355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Чехов » Том 18. Гимназическое. Стихотворения. Коллективное » Текст книги (страница 6)
Том 18. Гимназическое. Стихотворения. Коллективное
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 22:02

Текст книги "Том 18. Гимназическое. Стихотворения. Коллективное"


Автор книги: Антон Чехов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц)

В.Г. Короленко. Лес шумит *
(Полесская легенда)

Было и быльем поросло.


I

[ Лес шумел…

В этом лесу всегда стоял шум – ровный, протяжный, как отголосок дальнего звона, спокойный и смутный, как тихая песня без слов, как неясное воспоминание о прошедшем. В нем всегда стоял шум, потому что это был старый, дремучий бор, которого не касались еще пила и топор лесного барышника.] Высокие столетние сосны с красными могучими стволами стояли хмурою ратью, плотно сомкнувшись вверху зелеными вершинами. Внизу было тихо, пахло смолой; сквозь полог сосновых игол, которыми была усыпана почва, пробились яркие папоротники, пышно раскинувшиеся причудливою бахромой и стоявшие недвижимо, не шелохнув листом. В сырых уголках тянулись высокими стеблями зеленые травы; белая кашка склонялась отяжелевшими головками, как будто в тихой истоме. А вверху, без конца и перерыва, тянул лесной шум, точно смутные вздохи старого бора.

[ Но теперь эти вздохи становились все глубже, сильнее.] Я ехал лесною тропой, и, хотя неба мне не было видно, но по тому, как хмурился лес, я чувствовал, что над ним тихо подымается тяжелая туча. Время было не раннее. [ Между стволов кое-где пробивался еще косой луч заката, но в чащах расползались уже мглистые сумерки. К вечеру собиралась гроза.]

На сегодня нужно было уже отложить всякую мысль об охоте; в пору было только добраться перед грозой до ночлега. Мой конь постукивал копытом в обнажившиеся корни, храпел и настораживал уши, прислушиваясь к гулко щелкающему лесному эхо. [ Он сам прибавлял шагу к знакомой лесной сторожке.]

Залаяла собака. Между поредевшими стволами мелькают мазаные стены. Синяя струйка дыма вьется под нависшею зеленью; покосившаяся изба с лохматою крышей приютилась под стеной красных стволов; она как будто врастает в землю, между тем как стройные и гордые сосны высоко покачивают над ней своими головами. [ Посредине поляны, плотно примкнувшись друг к другу, стоит кучка молодых дубов.]

Здесь живут обычные спутники моих охотничьих экскурсий – лесники Захар и Максим. Но теперь, по-видимому, обоих нет дома, так как никто не выходит на лай громадной овчарки. Только старый дед, с лысою головой и седыми усами, сидит на завалинке и ковыряет лапоть. Усы у деда болтаются чуть не до пояса, глаза глядят тускло [ точно дед все вспоминает что-то и не может припомнить].

– Здравствуй, дед! Есть кто-нибудь дома?

– Эге! – мотает дед головой. – Нет ни Захара, ни Максима, да и Мотря побрела в лес за коровой… [ Корова куда-то ушла, – пожалуй, медведи задрали… Вот оно как… нет никого!]

– Ну, ничего. Я с тобой посижу, обожду.

– Обожди, обожди, – кивает дед, и, пока я подвязываю лошадь к ветви дуба, он всматривается в меня слабыми и мутными глазами. [ Плох уж старый дед: глаза не видят и руки трясутся.]

– А кто ж ты такой, хлопче? – спрашивает он, когда я подсаживаюсь на завалинке.

Этот вопрос я слышу в каждое свое посещение.

– Эге, знаю теперь, знаю, – говорит старик, принимаясь опять за лапоть. – Вот старая голова, как решето, ничего не держит. Тех, что давно умерли, помню, [ – ой, хорошо помню!]. А новых людей все забываю… Зажился на свете.

– А давно ли ты, дед, живешь в этом лесу?

– Эге, давненько! Француз приходил в царскую землю, – я уже был.

– Много же ты на своем веку видел. Чай, есть чего рассказать.

Дед смотрит на меня с удивлением.

– А что же мне видеть, хлопче? Лес видел… Шумит лес, шумит и днем, и ночью, зимою шумит и летом… И я, как та деревина, век прожил в лесу и не заметил… Вот и в могилу пора, а подумаю иной раз, хлопче, то и сам смекнуть не могу: жил я на свете или нет… [ Эге, вот как!] Может, и вовсе не жил…

Край темной тучи выдвинулся из-за густых вершин над лесною поляной; ветви замыкавших поляну сосен закачались под дуновением ветра, и лесной шум пронесся глубоким усилившимся аккордом. Дед поднял голову и прислушался.

– Буря идет, – сказал он через минуту. – Это вот я знаю. [ Ой-ой, заревет ночью буря, сосны будет ломать, с корнем выворачивать станет!.. Заиграет лесной хозяин… – добавил он тише.]

– Почему же ты знаешь, дед?

– Эге, это я знаю! Хорошо знаю, как дерево говорит… Дерево, хлопче, тоже боится… Вот осина, проклятое дерево, все что-то лопочет, – и ветру нет, а она трясется. Сосна на бору в ясный день играет-звенит, а чуть подымется ветер, она загудит и застонет. [ Это еще ничего… А ты вот слушай теперь.] Я хоть глазами плохо вижу, а ухом слышу: дуб зашумел, дуба уже трогает на поляне… Это к буре.

[ Действительно,] куча невысоких коряжистых дубов, стоявших посредине поляны и защищенных высокою стеною бора, помахивала крепкими ветвями, и от них несся глухой шум, легко отличаемый от гулкого звона сосен.

– Эге! слышишь ли, хлопче? – говорит дед с детски лукавою улыбкой. – Я уже знаю: тронуло этак вот дуба, значит, хозяинночью пойдет, ломать будет… Да нет, не сломает! Дуб – дерево крепкое, не под силу даже хозяину… [ Вот как!]

– Какой же хозяин, деду? Сам же ты говоришь: буря ломает.

Дед закивал головой с лукавым видом.

– Эге, я ж это знаю!.. [ Нынче, говорят, такие люди пошли, что уже ничему не верят. Вот оно как! А] я же его видел, вот как тебя теперь, а то еще лучше, потому что теперь у меня глаза старые, а тогда были молодые. [ Ой-ой, как еще видели мои глаза смолоду!..]

– Как же ты его видел, деду, скажи-ка?

– А вот все равно, как и теперь: сначала сосна застонет на бору… То звенит, а то стонать начнет: о-ох-хо-о… о-хо-о! – и затихнет, а потом опять, потом опять, да чаще, да жалостнее. Эге, потому что много ее повалит хозяин ночью. А потом дуб заговорит. А к вечеру все больше, а ночью и пойдет крутить: бегает по лесу, смеется и плачет, вертится, пляшет и все на дуба налегает, все хочет вырвать… А я раз осенью и посмотрел в оконце; вот ему это и не по сердцу: подбежал к окну, тар-рах в него сосновою корягой[ ; чуть мне все лицо не искалечил, чтоб ему было пусто; да я не дурак – отскочил. Эге, хлопче, вот он какой сердитый!..].

– А каков же он с виду?

– А с виду он все равно как старая верба[ , – что стоит на болоте. Очень похож!..]. И волосы – как сухая омела, [ что вырастает на деревьях,] и борода тоже, а нос – как здоровенный сук, а морда корявая, [ точно поросла] с лишаями. [ Тьфу, какой некрасивый!] Не дай же бог ни одному крещеному на него походить… [ Ей-богу!] Я таки в другой раз на болоте его видел, близко… А хочешь, приходи зимой, так и сам увидишь его. Взойди туда, на гору, – лесом та гора поросла, – и полезай на самое высокое дерево, на верхушку. Вот оттуда иной день и можно его увидать: идет он белым столбом поверх лесу, так и вертится сам, с горы в долину спускается… Побежит, побежит, а потом в лесу и пропадет. Эге!.. А где пройдет, там след белым снегом устилает… Не веришь старому человеку, так когда-нибудь сам посмотри.

Разболтался старик. Казалось, оживленный и тревожный говор леса и нависшая в воздухе гроза возбуждали старую кровь. [ Дед кивал головой, усмехался, моргал выцветшими глазами.]

Но вдруг будто какая-то тень пробежала по высокому, изборожденному морщинами лбу. Он толкнул меня локтем и сказал с таинственным видом:

– А знаешь, хлопче, что я тебе скажу?.. Он, конечно, лесной хозяин – мерзенная тварюка, [ это правда. Крещеному человеку обидно увидать такую некрасивую харю… Ну,] только надо о нем правду сказать: он зла не делает… Пошутить с человеком пошутит, а чтоб лихо делать, этого не бывает.

– Да как же, дед, ты сам говорил, что он тебя хотел ударить корягой?

– Эге, хотел-таки! Так то ж он рассердился, зачем я в окно на него смотрю, вот оно что! А если в его дела носа не совать, так и он такому человеку никакой пакости [ не сделает]. Вот он какой, лесовик!.. А знаешь, в лесу от людей страшнее дела бывали… Эге, ей-богу!

Дед наклонил голову и с минуту сидел в молчании. [ Потом, когда он посмотрел на меня, в его глазах сквозь застлавшую их тусклую оболочку блеснула как будто искорка проснувшейся памяти.]

– Вот я тебе расскажу, хлопче, лесную нашу бывальщину. [ Было тут раз, на самом этом месте, давно…]

Помню я… ровно сон, а как зашумит лес погромче, то и все вспоминаю… Хочешь, расскажу тебе, а?

II

– И сама ты, – говорит, – того не стоишь, сколько из-за тебя человека мордовали.

Придет, бывало, из лесу и сейчас станет ее из избы гнать:

– [ Ступай себе! Не надо мне бабы в сторожке!] Чтоб [ и] духу твоего не было! Не люблю, – говорит, – когда у меня баба в избе спит. Дух, – говорит, – нехороший.

Эге!

Ну, а после ничего[ , притерпелся]. Оксана, бывало, избу выметет и вымажет чистенько, посуду расставит; блестит все, даже сердцу весело. Роман видит: хорошая баба, – помаленьку и привык. Да и не только привык, хлопче, а стал ее любить, ей-богу[ , не лгу]! Вот какое дело с Романом вышло. Как пригляделся хорошо к бабе, потом и говорит:

– [ Вот] спасибо пану, добру меня научил. Да и я ж таки не умный был человек: сколько канчуков принял, а оно, как теперь вижу, ничего и дурного нет. Еще даже хорошо. Вот оно что!

Вот прошло сколько-то времени, я и не знаю, сколько. Слегла Оксана на лавку[ , стала стонать]. К вечеру занедужилось, а наутро проснулся я, слышу: кто-то тонким голосом «квилит» [27]27
  Квилит – плачет, жалобно пищит. – Прим. В. Г. Короленко.


[Закрыть]
. Эге! – думаю я себе, – это ж, видно, «дитына» родилась. А оно вправду так и было.

Недолго пожила дитына на белом свете. Только и жила, что от утра до вечера. Вечером и пищать перестала… Заплакала Оксана, а Роман и говорит:

– Вот и нету дитыны, а когда ее нету, то незачем теперь и попа звать. Похороним под сосною.

Вот как говорит Роман, да не то что говорит, а так как раз и сделал: вырыл могилку и похоронил. Вон там старый пень стоит, громом его спалило. Так то ж и есть та самая сосна, где Роман дитыну зарыл. Знаешь, хлопче, вот же я тебе скажу: и до сих пор, как солнце сядет и звезда-зорька над лесом станет, летает какая-то пташка, да и кричит. Ох, и жалобно квилит пташина, аж сердцу больно! Так это и есть некрещеная душа, – креста себе просит. [ Кто знающий человек, по книгам учился, то, говорят, может ей крест дать и не станет она больше летать… Да мы вот тут в лесу живем, ничего не знаем.

Она летает, она просит, а мы только и говорим: «Геть-геть, бедная душа, ничего мы не можем сделать!» Вот заплачет и улетит, а потом и опять прилетает. Эх, хлопче,] жалко бедную душу!

Вот я выбежал из хаты, смотрю: подъехал пан, остановился, и доезжачие стали; Роман из избы вышел, подержал пану стремя: ступил пан на землю. Роман ему поклонился.

– Здорово! – говорит пан Роману.

– Эге, – отвечает Роман, – да я ж, спасибо, здоров, чего мне делается? А вы как?

Не умел, видишь ты, Роман пану как следует ответить. Дворня вся от его слов засмеялась, и пан тоже.

– Ну, и слава богу, что ты здоров, – говорит пан. – А где ж твоя жинка?

– Да где ж жинке быть? Жинка, известно, в хате…

– Ну, мы и в хату войдем, – говорит пан, – а вы, хлопцы, пока на траве ковер постелите, да приготовьте нам все, чтобы было чем молодых на первый раз поздравить.

Вот и пошли в хату: пан, и Опанас, и Роман без шапки за ним, да еще Богдан – старший доезжачий, верный панский слуга. [ Вот уж и слуг таких теперь тоже на свете нету: старый был человек, с дворней строгий, а перед паном как та собака.] Никого у Богдана на свете не было, кроме пана. [ Говорят,] как померли у Богдана

батько с матерью, попросился он у старого пана на тягло и захотел жениться. А старый пан не позволил, приставил его к своему паничу: тут тебе, говорит, и батько, и мать, и жинка. Вот выносил Богдан панича и выходил, и на коня выучил садиться, и из ружья стрелять. А вырос панич, сам стал пановать, старый Богдан все за ним следом ходил[ , как собака.] Ох, скажу тебе правду: много того Богдана люди проклинали, много на него людских слез пало… все из-за пана. По одному панскому слову Богдан мог бы, пожалуй, родного отца в клочки разорвать…

Нет, хлопче, не услыхать уже вам настоящую игру! Ездят теперь сюда всякие люди, такие, что не в одном Полесье бывали, но и в других местах, и по всей Украйне: и в Чигирине, и в Полтаве, и в Киеве, и в Черкасах. Говорят, вывелись уж бандуристы, не слышно их уже на ярмарках и на базарах. [ У меня еще на стене в хате старая бандура висит. Выучил меня играть на ней Опанас, а у меня никто игры не перенял. Когда я умру, – а уж это скоро, – так, пожалуй, и нигде уже на широком свете не слышно будет звона бандуры. Вот оно что!]

И запел Опанас тихим голосом песню. Голос был у Опанаса не громкий, да «сумный» [30]30
  Украинское слово «сумный» совмещает в себе понятия, передаваемые по-русски словами: грустный и задумчивый. – Прим. В. Г. Короленко.


[Закрыть]
[ , – так, бывало, в сердце и льется]. А песню, хлопче, козак, видно, сам для пана придумал. Не слыхал я ее никогда больше, и когда после, бывало, к Опанасу пристану, чтобы спел, он все не соглашался.

– Для кого, – говорит, – та песня пелась, того уже нету на свете.

В той песне козак пану всю правду сказал, что с паном будет, и пан плачет, даже слезы у пана текут по усам, а все же ни слова, видно, из песни не понял.

[ – Ох, не помню я эту песню, помню только немного.] Пел козак про пана, про Ивана:

Вот же, хлопче, будто и теперь я эту песню слышу и тех людей вижу: стоит козак с бандурой, пан сидит на ковре, голову свесил и плачет; дворня кругом столпилась, [ поталкивает один другого локтями;] старый Богдан головой качает… А лес, как теперь, шумит, и тихо да сумно звенит бандура, козак поет, как пани плачет над паном, над Иваном:

[ Ох,] не понял пан песни, вытер слезы и говорит:

– Ну, собирайся, Роман! Хлопцы, садитесь на коней! И ты, Опанас, поезжай с ними, – будет уж мне твоих песен слушать!.. Хорошая песня, да только никогда того, что в ней поется, на свете не бывает.

А у козака от песни размякло сердце, затуманились очи.

– Ох, пане, пане, – говорит Опанас, – у нас говорят старые люди: в сказке правда и в песне правда. Только в сказке правда – как железо: долго по свету из рук в руки ходило, заржавело… А в песне правда – как золото, что никогда его ржа не ест… Вот как говорят старые люди!

Махнул пан рукой.

– Ну, может, так в вашей стороне, а у нас не так… Ступай, ступай, Опанас, – надоело мне тебя слушать.

Постоял козак с минуту, а потом вдруг упал перед паном на землю:

– Послушай меня, пане! Садись на коня, поезжай к своей пани: у меня сердце недоброе чует.

Вот уж тут пан осердился, толкнул козака, как собаку, ногой.

– Иди ты от меня прочь! Ты, видно, не козак, а баба! Иди ты от меня, а то как бы с тобой не было худо… А вы что стали, хамово племя? Иль я не пан вам больше? Вот я вам такое покажу, что и ваши батьки от моих батьков не видали!..

Встал Опанас на ноги, как темная туча, с Романом переглянулся. А Роман в стороне стоит, на рушницу облокотился как ни в чем не бывало.

Ударил козак бандурой об дерево! – бандура вдребезги разлетелась, только стон пошел от бандуры по лесу.

– А пускай же, – говорит, – черти на том свете учат такого человека, который разумную раду не слушает… Тебе, пане, видно, верного слуги не надо.

Не успел пан ответить, вскочил Опанас в седло и поехал. Доезжачие тоже на коней сели. Роман вскинул рушницу на плечи и пошел себе, [ только, проходя мимо сторожки, крикнул Оксане:

– Уложи хлопчика, Оксана! Пора ему спать. Да и пану сготовь постелю].

Вот скоро и ушли все в лес вон по той дороге; и пан в хату ушел, только панский конь стоит себе, под деревом привязан. А уж и темнеть начало, по лесу шум идет и дождик накрапывает, вот-таки совсем как теперь… Уложила меня Оксана на сеновале, перекрестила на ночь… Слышу я, моя Оксана плачет.

Ох, ничего-то я тогда, малый хлопчик, не понимал, [ что кругом меня творится!] Свернулся на сене, послушал, как буря в лесу песню заводит, и стал засыпать.

[ Эге!] Вдруг слышу, кто-то около сторожки ходит… подошел к дереву, панского коня отвязал. Захрапел конь, ударил копытом; как пустится в лес, скоро и топот затих… Потом слышу, опять кто-то по дороге скачет, уже к сторожке. Подскакал вплоть, соскочил с седла на землю и прямо к окну:

– Пане, пане! – кричит голосом старого Богдана. – Ой, пане, отвори скорей! Вражий козак лихо задумал, видно: твоего коня в лес отпустил.

Не успел старик договорить, кто-то его сзади схватил. Испугался я, слышу – что-то упало…

Отворил пан двери, с рушницей выскочил, а уж в сенях Роман его захватил, да прямо за чуб, да об землю…

Вот видит пан, что ему лихо, и говорит:

– Ой, отпусти, Ромасю! Так-то ты мое добро помнишь? А Роман ему [ отвечает]:

– Помню я, вражий пане, твое добро и до меня, и до моей жинки. Вот же я тебе теперь за добро заплачу…

А пан говорит опять:

– Заступись, Опанас, мой верный слуга! Я ж тебя любил, как родного сына.

А Опанас ему [ отвечает]:

– Ты своего верного слугу прогнал, как собаку. Любил меня так, как палка любит спину, а теперь так любишь, как спина палку… Я ж тебя просил и молил, – ты не послушался…

Вот стал пан тут и Оксану просить:

– Заступись ты, Оксана, у тебя сердце доброе.

Выбежала Оксана, всплеснула руками:

– Я ж тебя, пане, просила, в ногах валялась: пожалей мою девичью красу, не позорь меня, мужнюю жену. Ты же не пожалел, а теперь сам просишь… Ох, лишенько мне, что же я сделаю?

– Пустите, – кричит опять пан, – за меня вы все погибнете в Сибири…

– Не печалься за нас, пане, – говорит Опанас: – Роман будет на болоте раньше твоих доезжачих, а я, по твоей милости, один на свете, мне о своей голове думать не долго. Вскину рушницу за плечи и пойду себе в лес… Наберу проворных хлопцев и будем гулять… Из лесу станем выходить ночью на дорогу, а когда в село забредем, то прямо в панские хоромы. Эй, подымай, Ромасю, пана, вынесем его милость на дождик.

Забился тут пан, закричал, а Роман только ворчит про себя, как медведь, а козак насмехается. Вот и вышли.

А я испугался, кинулся в хату и прямо к Оксане. Сидит моя Оксана на лавке – белая, как стена…

А по лесу уже загудела настоящая буря: кричит бор разными голосами, да ветер воет, а когда и гром полыхнет. Сидим мы с Оксаной на лежанке, и вдруг слышу я, кто-то в лесу застонал. Ох, да так жалобно, что я до сих пор, как вспомню, то на сердце тяжело станет, а ведь уже тому много лет…

– Оксано, – говорю, – голубонько, а кто ж это там в лесу стонет?

А она схватила меня на руки и качает:

– Спи, – говорит, – хлопчику, ничего! Это так… лес шумит…

А лес и вправду шумел, ох, и шумел же!

Просидели мы еще сколько-то времени, слышу я, ударило по лесу будто из рушницы.

– Оксано, – говорю, – голубонько, а кто ж это из рушницы стреляет?

А она, небога, все меня качает и все говорит:

– Молчи, молчи, хлопчику, то гром божий ударил в лесу.

А сама все плачет и меня крепко к груди прижимает, баюкает: «Лес шумит, лес шумит, хлопчику, лес шумит…»

Вот я лежал у нее на руках и заснул…

А наутро, хлопче, проснулся, гляжу: солнце светит, Оксана одна в хате одетая спит. Вспомнил я вчерашнее и думаю: это мне такое приснилось.

А оно не приснилось, ой, не приснилось, а было направду. Выбежал я из хаты, побежал в лес, а в лесу пташки щебечут, и роса на листьях блестит. Вот добежал до кустов, а там и пан, и доезжачий лежат себе рядом. Пан спокойный и бледный, а доезжачий седой, как голубь,

и строгий, как раз будто живой. А на груди и у пана, и у доезжачего кровь. · · ·

– Хочу, хочу, деду! Рассказывай!

– Так и расскажу же, эге! Слушай вот!

У меня, знаешь, батько с матерью давно померли, я еще малым хлопчиком был… Покинули они меня на свете одного. Вот оно как со мною было, эге! Вот громада и думает: «что ж нам теперь с этим хлопчиком делать?» Ну, и пан тоже себе думает… И пришел на этот раз из лесу лесник Роман, да и говорит громаде: «Дайте мне этого хлопца в сторожку, я его буду кормить… Мне в лесу веселее, и ему хлеб…» [ Вот он как говорит, а громада ему отвечает: «Бери!» Он и взял.] Так я с тех самых пор в лесу и остался.

Тут меня Роман и выкормил. Ото ж человек был какой [ страшный, не дай господи!..] Росту большого, глаза черные, и душа у него темная из глаз глядела, потому [ что] всю жизнь [ этот человек] в лесу один жил: медведь ему, люди говорили, все равно что брат, а волк – племянник. Всякого зверя он знал и не боялся, а от людей сторонился [ и не глядел даже на них… Вот он какой был – ей-богу, правда!] Бывало, как [ он] на меня глянет, так у меня по спине будто кошка хвостом пове[ дет] ла…Ну, а человек был все-таки добрый, [ кормил меня, нечего сказать, хорошо:] каша, бывало, гречневая [ всегда у него] с салом, [ а когда] утку убьет, так и утка. Что правда, то уже правда, кормил-таки.

Так мы и жили вдвоем. Роман в лес уйдет, а меня в сторожке запрет, чтобы зверюка не съела. А после дали ему «жинку» Оксану.

Пан ему жинку дал. Призвал его на село, да и говорит: «Вот что, говорит, Ромасю, женись!» Говорит пану Роман сначала: «А на какого же мне биса жинка? Что мне в лесу делать с бабой, когда у меня уж и без того хлопец есть? Не хочу я, говорит, жениться!» Не привык он с девками возиться, вот что! Ну, да и пан тоже хитрый был… Как вспомню про этого пана, хлопче, то и подумаю себе, что теперь уже таких нету, – нету таких панов больше, – вывелись… Вот хоть бы и тебя взять: тоже, говорят, и ты панского роду… Может, оно и правда, а таки нет в тебе этого… настоящего… [ Так себе, мизерный хлопчина, больше ничего.

Ну, а тот настоящий был, из прежних… Вот, скажу тебе, такое на свете водится, что сотни людей одного человека боятся, да еще как!.. Посмотри ты, хлопче, на ястреба и на цыпленка: оба из яйца вылупились, да ястреб сейчас вверх норовит, эге! Как крикнет в небе, так сейчас не то что цыплята – и старые петухи забегают… Вот же ястреб – панская птица, курица – простая мужичка…

Вот, помню, я малым хлопчиком был: везут мужики из лесу толстые бревна, человек, может быть, тридцать. А пан один на своем конике едет да усы крутит. Конек под ним играет, а он кругом смотрит. Ой-ой! завидят мужики пана, то-то забегают, лошадей в снег сворачивают, сами шапки снимают. После сколько бьются, из снега бревна вывозят, а пан себе скачет, – вот ему, видишь ты, и одному на дороге тесно! Поведет пан бровью, – уже мужики боятся, засмеется, – и всем весело, а нахмурится, – все запечалятся. А чтобы кто пану мог перечить, того, почитай, и не бывало.

Ну, а Роман, известно, в лесу вырос, обращения не знал, и пан на него не очень сердился.]

– Хочу, – говорит пан, – чтоб ты женился, а зачем, про то я сам знаю. Бери Оксану.

– Не хочу я[ , – отвечал Роман, – не надо мне ее, хоть бы и Оксану]! Пускай на ней черт женится[ , а не я… Вот как]!

Велел пан принести канчуки, растянули Романа, пан [ его] спрашивает:

– Будешь, Роман, жениться?

– Нет, – говорит, – не буду.

– Сыпьте ж ему, – говорит пан, – в мотню [26]26
  Хохлы носят холщевые штаны, вроде мешка, раздвоенного только внизу. Этот-то мешок и называется «мотнею». – Прим. В. Г. Короленко.


[Закрыть]
, сколько влезет.

Засыпали ему таки не мало; Роман на что уж здоров был, а все же ему надоело.

– Бросьте уж, – говорит, – будет-таки! Пускай же ее лучше все черти возьмут, чем мне за бабу столько муки принимать. Давайте ее сюда, буду жениться!

Жил на дворе у пана доезжачий, Опанас Швидкий. Приехал он на ту пору с поля, как Романа к женитьбе заохачивали. Услышал он про Романову беду – бух пану в ноги. Таки упал в ноги, целует…

– Чем, – говорит, – вам, милостивый пан, человека мордовать, лучше я на Оксане женюсь, слова не скажу…

[ Эге, сам-таки захотел жениться на ней. Вот какой человек был, ей-богу!

Вот] Роман было обрадовался[ , повеселел]. Встал на ноги, завязал мотню и говорит:

– Вот, – говорит, – хорошо. Только что бы тебе, человече, пораньше немного приехать? Да и пан тоже – всегда вот так!.. Не расспросить же было толком, может, кто охотой женится. Сейчас схватили человека и давай ему сыпать! Разве, говорит, это по-христиански так делать? Тьфу!..

Эге, он порой и пану спуску не давал. Вот какой был Роман! Когда уж осердится, то к нему, бывало, не подступайся хотя бы и пан. Ну, а пан был хитрый! У него, видишь, другое на уме было. Велел опять Романа растянуть на траве.

– Я, – говорит, – тебе, дураку, счастья хочу, а ты нос воротишь. Теперь ты один, как медведь в берлоге, и заехать к тебе не весело… Сыпьте ж ему, дураку, пока не скажет: довольно!.. А ты, Опанас, ступай себе к чертовой матери. [ Тебя, говорит, к обеду не звали, так сам за стол не садись, а то видишь, какое Роману угощенье? Тебе как бы того же не было.]

А Роман уж и не на шутку осердился, эге! Его дуют-таки хорошо, потому что прежние люди, знаешь, умели славно канчуками шкуру спускать, а он лежит себе и не говорит: довольно! Долго терпел, а все-таки после плюнул.

– Не дождет ее батько, чтоб из-за бабы христианину вот так сыпали, да еще и не считали. Довольно! Чтоб вам руки поотсыхали, бисова дворня! Научил же вас черт канчуками работать! Да я ж вам не сноп на току, чтоб меня вот так молотили. Коли так, так вот же, и женюсь.

А пан себе смеется.

– Вот, – говорит, – и хорошо! Теперь на свадьбе хоть сидеть тебе и нельзя, зато плясать будешь больше…

Веселый был пан, ей-богу, веселый, эге? Да только после скверное с ним случилось, не дай бог ни одному крещеному. Право, никому такого не пожелаю. Пожалуй, даже и жиду не следует такого желать. Вот я что думаю…

Вот так-то Романа и женили. Привез он молодую жинку в сторожку; сначала все ругал да попрекал своими канчуками.

[ Вот] выздоровела Оксана, все на могилку ходила. Сядет на могилке и плачет, да так громко, что по всему лесу, [ бывало,] голос ее ходит. [ Это она свою дитыну жалела,] а Роман не жалел дитыну[ , а Оксану жалел]. Придет, бывало, из лесу, станет около Оксаны и говорит:

– Молчи уж, глупая ты баба! Вот было бы о чем плакать! Померла одна дитына, то, может, другая будет. Да еще, пожалуй, и лучшая, эге! Потому что та еще, может, и не моя была, я же таки и не знаю. Люди говорят… А это будет моя.

Вот уже Оксана и не любила, когда он так говорил. Перестанет, бывало, плакать и начнет его нехорошими словами «лаять». Ну, Роман на нее не сердился.

– Да и что же ты, – спрашивает, – лаешься? Я же ничего такого не сказал, а только сказал, что не знаю. Потому и не знаю, что прежде ты не моя была и жила не в лесу, а на свете, промежду людей. Так как же мне знать? Теперь вот ты в лесу живешь, вот и хорошо. А таки говорила мне баба Федосья, когда я за нею на село ходил; «Что-то у тебя, Роман, скоро дитына поспела!» А я говорю бабе: «Как же мне-таки знать, скоро ли, или не скоро?..» Ну, а ты все же брось голосить, а то я осержусь, то еще, пожалуй, как бы тебя и не побил.

Вот Оксана полает, полает его, да и перестанет.

Она его, бывало, и поругает, и по спине ударит, а как станет Роман сам сердиться, она и притихнет, – боялась. Приласкает его, обоймет, поцелует и в очи заглянет… Вот мой Роман и угомонится. [ Потому… видишь ли, хлопче… Ты, должно быть, не знаешь, а я, старик, хотя сам не женивался, а все-таки видал на своем веку: молодая баба дюже сладко целуется, какого хочешь сердитого мужика может она обойти. Ой-ой… Я же таки знаю, каковы эти бабы. А Оксана была гладкая такая молодица, что теперь я уже что-то таких больше не вижу. Теперь, хлопче, скажу тебе, и бабы не такие, как прежде.

Вот] раз в лесу рожок затрубил: тра-та, тара-тара-та-та-та!.. Так и разливается по лесу, весело да звонко. Я тогда малый хлопчик был и не знал, что это такое; вижу: птицы с гнезд подымаются, крылом машут, кричат, а где и заяц пригнул уши на спину и бежит, что есть духу. Вот я и думаю: может, это зверь какой [ невиданный так хорошо кричит]. А то же не зверь, а пан себе на конике лесом едет, да в рожок трубит; за паном доезжачие верхом и собак на сворах ведут. А всех доезжачих красивее Опанас Швидкий, за паном в синем казакине гарцует; шапка на Опанасе с золотым верхом, конь под ним играет, рушница за плечами блестит, и бандура на ремне через плечо повешена. Любил пан Опанаса, потому что Опанас хорошо на бандуре играл и песни был мастер петь. Ух, и красивый же был парубок этот Опанас, страх красивый! Куда было пану с Опанасом равняться: пан уже и лысый был, и нос у пана красный, и глаза, хоть веселые, а все не такие, как у Опанаса. Опанас, бывало, как глянет [ на меня,] – мне, малому хлопчику, и то смеяться хочется, а я же не девка. [ Говорили, что] у Опанаса отцы и деды запорожские козаки были, в Сечи козаковали, а там народ был все гладкий да красивый, да проворный. Да ты сам, хлопче, подумай: на коне ли со «списой» [28]28
  Списа – копье. – Прим. В. Г. Короленко.


[Закрыть]
по полю птицей летать, или топором дерево рубить, это ж не одно дело…

А я, малый хлопчик, тоже за ними в избу побежал: известное дело, любопытно. Куда пан повернулся, туда и я за ним.

Гляжу, стоит пан посередь избы, усы гладит, смеется. Роман тут же топчется, шапку в руках мнет, а Опанас плечом об стенку уперся, стоит себе, бедняга, как тот молодой дубок в непогодку. Нахмурился, [ невесел]…

И вот они трое повернулись к Оксане. Один старый Богдан сел в углу на лавке, свесил чуприну, сидит, пока пан чего не прикажет. А Оксана в углу у печки стала, глаза опустила, сама раскраснелась вся, как тот мак середь ячменю. Ох, видно, чуяла небога, что из-за нее лихо будет. Вот тоже скажу тебе, хлопче: уж если три человека на одну бабу смотрят, то от этого никогда добра не бывает – непременно до чуба дело дойдет, коли не хуже. [ Я ж это знаю, потому что сам видел.]

– Ну, что, Ромасю, – смеется пан, – хорошую ли я тебе жинку высватал?

– А что ж? – Роман отвечает. – Баба как баба, ничего!

Повел тут плечом Опанас, поднял глаза на Оксану и говорит про себя:

– Да, – говорит, – баба! Хоть бы и не такому дурню досталась.

Роман услыхал это слово, повернулся к Опанасу и говорит ему:

– А чем бы это я, пан Опанас, вам за дурня показался? [ Эге, скажите-ка!]

– А тем, – говорит Опанас, – что не сумеешь жинку свою уберечь, тем и дурень…

Вот какое слово сказал ему Опанас! Пан даже ногою топнул. Богдан покачал головою, а Роман подумал с минуту, потом поднял голову и посмотрел на пана.

– А что ж мне ее беречь? – говорит Опанасу, а сам все на пана смотрит. – Здесь, кроме зверя, никакого черта и нету, вот разве милостивый пан когда завернет. От кого же мне жинку беречь? Смотри ты, вражий козаче, ты меня не дразни, а то я, пожалуй, и за чуприну схвачу.

Пожалуй-таки и дошло бы у них дело до потасовки, да пан вмешался: топнул ногой, – они и замолчали.

– Тише вы, – говорит, бисовы дети! Мы же сюда не для драки приехали. Надо молодых поздравлять, а потом, к вечеру, на болото охотиться. Айда за мной!

Повернулся пан и пошел из избы; а под деревом доезжачие уже и закуску сготовили. Пошел за паном Богдан, а Опанас остановил Романа в сенях.

– Не сердись ты на меня, братику, – говорит козак. – Послушай, что тебе Опанас скажет: видел ты, как я у пана в ногах валялся, сапоги у него целовал, чтоб он Оксану за меня отдал? Ну, бог с тобой, человече… Тебя поп окрутил, такая, видно, судьба! Так не стерпит же мое сердце, чтоб лютый ворог опять и над ней и над тобой потешался. Гей-гей! Никто того не знает, что у меня на душе… Лучше же я и его и ее из рушницы вместо постели уложу в сырую землю…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю