Текст книги "Моя столь длинная дорога"
Автор книги: Анри Труайя
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 14 страниц)
Пребывание в Монако было предлогом для очень приятных встреч писателей. Члены жюри приезжали с женами, останавливались всегда в Отель де Пари, в часы еды собирались за большим столом. По вечерам самые безрассудные из нас отправлялись в казино и отваживались проиграть несколько франков в рулетку. Мне никогда не везло в игре, но Гит, случалось, выигрывала. Пока она ставила жетон за жетоном, я бродил по залам, пытаясь проникнуть в тайны лиц, склоненных над зеленым сукном. Особенно возбуждали мое любопытство старые дамы с их алчными глазами, крючковатыми в пятнах руками, с их записными книжечками, куда они лихорадочно вписывали последние из выпавших номеров. В эти минуты я вспоминал Достоевского: в азарте игры он продавал платья жены и снова бежал в казино. Ко мне присоединялись мечтательный с обвислыми усами Эмиль Анрио или добродушный гигант Филипп Эриа. Мы обсуждали кандидатуры на премию.
Заседания жюри продолжались три дня под председательством князя Пьера. Затем голосование, прибытие лауреата, парадный завтрак во дворце. Протокол церемонии неукоснительно соблюдался, что чуть-чуть стесняло нас.
– Не в это ли время вы задумали пятитомный роман «Сев и жатва»?
– По правде говоря, я несколько лет думал о нем, точнее, с 1948 года, со времени моей женитьбы. Меня пленили рассказы Гит о ее детстве в Париже, потом в пансионе в департаменте Дордонь, затем в Межеве. В ее рассказах было столько комических и горестных подробностей, столько грации, юмора, живости и тепла, что я снова и снова просил ее что-нибудь вспомнить. Вижу нас обоих в моем кабинете: мы сидим друг против друга, позабыв обо всем на свете, она говорит, я слушаю. Чем объяснить, думал я, что история, бедная внешними событиями, до такой степени трогает и волнует меня? Почему так близка мне эта французская девочка с ее необычной судьбой? Я слушал мою жену, с грустной улыбкой вспоминавшую те далекие годы, с тем же чувством восторженного благоговения, нетерпеливого любопытства, как и рассказы моих родителей об их прошлом в России. И я понял, что в пандан русской серии «Пока стоит земля» абсолютно необходима французская. Названием второго романического цикла стали бы слова из библейского изречения, откуда я заимствовал название для первого: «Пока стоит земля, сев и жатва, холод и жара, лето и зима, день и ночь неизменно будут следовать друг за другом». Но, чтобы привести в движение пятитомную сагу «Сев и жатва», воспоминаний Гит было недостаточно. Я должен был начать гораздо раньше – с истории ее родителей. Я обратился к ним с расспросами об их встрече, о первых годах их совместной жизни, об испытаниях, выпавших на их долю во время войны 1914–1918 годов. Они могли бы неодобрительно отнестись к моей нескромности, однако они, напротив, с сердечностью и доверием пошли мне навстречу. Они жили на юге, и моя теща, по моей просьбе, написала мне целую серию писем о своей молодости. Я воздаю должное добросовестности, искренности и скромности, с которыми она это сделала. Листки, присылаемые ею издалека, накапливались на моем рабочем столе, полные доверительных признаний. Она, кроме того, передала мне старые расходные книги, записные книжки, фотографии, а также письма, которые мой тесть писал ей с фронта во время Первой мировой войны, и блокнот, куда он заносил карандашом свои солдатские впечатления. Мобилизованный в пехоту, он прошел через все ужасы траншейной грязи, беспорядочного артиллерийского обстрела, самоубийственных атак, слышал хрипы раненых товарищей, умиравших неподалеку от окопов. Я сравнивал его трагичные в своей сдержанности свидетельства с теми, которые собрал среди бывших участников войны на русском фронте, когда писал роман «Сума и пепел». Обеими сторонами владело равное понимание абсурдности, бесполезности, жестокости, безумия происходящего. С выцветших страниц вставали призраки, с каждым днем обретавшие плоть и кровь. Роман быстро выстраивался в моей голове, но я чувствовал, что взялся за дело, требующее длительного и напряженного труда.
Мои намерения в цикле «Сев и жатва» были противоположны тем, которыми я руководствовался, когда писал трилогию «Пока стоит земля». В «Пока стоит земля» я ввел множество персонажей, связал их друг с другом переплетающимися сюжетными нитями, широкими мазками воссоздал великие исторические события: Русско-японскую войну, Первую мировую войну, русскую революцию, бегство из России, эмиграцию, развернул перед читателем непривычные его глазу пейзажные картины, перенося действие из Москвы на Кавказ, а с Кавказа в Санкт-Петербург, короче, я купался в живописном и исключительном. Приступая к циклу «Сев и жатва», я предписал себе ограничиться небольшим числом героев, дать им обыкновенную жизнь, поместить в простую обстановку. Я отказался от всего экстраординарного, я занимался обыденным.
В первом томе, давшем название всему циклу, рассказывается история Амели – юной девушки, умной, честной, волевой. Она живет в небольшом городке департамента Коррез вместе с отцом, кузнецом Жеромом Оберна, матерью Марией и младшим братом Дени.
Прежде чем приступить к написанию романа, я хотел познакомиться с городком, откуда происходили родители моей жены. Гит там родилась, но почти в нем не жила. В тех местах у нее остались родственники, и мы сразу же оказались среди своих. Я, пришедший из далеких краев, поражался, как легко и просто моя жена могла посетить родной дом. Я изумлялся тысячам связей, соединявших ее с землей и людьми. Дед ее был тогда еще жив. Раньше он был кузнецом, учился самостоятельно, читая газеты, альманахи, и теперь не скрывал своих передовых и непримиримых убеждений. Давно отказавшись работать с железом, он со страстью занимался резьбой по дереву. Целыми днями с редкостным умением он вырезал из дерева разные фигурки. На полках его мастерской выстроились в ряд забавные персонажи: пастух, раскуривающий трубку, крестьянин, идущий на рынок, сельский врач, катящий в коляске. Без сомнения, свой дар скульптора Гит унаследовала от него. Она принялась лепить из глины его голову. Старика, по-видимому, забавляло это соперничество. Пока он обтесывал дерево, нанося легкие удары молотком по резцу, я расспрашивал его о жизни в деревне накануне войны 1914 года. Память у него была ясная, язык острый. Степенно и серьезно вспоминал он о былых временах. Молоток постукивал по рукоятке резца, отскакивали кусочки дерева, слова перемежались с длинными паузами. Продолжая сбор материала, я расспрашивал также кюре, соседей и друзей семьи.
Мы с Гит жили на частной квартире. Окна нашей комнаты выходили на маленькую площадь, в центре которой стоял памятник павшим. В комнате – стол для моей работы, рядом – крошечная кухонька. Отсюда мы уезжали на велосипедах в окрестные деревни. Высокий и тяжелый, я неумело крутил педали; Гит, прямая и легкая, мчалась впереди меня. Ведомый ею, я узнавал родину моих героев. Бродя по берегам Везера, спускаясь по дороге к кладбищу, укрываясь в тени рощиц, мы были попеременно то Марией и Амели, то Жеромом, Пьером и Дени. Вместе с ними мы ловили форель, собирали шампиньоны. По вечерам в нашей комнатке мы устраивали пиршество из вкусной добычи, отобранной у леса и реки. Потом мы снова говорили о моем романе. Я вносил в записную книжку краткие записи о том, что видел и слышал, рассказы об охоте и рыбной ловле, некоторые выражения на местном наречии. Позже эта книжка снова попала мне в руки. Я перелистал ее, прочел наугад несколько слов и погрустил о тех временах, когда открывал для себя дикие красоты Корреза и одновременно технические трудности моего проекта. Гит водила меня также в Сен-Коломб в департаменте Ло, где она воспитывалась в пансионе. Пансион размещался в заброшенном монастыре. Только его стены и окружавшие их деревья не изменились. Во дворе смеялись и перекликались незнакомые девочки. Директриса заведения была бывшей пансионеркой и знала Гит в детстве. «Ну как же! – воскликнула она. – Маргерит Сентань? Конечно, помню…» Мы вернулись в Париж, взволнованные паломничеством к истокам моего будущего романа.
В конце первого тома моя героиня Амели, покоренная выправкой Пьера Мазалега, выходит за него замуж, переселяется с ним в Париж и в канун августа 1914-го открывает на улице Монтрей небольшое бистро. Во втором томе, «Амели», описывается одиночество и повседневная борьба за существование молодой женщины, муж которой на фронте: ожидание писем, ночная тоска, лишения… Наконец Пьер, тяжело раненный в голову, уволен из армии и больной возвращается к жене и дочери Элизабет, родившейся вдали от него. В литературе войну 1914–1918 годов так часто показывали сквозь призму испытаний мужчины, солдата, что в моем романе я решил изучить ее воздействие на чувства женщины, которая живет в тылу и, как и многие другие, покоряется абсурдному закону жизни в разлуке. «Амели» – в известной степени дань уважения не тем, кто сражался, а тем, кто ждал, не тем, кто проливал кровь, а тем, кто лил слезы, не тем, кто защищал родину, а тем, кто безропотно изо дня в день жил в тылу.
Действие третьего тома, «Жаворонок», происходит в 1924 году на Монмартре, где Амели, Пьер и Дени держат уютное кафе с табачным киоском. Но от Пьера осталась лишь тень, Амели для него сиделка, а не жена. Так, внешние признаки благополучия и делового успеха скрывают глубокую драму супружеской четы. Этой горестной теме противостоит другая: тема открытия мира ребенком. С одной стороны, покорность судьбе, будничные заботы, постепенное оскуднение души, с другой – детское изумление перед всем сущим. Героиня тома не Амели, а ее десятилетняя дочь Элизабет. Впечатлительная и своенравная, она на свой манер развивается сначала в пропитанной ликерными ароматами атмосфере парижского кафе, потом в далеком пансионе за городом, наконец, в школе у своих дяди и тети. Для нее каждая перемена в жизни – праздник. Ее характер формируется в столкновениях с людьми и обстоятельствами. Но, по сути, везде у чужих людей она ищет тепло домашнего очага, которого всегда была лишена. Признаюсь, меня необыкновенно воодушевляло это мое превращение в девочку, подхваченную потоком жизни. Когда я писал «Жаворонка», я в буквальном смысле слова вновь перенесся во времена детства. Чувства мои обострились, мысли и душа обрели свежесть, я, казалось, даже пол изменил! В этом перевоплощении мне, безусловно, помогло присутствие возле меня Минуш. Необщительная, скрытная и нежная, она и интересовала, и беспокоила меня. Все в ней было чрезмерно: порывы, уловки, доброта, любовь к животным, обожание матери, печали, страхи, приступы лени и приливы энергии. Она легко признала во мне отца, но бессознательно страдала от второго замужества матери; она обожала нас, но сердилась на нас за наше счастье. Терпеливо, осторожно мы старались завоевать доверие этого ранимого ребенка. Постепенно она поверила в простое, полное любви и радости будущее, которое мы ей обещали. Она начала заниматься классическим балетом. И я, еще ребенком смеявшийся над сестрой за ее одержимость хореографией, вновь оказался в мире арабесок, пируэтов и балетных позиций. Пo состоянию здоровья Минуш пришлось оставить балет. Для нее это была трагедия безмерных масштабов. Ведь она уже видела себя идущей по стопам Павловой! Мы пытались излечить ее от этой травмы, уговаривая заняться драматическим искусством. Она немного играла на сцене, немного снималась в кино, не без успеха выступила в одной из моих пьес. Вскоре она вышла замуж и навсегда отказалась от сцены. Но я забегаю вперед. Закроем скобку и вернемся к «Севу и жатве».
В четвертом томе, «Нежная и неистовая Элизабет», я вновь встретился с моим «жаворонком» – ей восемнадцать лет, она красива, весела, непосредственна. Ее родители, Пьер и Амели, стали владельцами отеля в Межеве.[27]27
Межев – зимний курорт в Северных Альпах в департаменте Верхняя Савойя.
[Закрыть] Здесь в обстановке нескончаемых каникул Элизабет познает «великую», как она считает, любовь своей жизни, на самом деле – жалкий обман. Раздавленная, одинокая и свободная, Элизабет приезжает в 1938 году в Париж в убеждении, что любое ее начинание заранее обречено на неудачу. Не пылкий ли и требовательный характер мешает ей обрести счастье на проторенных дорогах жизни, задается она вопросом в пятом томе – романе «Встреча». К ее личным бедам вскоре добавляются общие несчастья и муки: Мюнхен, война, бегство из Парижа в июне 1940 года, наконец, оккупация: погруженный в темноту Париж, продовольственные ограничения, топот немецких сапог. Среди этих испытаний Элизабет тщетно пытается найти свое место в жизни. Когда она окончательно теряет почву под ногами, один человек возвращает ей веру в себя и в будущее. Человек, пришедший из далеких краев, которого по законам обычной логики она не должна была встретить на своем пути, это Борис Данов, молодой герой последнего тома трилогии «Пока стоит земля». Вместе с ним в цикл «Сев и жатва» входят его родители, Михаил и Таня. Персонажи, с которыми я расстался более десяти лет назад, вновь обрели жизнь. Свершилось непредвиденное соединение двух романических циклов, русского и французского. Признаюсь, мгновение этого слияния было для меня чрезвычайно волнующим. Представьте себе две группы людей, работающих на разных концах длинного тоннеля: они роют землю и медленно двигаются навстречу друг другу. Стена, которая их разделяет, уменьшается с каждым ударом кирки. Наконец, последний удар – воздух беспрепятственно циркулирует из одного конца тоннеля в другой.
– В «Севе и жатве» вы, в сущности, нарисовали портреты не одной, а трех женщин.
– Да, и их семейные черты повторяются из поколения в поколение. Есть и психологическая преемственность между героинями этих пяти томов. Кроме того, в «Севе и жатве» показано возвышение семьи, которая начала на пустом месте и трудом, самоотречениями, мужеством добилась завидного положения в обществе. Заботы о завтрашнем дне преобладают в этой хронике скромной жизни. В ней много подробностей повседневного существования. Весь цикл – дань уважения женскому упорству в вечной борьбе за счастье. «Сев и жатву» я писал шесть лет, последний том, «Встреча», вышел в 1958 году. В промежутках я написал другие произведения: биографии русских писателей, книги «Святая Русь» и «Повседневная жизнь России при последнем царе», а также «Рождение дофина» – репортаж о национализированных заводах Рено.
– Вас интересует автомобиль?
– Совершенно не интересует! Признаюсь, я даже не умею водить, хотя права у меня есть. Я получил их по настоянию Гит вскоре после нашей свадьбы. Гит прекрасно водит машину и надеялась, что вождение и мне доставит удовольствие и избавит от врожденного страха перед техникой. Я брал уроки в автошколе, когда мы проводили отпуск на пляже в Сен-Мало. Я заранее знал, что мои взаимоотношения с машиной сложатся бурно. Руки у меня неловкие, реакция неточная, и с машиной я обращался не как с союзником, которого следует убедить, а как с врагом, которого следует укротить. Наконец, настал великий день. Не очень-то я был к нему готов, но экзаменатор был снисходителен: он когда-то читал «Пока стоит земля». С пересохшим ртом, судорожно вцепившись в руль, я, как мог, поддерживал разговор о моем романе. Любезно отвечать на похвалы и блистать умом, проходя на высокой скорости повороты, – непосильная задача! От этого человека зависело мое будущее автомобилиста, а он направлял меня в узкие улочки и предлагал сделать крутой разворот, остановиться, снова тронуться с места, дать задний ход, и при этом не переставал говорить о моих персонажах. Я заехал на тротуар, расписывая ему нежность и мужество Тани, позорно остановился на середине подъема, сравнивая судьбы двух братьев, Сергея и Бориса, и врезался в мусорный ящик, анализируя психологию Кизякова. Но эти инциденты не вывели моего экзаменатора из себя. По-видимому, его более волновали мои проблемы как писателя, чем водителя. Я считал, что провалился, однако права получил.
Мы давно мечтали проехать на машине по Бретани. Гит, сев в машину, заявила: «Я к рулю не притронусь. Веди сам». Сначала я растерялся, но потом решил попытать удачи. Доверие жены мне очень польстило, но я быстро понял, что испытание превышает мои силы. От резкости моих движений двигатель то вибрировал, то набирал обороты, а однажды совсем заглох. На поворотах я тормозил, обгоняя машину, брал круто в сторону и едва не свалился в кювет. Раз двадцать мы рисковали жизнью. Разумеется, мне не пришлось любоваться великолепными пейзажами, мимо которых мы проезжали. Мой взгляд искал не Конкарно, мыс Рац и древние памятники Карнака, а дорожные знаки, расставленные по краям шоссе. Нога моя дрожала, когда я нажимал на педаль акселератора, и я почти желал аварии, лишь бы положить конец этой безумной поездке. Вернувшись в Париж, я решил, что никогда больше не дотронусь до руля. Гит грустно признала, что я совершенно не расположен к этому роду деятельности. Отныне во всех наших путешествиях роль шофера доставалась ей. Вначале я страдал от этого, как страдают от какого-нибудь физического недостатка, но потом, испив весь свой позор, предался удовольствию быть вечным пассажиром в автомобиле, за рулем которого сидит моя жена.
– После того, что вы рассказали, я полагаю, что на государственные заводы Рено вас привели поиски контактов с людьми, а не с машинами?
– Вы правы. Во время моих многочисленных посещений заводов Рено меня изумляло бешеное полыхание печей, мощные рывки прессов, непрерывное движение автоматических линий, но более всего меня потрясало зрелище огромного числа людей, занятых среди оглушительного шума тысячью отупляющих операций. Перед моими глазами был, казалось, бездонный резервуар, до краев заполненный человеческой усталостью, мечтаниями, заботами, надеждами, бунтарством и покорностью. Мне хотелось расспросить отдельно каждого из этих мужчин и женщин и узнать, какая жизнь скрывается за однообразными движениями прикованных к конвейеру людей. У меня была возможность встретиться с некоторыми из рабочих вне завода – в кафе, у них дома, в кругу семьи. Они без всякого стеснения обсуждали со мной условия своей жизни и труда. С максимальной точностью я перенес их рассказы в мою книгу.
После путешествия в империю Рено мы совершили путешествие по Центральной и Южной Америке, о котором я рассказал в книге «Между пальмой и небоскребом». Поездка была богата впечатлениями, но очень утомительна. За короткое время мы побывали во многих странах: в Мексике, Гватемале, Гондурасе, Сан-Сальвадоре, Панаме, Боливии, Чили, Аргентине, Бразилии и, не помню, в каких еще. Сегодня мы вдыхали жаркий и влажный морской воздух, а завтра задыхались от разреженного воздуха высоко над уровнем моря. В неумеренных дозах экзотика своей чрезмерной, но однообразной живописностью вызывает, в конце концов, чувство пресыщения, даже отвращения. Красота ландшафтов Юкатана, Киото или Мачупикчу не может отвлечь от зрелища нищеты коренного населения, одурманенного кока-колой и алкоголем, питающегося горстью маиса и обреченного нищенствовать. Повсюду мы видели похожих на призраки стариков, рахитичных женщин, больных детей, спящих на груде очисток.
Гит без устали фотографировала людей и животных, памятники и пейзажи. Нередко, когда она наводила объектив, на нее обращались разъяренные взгляды, и я опасался, как бы какой-нибудь суровый туземец, сочтя себя оскорбленным, не расправился с ней. Но она умела улыбкой обезоружить самых недовольных. И вот щелчок за щелчком на фотопленке запечатлевались лама, позировавшая в профиль, с ее гордой головой, обвисшей губой и бархатными глазами, печальное лицо преждевременно постаревшего юного пастуха, дым курильниц перед полуязыческим, полухристианским храмом в Чичикастенаньо и круглые шляпы женщин на базаре в Отавало, холодное величие озера Титикака и убогие хижины гватемальского семейства.
Для поездки к руинам Юкатана мы наняли гида и переводчика – пожилого господина с юношеской походкой, худощавой фигурой и ясным взглядом, признавшегося, что ему восемьдесят лет, и бегло говорившего по-французски. Он долго жил в Париже, прежде чем обосновался в Мериде, и явно предпочитал делиться своими воспоминаниями, чем посвящать нас в нравы народа майя. Перед дворцом под открытым небом, перед руинами полуразрушенного храма или перед гримасничающими статуями, внезапно, точно из-под земли выраставшими на повороте тропинки, он рассказывал нам о Люксембургском саде, о площади Пигаль и о Фоли-Бержер, которое усердно посещал в 1927 году. «В Париже меня называли индейцем, – меланхолично произносил он, – а здесь называют французом». И засыпал нас вопросами о Франции. В результате мы больше рассказали ему о сегодняшнем Париже, чем он нам о прошлом Мексики.
Для ночлега мы выбрали бунгало возле гранд-отеля «Майаланд», недалеко от руин Чичен-Ица. Над кроватями была натянута противомоскитная сетка. Легионы насекомых вились и жужжали над этим тонким тюлевым занавесом. Нас окружали звуки тропического сада. Что-то со свистом бегало в траве. Поскрипывала ветка под тяжестью вцепившегося в нее какого-то животного. Одна птица оглашала сад своим хохотом. Другая пронзительным криком призывала подругу. Третья подражала прерывистому щелканью трещотки. Внезапно все смолкло, слышался лишь жалобный плач ребенка. Откуда он раздавался? Кто изливал свою жалобу, тревожа ночное безмолвие? После мгновения затишья гам возобновился с еще большей силой. Нам удалось заснуть только на рассвете. Утром мы увидели в окно огромную игуану: подняв голову, на нас неотрывно глядело существо доисторической эпохи.
Мы продолжали путь по дорогам, окаймленным агавами. То тут, то там попадались трупы телят и жеребят, растерзанных клювами хищных птиц. Эти черные стервятники, заменявшие в этой стране дорожные службы, пропустив машину, в развалку удалялись и облепляли скелеты у края дороги. Вообще мысль о смерти преследовала нас все время путешествия. В величественных церквях с пышно украшенными фасадами, построенных испанскими миссионерами и художниками-индейцами, мы видели изображения Христа, сделанные из настоящих окровавленных лохмотьев. Всклокоченные и липкие от пота волосы и борода были явно взяты с местного покойника. В пустом взгляде Спасителя не было ничего божественного. В лавчонках торговали маленькими скелетами из гипса, маленькими трупами из картона, маленькими гробами с крышкой на пружинке, пирожными, украшенными берцовыми костями, черепами из сахара. Подземелья были полны мумий со страшным оскалом зубов. В Тегусигальпе за несколько часов мы видели шесть детских похорон. Никто не обращал на них внимания. Жизнь и смерть пребывали здесь в добром согласии. Смеяться можно было и над одним, и над другим.
В Киото на улицах, и особенно в деловых кварталах, мы часто слышали немецкую речь. В стране обосновалась крупная немецкая колония. По дороге в Ла Паз шофер, который нас вез, глубокой ночью остановился перекусить возле одиноко стоящего дома с запертыми ставнями. Владелец пустил нас на ночь – он оказался немцем. На стенах комнаты, которую нам отвели, висели виды Гейдельберга, а среди них – фотография броненосца, через весь корпус которого шла дата и подпись. Какое политическое преступление вынудило этого человека после поражения Германии скрыться в Боливии? Я помню также французский ресторанчик. Его владелец заметно помрачнел, услышав, что мы говорим по-французски. Мы пригласили его к нашему столику и расспрашивали, как он попал сюда. Недоверчиво поглядывая на нас, он не отвечал на вопросы, а пустился в воспоминания о французской кухне. Без сомнения, мы повстречали бывшего коллаборациониста, которому путь во Францию был закрыт навсегда. Родина свелась для него к бифштексу с жареным картофелем, поданным под солнцем экватора.
Даты и местности путаются в моей памяти, но общее впечатление от нашей бесконечной поездки сохранилось. Далекие страны, где земля богата, а люди бедны, страдают от землетрясений, тайфунов, суеверий, эпидемий и сезонных революций! Страны новехоньких небоскребов и девственных непроходимых лесов, американских автомобилей и разбитых дорог, церквей с осыпающейся позолотой и едва прикрытых лохмотьями нищих, больниц с ультрасовременным оборудованием и колдуньями в деревнях. Страны, в муках переживающие свою молодость! Думаю, не ошибусь, если скажу, что недалек тот день, когда эти молодые республики явятся миру процветающими и могущественными. Разве самые прекрасные надежды будущих поколений не таятся в чащах этих лесов, в песках этих пустынь, в вечных снегах, покрывающих вершины Кордельер?
С каждым новым переездом мы продвигались к концу нашего путешествия, и чем ближе был день возвращения, тем сильнее было мое желание поскорее снова увидеть Францию. Наш самолет, вылетевший из Рио-де-Жанейро, приземлился в Даккаре, и я очень разволновался, когда чернокожий таможенник обратился ко мне по-французски.
Стояла удушающая жара. Даже в лучшем отеле комнаты не были оборудованы кондиционером. Тщетно мы старались освежиться, каждые десять минут принимая теплый душ. Наши окна выходили на школьный двор. Там, составив круг и хлопая в ладоши, танцевали негритята, с чисто африканской грацией выполняя движения танца. И вот настал день отъезда. Не придется больше задыхаться, покрываться потом, каждый час проглатывать по двадцать порций прохладительного питья, восхищаться высокими, стройными сенегальцами, облаченными в белые бурнусы, любоваться обольстительными сенегалками, закутанными в несколько слоев многоцветной ткани, следить взглядом за кружением грифов над рынком в Медине, наблюдать, слушая звуки фанфар и приветствия губернатора, за отплытием парохода, везущего паломников в Мекку, – все позади: мы наконец поднимаемся на борт самолета, совершающего регулярные рейсы в Париж…
Как и в «Жилище дядюшки Сэма», для рассказа о нашем туристическом набеге на Америку я выбрал шутливый тон. После тех потрясений, которые пережила Латинская Америка за последние годы, мою книгу можно рассматривать, по-моему, только как взгляд в прошлое.
Вскоре после нашего возвращения мы купили в окрестностях Граса дом – типичное для юга Франции строение из белого камня с красной черепичной крышей, который когда-то служил почтовой станцией. Он стоял в окружении старых оливковых деревьев с искривленными стволами и серебристыми вершинами и темно-зеленых, высушенных мистралем кипарисов, вырисовывавшихся на фоне голубого неба. Возле дома был участок отвердевшей земли, на котором когда-то молотили хлеб. Вокруг неумолчно стрекотали цикады. Настоящее райское уединение!
Знакомство с этим чудесным местом омрачалось для нас глубокой печалью. Гит перевезла к нам свою умиравшую от рака мать, окружив ее заботой и любовью. Больная, истаявшая, ослабевшая, с ввалившимися щеками, лихорадочным взглядом, худыми прозрачными руками, она больше походила на призрак. Мы скрывали от нее поставленный докторами страшный диагноз. Она думала, что страдает желтухой, и жаловалась, что слишком долго не выздоравливает. Гит превратилась в сиделку. Минуш, тогда еще ребенок, помогала ей ухаживать за больной и поддерживать в ней ее заблуждение. Самый воздух в доме пропитался милосердной ложью: улыбались умирающей, со дня на день ожидая ее конца. Это произошло днем; на безоблачном небе ослепительно сияло полуденное солнце.
На втором этаже старого провансальского дома лежала в своей комнате та, что некогда очаровывала меня рассказами о своей юности, лежала безмолвная, точно после тяжелой работы, скрестив на груди руки. Похоронить ее должны были на кладбище ее родного города, там, где покоился ее супруг.
Погребальный катафалк ехал впереди, мы следовали за ним на автомобиле. Гит, измученная бессонной ночью, проведенной у постели умирающей, вела машину. И сейчас еще я вижу ее застывшее лицо, напряженный взгляд, тонкие руки, на крутых поворотах крепко сжимавшие руль. Дорога из Граса до границ Корреза длинная и извилистая, но мне казалось, что, будь она в три раза длиннее, Гит преодолела бы и ее. Приковав взгляд к задней дверце похоронного фургона, где покоилось тело ее матери, она подавляла усталость, намереваясь держаться до конца. Минуш, скорчившись на заднем сиденье, подавленная горем, молча глотала слезы. Никогда еще я так не огорчался, что не умею водить машину! Так мы двигались к самому сердцу Франции, проезжая мимо покрытых цветущей зеленью холмов, глубоких ущелий, сумрачных лесов. Когда мы вернулись на Юг, дом показался нам опустевшим…
Вступив во владение домом, мы сразу в нем поселились, несмотря на его состояние. Дом нуждался в восстановительных работах, к которым мы не могли приступить во время болезни моей тещи. Гит превратилась в архитектора. Вместе с подрядчиком она объезжала округу в поисках старых балок, еще сохранившихся в обветшавших овчарнях. Эта новая деятельность помогала ей преодолеть скорбь. Рабочие с их южным выговором наводнили усадьбу. Я же невозмутимо писал, не обращая внимания на стук молотков и визг пил. По вечерам я играл в шары с каменщиками и водопроводчиками. Моя работа продвигалась быстрее, чем у них.
Из камней, вырытых из земли, наш садовник сооружал ограду. Он также ухаживал за оливковыми деревьями, собирал оливки и отвозил их на мельницу. Редкое удовольствие для горожанина: мы заправляли салаты маслом из наших собственных оливок. Мы также делали собственное вино, но вопреки нашему тщеславному желанию находить его превосходным, не могли его пить – очень уж оно обжигало язык. Гит просто обожала свои оливковые деревья. Мы, наверное, ради них и купили этот дом! Мы не прожили в нем и трех лет, как заморозки погубили большую часть деревьев. Пришлось обрезать их почти до самой земли. И на месте деревьев с их изящной трепещущей листвой оказался участок, усеянный черными пеньками. Сердце сжималось при виде этого изуродованного пейзажа. Но замерзшие деревья не желали погибать. И уже стебельки молодых побегов пробивались сквозь кору покореженных стволов. В ожидании, пока они подрастут, мы купили в деревнях взрослые деревья. Они быстро прижились, и вскоре дом снова обрел свое зеленое обрамление.
В «Раванелле» – так мы назвали наш дом – мы проводили каждое лето вместе с детьми и друзьями. В этом жизнерадостном окружении я отдыхал, но не отрывался от рукописи. Каждый день между прогулками, плаванием в бассейне и партией в шары я встречался с моими персонажами. Уходя с залитой солнцем лужайки, я возвращался в кабинет и менял страну, климат и столетие. В это время я уже начал писать «Свет праведных» – цикл из пяти романов, рассказывающий о благородном и трагическом выступлении декабристов.