Текст книги "Моя столь длинная дорога"
Автор книги: Анри Труайя
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
– В годы отрочества какими писателями вы восхищались – русскими или французскими классиками?
– И теми и другими, разумеется. Но мои родители справедливо полагали, что великих русских писателей я должен читать в оригинале. Я же тогда бегло говорил по-русски, а читал с трудом, так как специально всегда учил французский, а не русский язык. Поэтому было решено, что для практики я буду читать вслух в кругу семьи какую-нибудь русскую книгу. Выбор пал на «Войну и мир». Роман этот стал для меня настоящим откровением, он ослепил и навсегда покорил меня.
По вечерам, убрав со стола в столовой посуду, я усаживался под лампой между отцом и матерью и раскрывал книгу на той странице, где мы остановились накануне. Читал я вначале медленно, запинаясь, потом все лучше и лучше, вовлеченный в мир, вскоре ставший мне таким же родным и близким, как и тот, в котором я жил. Тени Наташи, Пьера Безухова, князя Андрея, Николая Ростова, княжны Марьи часто посещали наше скромное парижское жилище. В моем воображении судьбы героев Толстого переплелись с рассказами родителей об их собственной молодости, и Россия «Войны и мира» больше не была для меня Россией только эпохи Наполеона и царя Александра I. Нет, это была вечная Россия, Россия, навсегда утраченная нами и, наверное, простиравшаяся где-то там, далеко, по ту сторону границ… Когда я уставал, отец сменял меня, затем наступала очередь матери, потом нить повествования вновь переходила ко мне. До поздней ночи продолжали мы чтение, чередуясь друг с другом, и я уходил спать, переполненный впечатлениями.
После «Войны и мира» я погрузился в поэзию Пушкина, приводившую меня в восторг строгой музыкой стиха, потом принялся за «Мертвые души» Гоголя, за романы Достоевского, рассказы Чехова. Так прошли передо мной все великие творения русской литературы. Когда я их читал, во мне возникало чувство родственного понимания между ними и мной, гораздо более глубокое, нежели просто ум или критический дух. Вибрация, передававшаяся страницами их книг моему сердцу, была необъяснимым физическим явлением. Я попадал под их власть, не осознавая, как это происходит. Разумеется, одновременно я проглатывал и романы Бальзака, Стендаля, Флобера, Виктора Гюго… И два потока, русский и французский, не сталкивались в моем сознании, а, напротив, соединялись, сливаясь в единое, широкое и мощное, течение. Я страдал, не умея объяснить родителям, почему восхищает меня какая-нибудь непереводимая фраза Флобера, и не умея объяснить моим французским друзьям, почему те или иные строки Пушкина вызывают слезы на моих глазах.
– В ранней юности вы мечтали посвятить себя поэзии. Оставались ли вы по-прежнему верны решению писать только стихи?
– К счастью, нет, ибо мои стихи, между нами говоря, были ужасны. В первом классе я вернулся к прозе, продолжая время от времени сочинять стихи в духе Верлена. Но и проза казалась мне недоступной. Тогда я нашел неплохой, как я полагал, метод для выработки стиля. Я читал вслух какой-нибудь абзац из Флобера, Стендаля или Сен-Симона, потом записывал его по памяти и, сравнивая с оригиналом, старался понять, почему то, что я написал, так далеко от того, что я прочел. Каждый вечер перед сном я листал малый иллюстрированный словарь Ларусса, стремясь пополнить запас французских слов. Чем богаче будет мой словарь, рассуждал я, тем легче мне будет добиваться точности. Любовь к словам, к словарям и по сей день, несмотря на прошедшие годы, жива во мне, и я, как и прежде, с упоением пробираюсь сквозь дебри примеров и дефиниций.
Итак, я писал небольшие новеллы и рассказы, в меру моих сил оттачивая форму и впадая в уныние оттого, что образцы, которые я себе избрал, по-прежнему остаются недосягаемыми. Первым значительным литературным опытом я обязан моему родственнику Никите Балиеву. Он приехал из России с театром «Летучая мышь», организатором и директором которого был. Спектакли «Летучей мыши» состояли из скетчей, миниатюр, инсценировок русских песен, игрались в красочных декорациях и имели в Париже в 1925–1930 годах огромный успех. Для обновления репертуара и привлечения нового круга зрителей Балиев задумал некоторые скетчи исполнять не по-русски, а по-французски. Прочитав мои стихи, он выбрал меня как переводчика. Загоревшись от такой удачи, я немедленно принялся за работу. Но первые результаты были удручающими: я не учел, что мои французские тексты будут декламировать русские актеры, а ведь некоторые звуки в этих языках не имеют эквивалентов. Так, звука, передаваемого французской буквой «u», не существует в русском языке, ее часто произносят «иу». Русский актер, читавший мое стихотворение, упорно твердил «лё миурмиур диу риуисо».[12]12
«Le murmure du ruisseau» – журчание ручья.
[Закрыть] После такой катастрофы Никита Балиев заставил меня переписать все заново, ни разу не употребив гласную «u». Это было великолепным упражнением. Балиев остался доволен действием наложенной на меня кары и вскоре заказал мне либретто оперы-буфф по рассказу Чехова «Контрабас». На этот раз стихи должны были исполнять французские артисты. Анри Coгe сочинил чудесную музыку – изящную, зажигательную. Однако плохо подготовленный, с неудачным распределением ролей спектакль уже на генеральной репетиции встретил дурной прием. Забившись в угол ложи, я слушал неодобрительный шум публики и страдал от уязвленной гордости. Несколько свистков и вовсе повергли меня в отчаяние, тем более сильное, что, уверенный в успехе, я пригласил на представление девушку, за которой тогда ухаживал. Я не осмеливался взглянуть на нее, но, как нередко бывает в жизни, мой провал еще более сблизил нас. «Контрабас» же продержался на сцене всего два дня.
К тому времени я начал писать большой рассказ «Тень».[13]13
В оригинале «La Clef de voûte» – букв. замóк свода, замкóвый камень (фр.) В русском издании рассказ назван «Тень» по договоренности с автором. Письмо А. Труайя Н.Т. Унанянц от 3 января 2005 года.
[Закрыть] Это дневник человека с неуравновешенной психикой, который считает себя виновным в смерти сестры и охвачен ужасом, вообразив, будто ее призрак слился с его собственной тенью. Ему кажется, что его тень носит юбку и шиньон. Тень ведет независимую жизнь и враждебна ему. Чтобы освободиться, он замышляет убить преследующий его призрак. Но разве можно убить свою тень, не убив и самого себя?
Моими лучшими друзьями были тогда Мишель Моруа и Жан Бассан, оба очень увлеченные литературой, и вести с ними литературные споры было моей самой большой радостью. Целые часы проводили мы, закрывшись в комнате, то осыпая преувеличенными похвалами наших любимых авторов, то ниспровергая раздутую славу других, то придумывая головокружительные планы будущих романов, пьес, поэм… Я прочел им свою новеллу, они пришли от нее в восторг. Мишель показала ее своему отцу, Андре Моруа, и через несколько дней Моруа пригласил меня к себе. Я направлялся к нему со странным чувством, что расстаюсь со своей привычной будничной жизнью, словно проселочная дорога, по которой я давно уже шел, вывела меня, наконец, на широкую оживленную магистраль.
Андре Моруа был тогда на вершине славы. Войдя в его кабинет, я остановился, восхищенный строгостью обстановки, книжными шкафами, полными книг в роскошных переплетах, и, главное, самим хозяином, который, приветливо улыбаясь, протягивал мне руку. Мне было всего девятнадцать лет, я ничего еще не сделал в литературе и не осмеливался поверить, что действительно по какому-то невероятному счастью нахожусь перед автором «Превратностей любви», знаменитым писателем, книги которого издаются десятками тысяч экземпляров. Он был тем, кем я мечтал стать, но нас разделяла пропасть – пропасть, заполненная типографской краской. Онемев от почтительности, я украдкой разглядывал этого замечательного человека и нашел, что он похож на ученого, что он любезен, внимателен и чуток. Чтобы дать мне освоиться, Моруа задал мне несколько вопросов, но они лишь довершили мое смятение. До сих пор я спрашиваю себя, что мог он подумать о краснеющем и заикающемся юнце, не знавшем, куда девать руки, торчащие из слишком коротких рукавов, и в растерянности стоявшем посреди кабинета, где все было предназначено для визитов совсем другого значения. Моруа сказал, что в моем рассказе есть достоинства, – радость затопила меня, – и посоветовал показать его Жану Полану, возглавлявшему «Новое французское обозрение», или Роберу де Сен-Жан, главному редактору «Еженедельного обозрения».
Сначала я послал рукопись Жану Полану.[14]14
Полан Жан (1884–1968) – французский писатель, поэт, критик, теоретик литературы, языковед.
[Закрыть] Вскоре он пригласил меня к себе и с разочарованным видом, вздыхая и отводя глаза, объяснил, что не уверен, привыкнет ли когда-нибудь к моему стилю, а я приспособлю свой стиль к нему, что достоинства моего рассказа столь же велики, как и его недостатки, что достоинства уравновешивают недостатки, но недостатки сводят на нет достоинства и что, может быть, лучше на этом кончить. Обескураженный, я отправил рукопись Роберу де Сен-Жану. Новое ожидание. Потом срочная «пневматичка»: Робер де Сен-Жан назначал мне встречу у себя. В письме не было никакой оценки моей работы, и я заключил, что она ему не понравилась и он просто вызывает меня к себе, чтобы вернуть рукопись. После второго отказа, думал я, самым разумным будет навсегда отказаться от мечты стать писателем. В таком состоянии духа я отправился по приглашению. К моему великому удивлению, я оказался перед молодым человеком, сердечным, страстно влюбленным в литературу, который осыпал меня похвалами и заявил, что опубликует рассказ в «La Revue hebdomadaire»[15]15
«Еженедельное обозрение» (фр.).
[Закрыть] и с нетерпением будет ждать мой первый «настоящий» роман. За несколько секунд перейдя от самого глубокого уныния к самому высокому блаженству, я изумлялся, что два специалиста в области литературы, привыкшие оценивать рукописи, вынесли столь противоположные суждения об одном и том же произведении. Кому же мне верить? Тому, кто воскурил мне фимиам, или тому, кто выставил меня за дверь? Вопрос этот так и остался для меня нерешенным. Но и ни один писатель, надо полагать, не решил бы его.
– На какой стадии была ваша учеба, когда вы закончили «Тень»?
– Я только что сдал экзамен на степень бакалавра философии.
– Много ли вам дало изучение философии?
– Больше, чем я мог бы выразить. Философию у нас вел превосходный преподаватель Дрейфюс-Лефуайе. Он проводил занятия в форме бесед, увлекательных дискуссий; он не поучал нас, а дружески беседовал с нами. Благодаря ему мой внутренний мир очень обогатился, я заинтересовался движениями человеческой души, приобрел привычку все подвергать сомнению, проникать в загадочный мир подсознания. И все это в предельно короткий срок. Несколько месяцев таких занятий обновляли человека, заражали его сомнениями и беспокойством до конца его дней. Бергсон меня покорил. Фрейд открыл целый мир. Привлекла мое внимание также психопатология. Позднее я прослушал курс лекций Жоржа Дюма в больнице Святой Анны. Герой моего рассказа «Тень» мог быть одним из ее пациентов!
– Какой факультет университета вы предполагали избрать после окончания лицея? Факультет изящной словесности, я полагаю…
– В том-то и дело, что нет. Мне нужно было прежде всего зарабатывать на жизнь, а ученая степень лиценциата по литературе не обеспечивала, как мне представлялось, никакого твердого заработка. А вот степень лиценциата права открывала заманчивые перспективы: адвокатура, административный аппарат… Учиться надо было всего три года. Шел 1930-й. В 1933 году, если все пойдет хорошо, говорил я себе, я сдам выпускные экзамены и смогу наконец помочь родителям. Конечно, ничто не казалось мне более нудным, чем изучение законов, но я приготовился проглотить необходимые мне знания в любом объеме так, как глотают горькую микстуру – «зажав нос». Впрочем, вопреки моим опасениям, некоторые лекции заинтересовали меня философской возвышенностью содержания.
Однако я быстро понял, что должен, не дожидаясь окончания курса, вносить свою долю в семейный бюджет. Наше безденежье граничило с нищетой. Отец бился, влезал в долги, чтобы помочь моему старшему брату получить образование (он готовился к экзамену на степень лиценциата естественных наук для поступления в Высшее электротехническое училище). Сестра была далеко от нас, на гастролях со своей балетной труппой, и денег, которые она присылала, едва хватало на оплату квартиры.
А родители по-прежнему уныло причитали: «Когда мы вернемся в Россию…»; «Когда мы выиграем процесс против американского банка…». Годами – годами! – я наблюдал эту ностальгию, эти вновь пробуждавшиеся мечты, выслушивал грандиозные проекты перед пустой корзиной для продуктов… Нередко отец начинал рассказывать о переменах, которые он произведет в нашем московском доме: кабинет уступит моему брату, расширит сад, рядом с моей комнатой устроит библиотеку… Из милосердия я притворялся, что тоже увлечен этой нездоровой игрой. Но сердце мое сжималось, словно я присутствовал при крушении корабля, под звуки траурной музыки медленно погружавшегося в пучину…
Было совершенно очевидно, что я должен как можно скорее отыскать какой-нибудь источник заработка. Просмотрев объявления, я нашел место мелкого служащего в бюро по распространению канцелярских товаров. В продолжение многих месяцев в перерывах между занятиями я ходил из дома в дом, предлагая копировальную бумагу и ленты для пишущих машинок. Я по натуре застенчив, и необходимость входить в квартиры к незнакомым людям, отрывать их от дел, навязывать им свой товар, расхваливать его причиняла мне мучительные страдания. Не раз меня грубо выпроваживали, и я оказывался на лестнице, униженный более, чем если бы мне нахлобучили на голову мусорный ящик. Нечасто удавалось мне добыть заказ, да и бывал он так ничтожен, что хозяин обвинял меня в неумении приманивать клиентуру. Мне оставалось лишь признать его правоту. Может быть, именно тогда родилась та внутренняя тревога, которая и по сей день терзает меня. Не отдавая себе в этом отчета, я приходил к заключению, что даже столь блестящее положение, которое занимали мои родители в России, может рухнуть под давлением событий. Для человека такого беспокойного душевного склада, как я, от этих мыслей был всего один шаг до убеждения, что ничто не может быть завоевано навсегда, что счастье изменчиво и самые выдающиеся успехи нередко завершаются катастрофой. В эти годы, полные неуверенности и тревоги, будущее представлялось мне в самых мрачных тонах. Впрочем, все это не мешало мне думать, что у меня, быть может, есть талант. То я видел себя клошаром, то представлял, что «Тень» будет напечатана (но когда?) и принесет мне быстрое признание. Любопытное сочетание в юноше, которым я тогда был, неутихающего сомнения и ослепляющей гордыни. Под влиянием обстоятельств я то воодушевлялся, то сникал. Одним из событий, повергнувшим меня в беспросветное отчаяние, было наложение ареста на наше имущество и его распродажа с торгов. Не знаю в точности, что послужило причиной: не уплатил ли отец налоги или не внес плату за квартиру? Но в одно прекрасное утро в нашей квартире появился судебный исполнитель и принялся описывать мебель. На стене дома приклеили объявление «Распродажа по постановлению суда». С этого дня консьержка открыто выказывала нам уничтожающее презрение, а жильцы дома, встречая нас на лестнице, отводили глаза, словно самый наш вид оскорблял их благопристойность. Мы перестали быть неудачниками, мы стали виновными. Распродажа состоялась прямо в квартире. Оценщик прибыл с группой торговцев, которые, было заметно, отлично знали друг друга. Потрясенный, стоял я между отцом и матерью и наблюдал за растаскиванием нашего жалкого имущества. Торг разгорался. Цифры перелетали из уст в уста. «Кто больше? Продано!» После двух покупок по совсем низкой цене торговцы разворчались, что их побеспокоили из-за такой малости. Они рыскали по комнатам, шарили по углам, равнодушные к нашему позору. Со сдавленным от волнения горлом следил я, как исчезают то кресло, то комод, то какая-нибудь безделушка, связанные с дорогими мне воспоминаниями, и мое унижение возрастало при виде отца и матери, подавленных, обобранных и все же силящихся сохранить достоинство посреди всей этой подлости. Наконец торговцы ушли. Нам оставили кровати, стол и несколько стульев. Потрясенные, ограбленные, оскорбленные остались мы в пустой квартире. Ярость душила меня. Пример родителей заставил меня овладеть собой. Всякий опыт полезен начинающему писателю, а этот, я чувствовал, обогатил меня, повергнув одновременно в горе и гнев. Я тут же поклялся себе использовать это событие в первом своем романе. Это станет моим ответом злой судьбе, ополчившейся на нас. В некотором роде моя месть. Реакция, конечно, ребяческая, но вместе с тем и профессиональная. Я и в самом деле описал в романе «Обманчивый свет» сцену продажи с торгов на дому, во всех подробностях сходную с той, которая так меня потрясла. Примерно в это же время другое событие морально всколыхнуло меня: убийство президента республики Поля Думера[16]16
Думер Поль (1857–1932) – французский государственный и политический деятель. Президент Франции в 1931–1932 гг.
[Закрыть] русским эмигрантом Горгуловым. Это бессмысленное преступление, как мне казалось, ударило по всем его соотечественникам. «Рука иностранца повергла в траур всю Францию», – писали газеты. Я был одним из этих иностранцев. Франция, приютившая меня, теперь имела право открыто проявлять ко мне недоверие. Я восхищался поступком Клода Фаррера, который на распродаже книг писателей – участников Первой мировой войны, где произошло покушение, бросился к президенту республики, заслонил его собой и был ранен в руку двумя пулями. Я хотел быть на его месте. Мог ли я предположить, что всего через двадцать семь лет именно мне предстоит занять его кресло во Французской академии и публично произнести ему надгробную хвалу?
После продажи с молотка нашего имущества мы переменили квартиру: покинули Нейи, свидетеля нашего разорения, и укрылись в двух комнатках дома в районе ратуши вблизи площади Наций.
Получив степень лиценциата прав, я оказался на перекрестке нескольких дорог. Какой путь избрать? Так как я должен был как можно быстрее начать помогать семье, то я и мечтать не мог о собственной адвокатской конторе. Известно ведь, что адвокату требуются годы для создания клиентуры. Поэтому я склонялся к службе в административном аппарате. Жалованье скромное, но зато обеспеченное будущее и возможность писать в свободное от работы время. Изучив объявления о вакансиях, я выбрал должность чиновника в префектуре департамента Сена и стал готовиться выполнять свои обязанности с прилежанием и cкукой. Но тут встал вопрос совести. Я мог поступить на службу в государственный административный аппарат, только приняв французское подданство. Дома мы обсуждали этот вопрос. Несомненно, мое решение огорчило родителей, но они не дали мне это почувствовать. Со временем они поняли, что родина недосягаема для них, что они граждане ниоткуда и должны позволить своим детям целиком слиться с усыновившей их страной. Все-таки в конце нашего разговора отец высказал весьма странное соображение: «А если мы когда-нибудь вернемся в Россию, то каким будет там твое положение, если ты станешь французом?» Он все еще не отказался от своей мечты…
Формальности по оформлению перехода во французское подданство были долгими и утомительными. Раз двадцать меня вызывали в различные учреждения, я заполнил не менее тридцати разных анкет. Можно было подумать, что недоброжелательные скрибы задались целью воздвигать все новые и новые преграды между мной и Францией. Может, и новой моей родине я не был нужен? Наконец мне пожаловали французское подданство. Я был горд, словно получил давно желаемое повышение в чине, и пристыжен, словно совершил тайное отступничество. Произошло это в 1933 году. Мне было двадцать два года. Я представил документы в префектуру департамента Сена и был принят на хорошее место. И теперь еще не могу без волнения вспоминать о радости моих родителей, когда они узнали, что я стал служащим. Наконец-то постоянная должность, обеспеченный заработок, гарантированное будущее. Для начала мне назначили что-то около 1200 франков в месяц – сумма, представлявшаяся мне несметным богатством. Мы остались втроем в нашей небольшой квартирке. Мой брат женился и занял прочное положение инженера; специалист по телекоммуникациям, он сделал в своей области блестящую карьеру и делил с нами свой заработок. Сестра обосновалась в Соединенных Штатах. Вскоре она вышла замуж за очаровательного молодого человека, русского по происхождению, и открыла в Нью-Йорке школу классического танца. А я в ожидании дня, когда нужно будет приступить к моим обязанностям в префектуре, продолжал писать. Рассказ «Тень» еще не был опубликован в «La Revue hebdomadaire», но раз сам Робер де Сен-Жан побуждал меня к этому, я с головой ушел в работу над своим первым романом «Обманчивый свет». Я писал эту книгу с маниакальным пылом, взвешивая каждое слово, произнося вслух фразы, как это делал Флобер, по десять раз переделывая начало и концовку каждой главы. Результаты казались мне неутешительными. Кого заинтересуют эти сцены частной жизни, история ребенка, сердце которого разрывают противоречивые чувства: разочарование, жалость, горе, возмущение, горечь, нежность; история ребенка, слишком умного по сравнению со своим слишком легкомысленным отцом? Одобрение нескольких друзей, Жана Бассана и Мишель Моруа, которым я дал прочесть рукопись, все же не убедило меня в ее достоинствах. Я ждал приговора Робера де Сен-Жана. Он успокоил меня. Это хорошо. Даже замечательно. Роман надо предложить издательству «Плон». Когда я получил положительный ответ издателя, к тому же подкрепленный договором, я почувствовал себя воспарившим под облака. Невероятное стало реальностью. Мой роман опубликуют! Я стану писателем! Я, который вчера еще задавался вопросом, в чем смысл моей жизни. Я подписал договор не читая и стал с нетерпением ждать корректуру. Наконец она прибыла. Впервые в жизни я пережил потрясение, которое испытывает каждый начинающий автор, когда обнаруживает движущийся поток своих мыслей, отлитым в строгие строчки типографского шрифта. То, что совсем недавно было всего лишь пробой пера, рождалось в мучениях и вдохновении, подвергалось правке, доводило до исступления неумелостью, теперь на страницах, вышедших из типографии, обрело определенность и незыблемость. И потом, какое ни с чем не сравнимое упоение видеть свое имя «Лев Тарасов», набранным типографским шрифтом и красующимся на титульном листе! К несчастью, пакет содержал еще и письмо издателя. Он писал, что не в моих интересах выпускать книгу под иностранной фамилией: прочитав на обложке «Лев Тарасов», читатель примет ее за переводную. Настоятельно необходим псевдоним. Признав требование издателя справедливым, я пришел, однако, в отчаяние от этого ультиматума. Мне казалось, что, опубликовав роман под другим именем, я отрекусь от своего авторства. Книга отделится от меня и станет неизвестно чьим произведением. У меня украли половину моей радости. В таком состоянии духа принялся я выбирать псевдоним, переставляя в разных комбинациях буквы моей настоящей фамилии. Я исписал груду бумаги, составлял целые списки фамилий, а когда отдавал свои изобретения на суд друзьям, они заливались безудержным смехом, точно я появился перед ними с наклеенным носом.
Сам того не сознавая, я стремился к тому, чтобы мое новое имя начиналось с буквы «Т», как и прежнее, и у меня выходило: Тарао, Тарасо, Троа… Я остановился на Труайя. Теперь нужно было получить одобрение Плона. Время не терпело, корректура ждала. Я бросился в телефонную кабину и, вызвав издателя, сообщил ему результаты моих изысканий. Поразмыслив минуту, он одобрил Труайя, но потребовал ради фонетического благозвучия изменить и имя. «Лев Труайя! Тяжело, глухо, – сказал он. – Совершенно не звучит». По его мнению, мне нужно было имя с буквой «i» посередине, чтобы звучность была более четкой. В полной растерянности я назвал первое попавшееся: «Ну, тогда Анри». Он согласился: «Анри Труайя! Неплохо. Ну что ж, пусть будет Анри Труайя». С яростью в сердце я повесил трубку. Вот так телефонная будка стала местом моего второго рождения. Сначала я изменил национальность, затем – имя. Осталось ли еще хоть что-нибудь подлинное во мне? Мои родители, звавшие меня «Лев» со дня моего рождения, с большим трудом называли меня потом Анри. Я сам долго не мог привыкнуть к моему второму «я», и прошло много времени, прежде чем я обратился с просьбой официально изменить мое имя и фамилию. Теперь я по документам – Анри Труайя, но Лев Тарасов по-прежнему живет во мне: сжавшись в комочек, он сладко спит в самых потаенных глубинах моей души.
Но не одни только литературные заботы волновали меня в период создания «Обманчивого света». Мой первый роман был в печати, когда я как призывник второго класса отправился из Парижа в Мец отбывать воинскую повинность в 61-м конно-артиллерийском полку.
– В тот день вы не жалели, что переменили подданство?
– Нет. Там были и свои хорошие стороны. Служба в 61-м полку была трудной для новобранцев. К счастью, вскоре я был переведен во взвод связистов и таким образом избавлен от особенно неприятных нарядов. Когда «Обманчивый свет» вышел из печати, я по-прежнему находился на действительной службе и не испытал счастья видеть свой первый роман в витринах книжных магазинов в день его появления. Первый экземпляр книги я получил в лазарете, где поправлялся после тяжелого гриппа. Мои соседи по палате удивлялись: для них я был загадкой. Большинство солдат, несмотря на мои объяснения, до конца не понимали разницы между писателем и печатником, а старшие по званию смотрели на меня с подозрением.
«Обманчивый свет» был очень благосклонно принят критикой. Никогда я не получал и, бесспорно, никогда не получу столь восторженной прессы, как о моей первой книге. Меня сравнивали с Радиге,[17]17
Радиге Раймон (1903–1923) – французский писатель и поэт. В его романах рационалистический анализ душевных метаний героев сочетается с классически ясным языком и лаконизмом стиля.
[Закрыть] называли открытием 1935 года, писали, что мне двадцать три года и я ношу военную форму. Я подписался на справочно-информационное издание «Аргус» и с изумлением разбирал вырезки из газет и журналов, поступавшие ко мне из далекого Парижа. Несмотря на поток похвал, я не осмеливался верить в свое счастье и наивно задавался вопросом: не вызвано ли это единодушное одобрение добрыми отношениями моего издателя с журналистами. Между тем, получив увольнительную, я нанес визиты некоторым из хваливших меня критиков и, слушая их, убедился, что они и в самом деле оценили мою книжицу. Я утопал в блаженстве и все более и более тяготился военными обязанностями, не позволявшими мне постоянно находиться в Париже и наслаждаться своим триумфом. И вдруг – гром среди ясного неба: я узнаю, что мне присуждена премия популистского романа! В тот день я как раз находился в отпуске в Париже и собирался вернуться в Мец. Как был, в своей серо-голубой форме, с кепи на голове, с красным аксельбантом на плече и шерстяной нашивкой на рукаве (меня только что произвели в капралы), я помчался в ресторан Вефур, где заседало жюри. В его состав входили Жюль Ромен, Жорж Дюамель, Робер Кемп, Андре Терив, Габриэль Марсель, Антонин Кулле-Тессье, Робер Бурже-Пайерон, Фредерик Лефевр. Я был в восхищении, увидев вместе за одним столом этих великих писателей, этих искушенных в своем деле журналистов, которым так понравилась моя книга, что они единодушно выбрали ее и теперь встречали меня как своего. Вот они шумно поздравляют меня, усаживают, наливают шампанского. Они, по-видимому, просто в восторге от возможности увенчать литературными лаврами пехотинца. Поистине трудно быть более популистским! Кто-то даже требует, чтобы я спел «Артиллериста из Меца». Признаюсь в смущении, что не знаю слов. Вокруг меня смеются, перебрасываются вопросами, говорят обо всем на свете, кроме литературы… В тот же вечер я уехал в Мец и добрался до своей казармы, покоренный простотой этих замечательных людей и легкостью моего приобщения к их числу. На следующий день в казарму явились фотографы местной прессы. Я приготовился им позировать, но сержант дежурного поста, окинув грозным взглядом мой мундир, отослал меня навести блеск на пуговицы и поправить обмотки. Когда, сгорая от стыда, я вернулся, фотографы были еще на месте. Они в упор обстреляли меня из своих аппаратов. Назавтра в одной из местных газет появилась ироническая заметка по поводу этого инцидента. Тотчас же я оказался под угрозой гауптвахты за «беспорядок, умышленно учиненный в казармах 61-го дивизионного артиллерийского полка». Вмешательство одного умного капитана уладило дело. Меня даже назначили на завидную должность начальника склада радиоприборов. Радиоприемники нашего полка были приборами прочными: если они выходили из строя, достаточно было их слегка встряхнуть, чтобы они снова заговорили. Благодаря новым обязанностям, у меня появился угол, где можно было выспаться вдали от казарменного шума. В этом загроможденном аппаратурой помещении мне удавалось на скорую руку работать. Перед отъездом в армию я закончил и передал издателю второй роман, «Живорыбный садок», и в казарме урывками правил корректуру. Срок моей службы кончился как раз вовремя – я уехал в Париж и успел подписать корректуру к печати.
– «Живорыбный садок» – этюд о нравах душной провинциальной среды. В центре романа любительница пасьянсов, старая дама госпожа Шаслен; она изводит свою компаньонку мадемуазель Пастиф и питает ревнивую привязанность к ее племяннику Филиппу, двадцатилетнему юноше, безвольному, ленивому и хитрому. Как родилась идея этого романа?
– Мне хотелось показать замкнутый со всех сторон бесцветный мирок, в котором персонажи, тусклые, но взятые крупным планом, жили бы почти так же неподвижно, как рыбы в стоячей воде. У моих родителей была одна знакомая, богатая американка, особа оригинального ума, имевшая слабость к русским эмигрантам, водке и картам. Я отказался от эмигрантов и водки, но сохранил карты. Американка с утра до вечера играла с компаньонкой в белот – моя героиня пристрастилась к пасьянсам и, по обычаю этой американки, отмечала свои удачи на листочках бумаги, которые прикалывала к стене. От американки достались ей также полнота и молочно-белая кожа. Борьба компаньонки и племянника, стремившегося оттеснить свою тетку от госпожи и занять ее место, позволила мне изобрести множество забавных и жалких эпизодов. Я очень развлекался, когда писал «Живорыбный садок».
Критика приняла этот роман далеко не так единодушно, как «Обманчивый свет». Одни хвалили меня за плотность письма и мастерство в обрисовке характеров, другие упрекали за то, что я нахожу удовольствие в изображении отталкивающих персонажей и не допускаю ни малейшего притока воздуха в эту спертую атмосферу. Вкусив единодушного одобрения, не очень-то приятно подвергаться публичному разносу критиков, неуязвимых за столбцами своих газет. Этот поворот так меня удивил, что я сразу признал правоту тех, кто меня ругал, а не тех, кто меня хвалил. Я так и не изменился в этом отношении. Сегодня я тоже легче верю тому, кто меня унижает, чем тому, кто меня превозносит.