всем поломать и побросать оружие, провались оно в пекло!.. О справедливости стали думать, помогать тем, кого постигла лихая година, кормить голодных, прибирать сирот. А в будущем такое будет, что мы и подумать не можем. Как ангелы люди станут, милый мой Василь Петрович!
[ «И слов нет, люди очень могут быть в предбудущем как ангелы. Довольно даже просто!»]
Умиленный и счастливый, оглянется иной раз Василий Петрович на тьму ночи, пресыщенную теплым благоуханием лугов, на пурпурную ленточку зари, просквозившую на горизонте; обведет нежным родительским взглядом будку своего сердечного друга-паровоза, где все чинно, все в порядке, все блестит и радуется, благодаря золотым ру[ чень]кам Савы; прислушивается изощренным ухом к ровному и уверенному ходу любимца, в металлическом организме которого знакома ему каждая жилка, со всеми своими добродетелями, желаниями, капризами, причудами, и вздохнет от полноты сердца благодарно, сам завидуя собственному счастью.
И, конечно, проскользнет иногда, как та пурпурная полоска на горизонте, напоминающая, что благоухание теплой ночи не вечно, – проскользнет тревожная дума о том, что же будет дальше с их мирной как ночь и как ночь боящейся света сердечной дружбой? Сохранятся ли их на диво прекрасные, [ до жуткого] нежные отношения, их беседы и согласие во всем, когда Сава, быть может и очень скоро, покинет маровский сороковой для собственного, какого-нибудь истрепанного чумазляя-паровоза, сосланного за ветхостью на маневры… Но переход Хлебопчука в маневровые – полбеды; он останется тут же, с ним можно будет сходиться в свободное время, чтобы поговорить, посоветоваться… Лишь та неприятность произойдет, что Василий Петрович потеряет редкостного помощника, которому подобного уже никогда не найти. А другой разговор, ежели Сава, как некоторые прочие, из молодых, уйдет совсем из Криворотова, соблазнившись заработками на новых местах. [ Человек-то он уж бесконечно больно хороший, а хорошие люди что-то к месту не прирастают: порывает их все куда-то дальше да дальше… Вот уж если он уедет, тогда…]
Он сокрушенно вздохнул, поставил на место масленку, сел и, вытирая руки, [ прядочкой концов, перешел уже непосредственно к ответу.], продолжал:
– Сам я в божьем свете, как есть – сирота… Ни у меня родных, ни – близких… Куда мне ехать, чего мне искать, коли здесь хорошо! – Для меня то есть хорошо. Много уже я поблукал по свету, видел уже всякое… И коли господь мне привел найти людей по совести, дай бог не загубить, не потерять их. От добра же добра не ищут, известно. Люди тут хорошие, начальник справедливый, служба нетрудная, профиль пути легкий, по ровному степу, а оттого и заработок – слава богу. Мне же не много надо! Сам, один кругом, горелки не употребляю, разных там привычек да выкрутасов панских не имею… Буду служить тут много лет, коли не погонят, прикоплю гроши и куплю хутор малюсенький. Земли тут добрые, большого ухода не просят, а коли стараться – урожаи богатые. Велит бог, чтобы оно так и вышло, как гадается, – лучше и не[ треба] нужно.Пускай только душа будет покойна, – буду жить тихо, мирно… [ И на какой ляд мне та Манжурия, забери ее трясучка? – весело закончил Хлебопчук, с усмешкой, мило и ясно осветившей его смуглое печальное лицо.]
«Чего лучше! – думал Василий Петрович, осчастливленный этим ответом. – Сам ты, душевный человек, не перестарок, а моя Лизурка на возрасте – устраивайся себе, а там посмотрим… Может, бог велит, сыном мне будешь, внучаток народишь, в отца умных да порядочных. Слов нет, она [ супротив] его вдвое моложе, ну, только то, что девчонка сурьезная[ , не вертячка], хозяйственная; а опять же и то, что другого такого мужа ей не найти… Что же каса[ юще] етсябракосочетания – [ как] он [ есть] не нашей веры, – то ведь он объясняет, что они при нужде в церкву ходят, обряды [ иные] делают, для видимости, чтобы не придирались. Ну, и – того… Как-нибудь, с божьей помощью, ухитримся[ , облапошим, кого следует]…»
[ Этот приятный план, устранявший все сомнения «в предбудущем», Василий Петрович лелеял в душе до последней, роковой минуты своей дружбы с Савой. И, – кто знает, – быть может, мечты об упрочении близости с дорогим человеком, у которого дочь на выданье, шевелились и за угрюмым лбом друга-помощника… Недаром ведь Сава, ворочаясь на койке вагона, увозившего его в далекий и чуждый край, шептал сквозь слезы:
– Как друга, брата, как отцародного полюбил я тебя, Василь Петрович… Гадал с тобой всю жизнь коротать, счастье мирное, тихое найти… И для того все тебе поверил, всю душу тебе открыл, ни одной мысли не утаил перед тобой… А ты обманул меня, скрыл от меня в ту ночь, что думаешь, о чем замыслил… Сатане предался! Он, лукавый, шепотник, человеконенавистник, втиснулся и девчонку эту, чтоб ей… подбросил, а ты и сдался, черные мысли и намерения против меня от неги перенял… Обидел ты меня! На всю жизнь ты меня обидел!..
[ Лукавый они прочие адские силы, разрушившие счастье Хлебопчука, втиснулись между двух друзей тонко, обдуманно, с превосходным знанием своей специальности по искушениям и соблазнам; и, конечно, достигли своего, внедрив на месте погибшей дружбы ненависть, озлобленные слезы с одной стороны, озлобленное недоумение с другой. Бес силен: горами качает.]
Этот день – последний день их согласия и счастья – был лучшим днем в их жизни: им улыбалась удача во всем, оба они были прекрасно настроены, веселы [ и провели время с утра до самой роковой минуты как два небожителя, посетившие землю, где у них не находилось иных симпатий, иных друзей, кроме них двоих]. Кончив удачную путину, где все у них чудно спорилось, все шло как по маслу, они остались на отдых в Сухожилье, чтобы ехать в обратную туру опять с лучшим из поездов – с экспрессом; и тут в тихом и благословенном Сухожилье, полном зелени и прозрачных ериков среди камышей они [ вкусили от полноты блаженства] задушевно беседовали на полной свободе, гуляя по рощам, купались в родниковой воде, когда зной стал гнетущим, ели и пили в тени лип, потом, насладясь серьезной беседой, резвились и школьничали как дети[ , ловили кузнечиков, бегали, будили эхо шаловливыми звуками и смеялись, получивши смешные ответы]… Они были неразлучны, дружны и блаженны весь этот день[ – последний их день, лучше которого не было за все шесть истекших месяцев их совместной службы…].
Их расчетливая форсунка чуть-чуть краснелась, пользуясь случаем сэкономить топливо: путь на добрую сотню верст шел под уклон, не ощутимый для пешехода, для неповоротливой телеги, но значительный и полезный для разошедшегося поезда, в полтысячи тонн весом, с превосходной конструкцией всех ходовых частей. Впрочем, загаси они и совсем огонь, быстрота не убавилась бы, а росла; пока не вступился бы в свои права тормозной кран и не положил бы под рукой машиниста предел этому росту… Рука машиниста, скользя по рукояти крана, не нажимала, однако, на нее: «А что за беда? Пускай себе на все на сто лупит!.. Разве вот только немчуре оборвать ленту, чтобы не измерял скорость…» Марова впервые брало сильное искушение нестись с такой быстротой, чтобы дух захватывало, галька балластная пылью летела!.. Условия тому не препятствовали: путь на всем перегоне – по каменистому грунту; ни мостов, ни насыпей ближе Чуваева… Господа же пассажиры [ «высокого давления»] – красавицы в атласах и в шляпках с Агафьино решето да генералы [ в шитых золотом кителях, они себе кантуют в свое полное удовольствие, потягивая] пьют чай иливинцо в столовой, и [ ничего] не заметят, как они едут. Роскошные вагоны Международного общества тяжелы и нетряски. Приспособлены они к заграничной быстроте: сыпь полтораста верст в час – лишь покачивает как в люльке!
Вечернее солнце мало-помалу спряталось за далекий горный кряж, приукрывшись сверху темно-красными тучками, и послало заместо себя пурпурный луч, высоко взлетевший над темно-красным покровом, от которого и он сам стал в вышине фиолетовым: под его фиолетово-пурпурным светом все вокруг приняло серовато-синие тоны и утратило ясность очертаний; как будто низко по земле пополз тонкий дым, прозрачный и легкий. Вдали на косогоре показалась казарма 706 версты, – от нее начинается плавное закругление влево, а там дальше, верстах в пяти, есть « кальер», где идет разработка бетонного камня: тут придется немного уменьшить скорость, а пока – пускай!.. Ход поезда наладился так мило, так удачно, что просто жалко мешать великолепной работе друга-паровоза, несущегося, как ласточка, по вольному воздуху, без толчка, без отрыва… Только и жизни, что в нем, в его учащенном пыхтении, ровном лязге и стукотанье, слившемся в сплошной монотонный шум, под который удобно мечтать; а кругом – тишина, и она растет, надвигается, вместе с растущей дремотой земли, утомленной зноем и отрадно кутающейся в серовато-синюю дымку для отдыха… Хочется думать о том, что поезд вот-вот останется один, без земли, которая вся исчезнет, потонувши в дымке, когда сядет солнце, а дымка утратит прозрачность; что он, одинокий, будет шуметь, стучать и вечно нестись вперед, как в том самом мировом пространстве, о котором Василий Петрович не перестает размышлять с почтительным изумлением…
– Гусь, думаете? – [ ищет у Хлебопчука подтверждения догадки] спрашиваетВасилий Петрович, садясь.
– Известно, гусь! – усмехается Сава, [ опираясь о плечо друга и] с улыбкой глядя на бедную птицу, кажущуюся издали не более бабочки.
– Попался, бедняга! – кричит Василий Петрович Саве, стоящему рядом с ним, плечом к плечу [ , в последний раз так близко и так родственно]. – И сколько этой глупой птицы гибнет под поездами, – весело кричит он дальше другу. – Гуси, куры, утки, индейки… числа несть!.. И видишь – бежит, а режешь!.. Не тревожить же пассажиров из-за каждого цыпленка!.. Да то сказать, не велика и потеря – гусь. Съесть можно и из-под поезда… Ну, а вот, не дай бог – корова… [ Хранит меня господь: случая не было, а другие отзывались: беда, ежели бык, корова!.. Особливо, – рогом под колесо… Рога у ней что самая твердая сталь: ничем их не сокрушить… Раз попала таким манером, – долой скат с рельс!.. А опять же, владелице, сторожихе какой-нибудь переездной, разоренье: у семьи кормилицу прирежут, да еще штраф за недосмотр уплати… Ну, а гусь, – ничего!..
– Известно! – кричит Сава, смеясь. – Так ему, дурню, и треба! Не гуляй по шпалам!..]
Вопрос исчерпан, гусь предоставлен своей ужасной будущности; Сава отходит на свое место и, попутно, громыхает дверцей топки, куда пришла пора заглянуть.
Поезд летит. Момент – и закругление уже выровнялось, и на пути ничего уже не видно: труба, котел, могучие плечи паровоза сокрыли от глаз машиниста его бедную жертву. Вот направо казарма, дальше, по тому же косогору – желтая решетка сада, с беседкой в нем[ , шпиль беседки кажется паутинкой, замершей в воздухе торчком]. Там, за темными шапками клена, повис высоко в воздухе ленивый журавель колодца, – точно кнут чумака-великан[ ищ]а, воткнутый в землю; а тут, поближе, по самому косогору, по косогору…
– Ах, что это – по косогору? – вскрикивает Маров, снова впиваясь рукой в рукоятку, и весь леденеет от испуга: по косогору крутится другой комок, большой и красный… Застилает глаза… Но – страшное дело! – похоже, как будто это человек в красном, который метнулся к поезду, но оборвался, упал, вдали от рельс и извивается на месте… Ползет, вытягивает руки, ломает их и мотает головой в отчаянии, в ужасе… Женщина… в красном… в платке… Господи!.. Милостивый!.. «Мать!..»
[7.] 6
К ним справа, из-за паровоза[ , все еще трепетавшего от негодования, что прервали его удачный бег,] выскочил лохматый мальчишка и за ним показалась баба в красной рубахе и такой же юбке. Она задохлась от бега, едва дышала, твердя пересохшими губами: «Матушка, царица, владычица!..» [ Не обращая внимания на мужчин,] Она сорвала с рук Хлебопчука девочку, кинувшуюся к ней с внезапным ревом, и выразила свою радость парою шлепков [ по толстенькой заднюшке.].
– Паскуда!.. Вишь шляется, шайтаны тебя носят!.. Запорю, стервенок!.. Искромсают, подлую, за тебя отвечай, – сама того не стоишь!..
Но кончила расправу [ беглым] поцелуем [ разревевшейся девчонке.].
– Молчи, дура, пирога дам… Федька, бежи, скажи отцу, чтоб не сумлевался, – приказала она сыну, толкнувши его в плечо. – Ремонтные мы, – обратилась она к величавому усачу-главному, уже мусолившему карандаш, чтобы записать показания для рапорта об остановке скорого на 706 версте.
Маров полез в будку. Хлебопчук поднялся туда раньше его, сейчас же, как отдал матери ребенка, и сидел в углу,
у дверцы, охвативши лицо руками. Василию Петровичу почудилось, что Сава плачет.
«Гм! Дуется! Ну, что дуется? – думал Василий Петрович.– Слов нет, пускай, та девчонка затронула его, вспомнил он о своих, расстроился… Ну, только все это дело прошлое, и я при всем при этом ни при чем: за что же на меня-то хохлиться!.. Даже дело свое забыл, – фонари не зажег, – пришлось напомнить, чего допрежде никогда не бывало; стал быть, есть у человека что-нибудь на уме, ежели дела не помнит!.. Вон, звездочки замигали, – поднял он голову к потемневшему небу, – если бы по-прежнему, – подошел бы сейчас и стал бы называть их: «Это тут Вега», или еще что… [ «А вон там Ай да баран…»] И стали бы по душам калякать… А то молчит [ да смотрит абызом.]. Терпеть не могу!..»
И в тот самый миг, когда Хлебопчук, украдкой кидавший пытливые взгляды на Василья Петровича, думал:
«Вот, дивись, молчит да заворачивается!.. [ Хиба ж] Ужтак-таки ни слова не скажет? Чем я повинен?.. Чего он себе раздумывает?» – [ Василий Петрович в этот самый миг мысленно роптал на друга-помощника и резал правду-матку ему «в глаза»:
«Ну и черт с тобой! молчи коль ин так!.. Ты молчишь, и мы будем помалкивать. Наперед лезть да заискивать не станем! не на таких, брат, напал… У начальства никогда не заискивали, не то что! И то уж товарищи зубы пролупили: «Помощника на шею к себе посадил, первым себе другом поставил!..» Ну, коль ин так, молчи да дуйся на доброе здоровье!..»]
Великий подвиг, героями которого только что явились наши друзья, самоотверженное спасение ребенка отодвинулось куда-то на неизмеримое расстояние от них – в пространство, дальше тех звезд, от которых, по уверениям Савы, миллионы лет как ничего уже не осталось, кроме света…
Что скрывать! [ По моим наблюдениям,] и все-то мы, криворотовцы, таковы, как Маров да Сава. Мы не только практически не умеем пользоваться нашими геройскими подвигами, как другие, но, – что уже очень худо, – не способны никогда извлечь из них и духовных благ – светлого нравоучения, душевной бодрости, веры в себя и в людей, наших соседей по смежным участкам дороги…
[ А жизнь, точно издеваясь над комолостью нашего духа, шлет еще нам испытания в своей суете, в тщеславии, в кичливо-тупом и неделикатном отношении к нашим подвигам, – конечно, наша домашняя жизнь, не соседская, которой мы не знаем. Иное доброе дело, не оказавши благотворного результата тотчас же по совершении, могло бы приютиться в глубине сердца и отрыгнуться потом, в свободную минуту, при раздумье, при вспоминанье, и принесло бы, глядишь, пользу для души и ума… Но является тут как тут жизнь, суета, тщеславие, кичливое тупоумие и влачит наше доброе дело на позорище, не разбирая грязи, и мнет его, и пачкает, и обращает в конце концов в отвратительную ветошь, запятнанную грубыми руками, вгоняющую в досаду и смущение самого героя, владельца этой ветоши. Распространяюсь я в этой философии потому, что с одним из наших героев, с Васильем Петровичем, произошло как раз нечто подобное.]
После остановки прошло около часу[ , в течение которого по-видимому шло, наряду с тонкими филе-соте, пережевывание и «эроизма»], и сытая публика международных вагонов [ , ковыряя в зубах] нашла, что ей надо развлечься [ для пищеварения]. По ее требованию был послан, при первой же получасовой остановке, один из кондукторов на паровоз, чтобы привести в роскошную столовую машиниста. Не худо заметить, что пассажиры, жаждавшие видеть машиниета [ по какому-то недосмотру], совсем не поинтересовались узнать, как его имя и кто он такой [ и каков его характер.]. «Привести сюда нашего машиниста», – повелели пассажиры, и кончено дело.
Таким образом, не успел еще паровоз отцепиться под воду, как на лесенке появился [ и поехал на ней] посол-кондуктор, принявшийся [ «как можно»] убеждать неподатливого механика[ -мужичка «сей же час»] отправиться в вагон-ресторан [ и предстать пред ясные очи их превосходительств
и высокородий таких-то и таких-то, «оченно желающих» видеть господина механика].
– Много там их? – спрашивал он по дороге к вагону-ресторану [, из широких окон которого лились далеко на землю потоки ослепительного электричества].
– Да все, что ни на есть!.. Весь поезд, без малого… Опричь генералов и прочих офицеров, дам с этой с баронессой, иностранные господа… [ Они, пущай, сами по себе, стороной, хоша в разговор вступают. Ну, потом, сибирячки, золотопромышленники… Миллионеры…] Да всякого народу там довольно! – закончил кондуктор [ к вящему беспокойству Василья Петровича, очень смущавшегося предстоящим ему разговором с пассажирами «высокого давления»].
Роскошный вагон-ресторан был [ ему] хорошо знаком Марову,так как приходилось ездить с экспрессом десятки раз; но знаком лишь по внешности, бывать же внутри [ всех этих шикарных вагонов] надобности до сих пор не представлялось. Василий Петрович остановился на минуту в раздумье у двери, которую поспешил распахнуть перед ним забежавший кондуктор, – не вернуться ли уж?.. Но устыдился малодушия и вступил в проход [ мимо кондуктора, с высоко поднятой головой].
Он был положительно ослеплен, очутившись после ночной темноты среди моря света, среди богатства [ гобеленовых стен, яркого золота люстр и кэнкетов], среди обворожительной смеси запахов вина, тонких яств и духов; он замер на месте, почти в самом проходе, около посудного шкапа из черного дерева… Но всего более смутило его именно то, чего он и боялся всего более: блестящая высокомерная толпа, обилие дам. Тут было несметное, как показалось ему, число высокопоставленных особ, военных и партикулярных, людей молодых и старых, с одинаково презрительными манерами, лиц красивых и дурных [ , с одинаково надменными минами]; дамы, молодые и старые, но все в [ роскошных] дорогихплатьях; все в изысканных прическах, [ расположились букетам, от которого, по-видимому, и исходил тонкий аромат, а вокруг этого букета возвышались стоя величественные, гордые господа], офицеры [ в эполетах,] в аксельбантах, в белоснежных кителях [ из замши], а меж них и штатские, не менее [ их гордые.] важные.И все это блестящее общество беспощадно [ пронзало взглядами] смотрело напрокопченную фигуру машиниста, казавшуюся пятном грязи на [ лилейно-] белом фоне. Можно было подумать, что эти господа и дамы[ , цвет высшего общества] собрались здесь, чтобы засудить невзрачного машиниста, что они уже заранее подписали ему приговор и теперь казнят уже его убийственными взглядами. Даже лакеи [ в тонких суконных] вофраках и белых галстуках, просунувшиеся в дверь напротив Марова, смотрели на него, как судебные приставы, пытливо и неодобрительно… Выражение его лица, [ постать] манеры,костюм не могли и вызвать чьего-либо одобрения: крепко стиснутые от нервного волнения челюсти и прищуренные глаза придали его худощавому лицу вызывающий вид; грязные руки он глубоко спрятал от глаз публики в карманы, зажавши под мышку засаленный картуз с гербом дороги; рабочий же его пиджак из дешевой коломенки, с оттянутыми карманами, где чаще покоился гаечный ключ, чем носовой платок, – этот пропитанный салом и копотью пиджак мог внушить только отвращение…
– Вы, машинист… только что… спасли ребенка… – проговорила одна из дам.
[ И остановила свою милостивую речь, изумленно расширив глаза на машиниста, резко двинувшегося вперед.] Василий Петрович имел [ прекрасное] намерение [ поправить редакцию этого манифеста, в котором шла речь о нем, а не о Саве,] внести поправку, сказать, что ребенка спас не он, а его помощник Сава,но не успел: [ едва он заикнулся на первом звуке,] тотчас же произошло общее движение, послышалось внушительное тсс!.. и чей-то высокочиновный бас с хрипотцой еще более внушительно крякнул; Маров так и остался с раскрытым ртом и вытянутой шеей… [ А величественная дама, выждав паузу с опущенными глазами, произнесла уже менее милостивым и более утомленным голосом:]
– Такой поступок [ …а…а…] достоин поощрения, – произнесла дама. – И мы, собравшиеся[ …а…а…] здесь, нашли нужным вознаградить вас, машинист…
[ Одобрительный, но и почтительно сдержанный ропот на мгновение прервал этот манифест; бас снова крякнул, на этот раз восторженно, а ослепительно яркие пятна платьев, кителей, эполет зашевелились оживленно, но и скромно. Когда это минутное движение улеглось, дама закончила манифест уже усталым, едва слышным голосом:]
– Тут…а-а… небольшая сумма…
Она осторожно коснулась тонким мизинчиком кучки золота, лежавшей на столике, близ ее локтя[ , произнеся с гримаской:].
– Каких-нибудь триста рублей… Возьмите себе, любезный, вы [ …а-а…] заслужили эту безделицу…
И вдруг все разом лишили Марова своего [ упорного] внимания! Дамы защебетали о чем-то [ веселом], склонив друг к другу головки, мужчины взяли друг друга под локоть, чтобы обменяться вполголоса интересным сообщением… Все, точно по уговору, отвели глаза, чтобы дать возможность этому чумичке сгрести со стола в грязную ладонь кучку золота… Маров выронил фуражку, желая поднять руки к ушам, которых коснулось раскаленное железо… Краска залила ему лицо, и тотчас же он побледнел. Но это [ тупоумно-неделикатное] выражение милости, оскорбительность которого он не сознал, а почувствовал, вернуло ему способность владеть собой, хотя его била лихорадка [ от злобы]. Он поднял фуражку и сказал громким, слегка дрожащим голосом.
[9.] 8
На станции же Перегиб, в двух часах от Криворотова, с Хлебопчуком произошло уж и черт знает что. Побежал он за кипятком, как и всегда это делается в Перегибе, где чудная родниковая вода и где поезд стоит четверть часа, – побежал за кипятком, да и пропал. Василий Петрович, проверявший воздухопровод в то самое время, когда Сава шел по платформе с чайником, и глядевший из будки на осмотрщика, который подавал ему сигналы проверки, видел, [ дело было уже утром, на свету], что Хлебопчука остановили на платформе двое кондукторов и смазчик Ленкевич [ , полячишко досужий и не по чину совкий], остановили и начали что-то ему рассказывать, махая руками, смеясь, приседая от смеха… О чем уж они там ему рассказывали, – неизвестно, только Хлебопчук вернулся на паровоз перед самым отправлением и без кипятку. Вскочил в будку, лица на нем нет, уронил чайник на стлань и глянул на Марова с каким-то испугом, «как черт на попа» [ , по определению Василья Петровича]. А потом сел на свое сиденье с таким видом, как будто [ бы] и делать ничего не желает – оперся на локотник, глаза уставил в одну из нижних котельных заклепок, сам дрожит, губы ходенем ходят… Поломал-таки Василий Петрович голову, допытываясь понять, в чем причина такой перемены с Савой!.. И, само собой разумеется, надумал всякое… [ опричь того, что могло бы способствовать выяснению действительной причины их внезапно возникших неладов, пока еще немых, бездеятельных, но тем более тяжелых, мучительных.] Конечно, он первым делом предположил, что «лягаши», – как величают движенцев-кондукторов их антагонисты из других служб, – что «лягаши» [ куроцапы] рассказали Хлебопчуку о случае с машинистом в вагоне-ресторане. [ И описали всю эту катавасию с наградой, причем, известное дело, приврали с три черта, по своему обыкновению, набрехали чего и не было. И ежели это так и случилось, ежели Сава действительно собрал у куроцапов их сплетни, то…]
«Уж чего и лучше!.. Заместо того, чтобы расспросить толком, по-дружески своего близкого человека, как и что было, [ стреканул] пошеллягашей пытать, чужие пересуды выведывать!.. Как будто и не видал, что я вернулся оттуда как с виселицы, себя не памятовал, не соображал, что и делаю!.. Тут бы и мог спросить, что-де с тобой, Василий Петрович? – ежели бы совесть-то в нем была чиста… Так вот – нет! выдумал дело, чтобы побежать сплетни сбирать, чайник схватил, за кипятком побежал!.. Как будто уж и потерпеть не мог пару часов до дому!» – ворчал Василий Петрович, забывая, что и сам он никогда не мог отказать себе в наслаждении попить [ на зорьке] чайку на прекрасной перегибовской водице.
Василий Петрович, позавтракав «с приварочком», не так как в дороге, где все одна сухомятка, хорошо выспался и спросил у Петюшки лист бумаги, перо новое, чтобы составить черновичок рапорта. Письменная работа была для него тяжелее самой тяжелой туры, при снеговых заносах, в бурю, в сильный ветер; он сидел за столом целый вечер. Составивши черновик, он аккуратно отрезал от бланка маршрута узкую и длинную полосу, с печатным заголовком «Донесение машиниста» и принялся переписывать свой рапорт набело.
«Господину начальнику XI участка тяги, – писал он. – Имею честь донести следуя с поездом № первый ведя нормальный состав 24 оси подъезжая к казарме 706 версты произошла остановка скорого поезда по случаю девочки промежду рельсов на самой пути. Которая оказалась ремонтного рабочего фамилие неизвестное. Заметя промежду рельсов полагая в стах саженях чего-то белое полагая лист бумаги стенное расписание поезда не остановил. Приближаясь ближе, полагая живое существо домашнее животное гусь и сомневаясь принял меры к остановке и пославши помощника удалить посторонний предмет. Оказалось девочка лет двух от рождения без получения повреждения. Причем порчи пути подвижного состава и несчастия с людьми не было, что могут подтвердить главный кондуктор и проводник международных вагонов Кливезаль. Кроме того ничего не произошло поезд пришел благополучно с опозданием на четырнадцать минут. О чем и имею честь донести господину начальнику машинист Маров».
Вытеревши лоб и глонувши чаю из стакана, который дрожал в руке, окоченевшей от работы, Василий Петрович перечитал донесение и аккуратно сложил его с привычной тревогой: «Думаю, чай ничего не нагорит…» Потом крикнул Петюшку и послал его в депо положить рапорт в ящик, а сам отправился поразмять косточки по полю, имея в предмете зайти к куму Курунову, с которым давно уже не видался. О Саве же думать упорно не желал и вспоминаний о событиях минувшей ночи старательно избегал, промявши косточки, сидел у кума, где собрались кое-кто из машинистов, играл в карты, выпивал, разговаривал о лошадях, об охоте… Провел, одним словом, время по-криворотовски и вернулся домой в полночь, довольно навеселе. Давно уж он не проводил время по-криворотовски, «по случаю Хлебопчука», и на первое время чувствовал некоторое довольство от перемены режима, как будто освободился от какого-то тяжелого обязательства, из плена бежал, что ли.
И спустя еще дня два, начальник читал новый рапорт о случае на 706 версте, подписанный уже Хлебопчуком.
«Господину начальнику, – писал Сава прямо начисто, не обдумывая, как Маров, выражений [ и не округляя периодов деепричастиями], – прошу, коль так, дать мне награду за спасение девочки, которую обещали дать машинисту Марову, медаль за спасение погибающих, который не спас девочку, которую спас я с опасностью для жизни, чему есть свидетели. И если Маров захотел выхвалиться перед начальством, то он поступил не по-товарищески [ и очень меня глубоко обидел, так как я всегда относился к нему по совести, хотя он, как известно, по характеру тяжелых свойств человек и помощники с Маровым не могут ездить]. И если в рапорте он утаил, что я бросился под паровоз, вследствие которого получил увечье, плечо болит и лишился поверстных, то прошу допросить жену ремонтного рабочего Павлищева, которая оказалась мать девчонки, которую я спас, а нисколько не машинист Маров. Сам бог не потерпит, если криводушные люди будут в медалях ходить. Я же мог погибнуть под паровозом вследствие своего стремления туда, как паровоз был в ходу со скоростью восьмидесяти верст и получил ушиб плеча до боли по сей час[ , которое ударило бегущим цилиндром и сбило с ног на рельсы, держа ребенка на руках, с опасностью для жизни]. Он [ же] оставался на паровозе и соскочил тогда, когда я был под паровозом, вследствие чего поступил крайне недобросовестно, подтвердил свой характер злостный, написал, что это он спас девчонку с опасностью для жизни. [ Тогда как этого не было, совсем напротив, так как я не помня себя устремился под движущий паровоз и выхватил ребеночка.] Почему прошу не давать Марову никакой медали, за его лживый характер и обман. А также и мне никакой медали не надо за божье дело, а только я не могу допустить неправды[ , хоша бы меня уволили от службы]. В чем и удостоверяю покорнейший проситель Хлебопчук».