355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анри Труайя » Моя столь длинная дорога » Текст книги (страница 5)
Моя столь длинная дорога
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 02:04

Текст книги "Моя столь длинная дорога"


Автор книги: Анри Труайя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)

Начался период «Странной войны». Францию сковало оцепенение и наряду с ним нарастала глухая тревога. Общее мнение было таково, что немцы, напуганные «мощным сосредоточением» войск союзников, не осмелятся перейти в наступление и после нескольких столкновений с противником, предпринятых исключительно для спасения чести, сложат оружие. И вдруг: захват немцами Голландии, Бельгии, Люксембурга, вторжение во Францию, массовое бегство населения по обстреливаемым пулеметами дорогам. Поток беженцев в машинах самых невероятных марок обрушивается на департамент Коррез. Тюль наводняют измученные штатские – мы должны хоть как-нибудь разместить и накормить их. Затем приходит очередь военных. Отступают целые полки. Наше интендантство едва справляется с работой. Булочники день и ночь выпекают хлеб. Муки не хватает. Солдаты спят в грузовиках или прямо на соломе на открытом воздухе. Узнаем, что Петен просит о перемирии. А продвижение немцев все продолжается. Разносятся слухи, что «они» уже в Клермон-Ферране. Полковник приказывает: «Преградить дорогу врагу!», но у нас всего три станковых пулемета, да и те учебные. Следует контрприказ: «Оставаться на месте, сдаться в плен и продолжать обеспечивать снабжение гражданского населения». Я больше не покидаю казарму и, завернувшись в шинель, сплю на канцелярском столе посреди папок с делами. Так же поступают и другие служащие интендантства. Глубокой ночью – телефонный звонок из лагеря в Ла Куртине. Незнакомый лейтенант на другом конце провода уверяет: только что подписано перемирие. Будим полковника. Он кричит в трубку: «Ложь! Хитрость бошей!» Вооружившись карманными фонариками, гуськом идем на почту через темный спящий город. Телефонистки, работающие на коммутаторе, подтверждают новость: коммюнике распространило агентство «Авас». Возвращаемся в казармы подавленные, усталые, охваченные стыдом. На следующий день – 23 июня – на рассвете слушаю по лондонскому радио призыв генерала де Голля продолжать борьбу, а через несколько минут по французскому радио – официальное сообщение о перемирии. В казармах немедленно разгораются споры между теми, кто одобряет выдачу Франции врагу, и теми, кто этим возмущается. Что до меня, мной владеют гнетущая тоска и бессильный гнев перед этой безмерной исторической несправедливостью: торжество оружия означает не победу Германии над Францией, а победу насилия, расизма, слепого национализма над разумом и терпимостью. Немцы не продвинулись до Тюля, и я чудом избежал горькой участи тех, кому было приказано капитулировать без всякого сопротивления.

Франция разделена на две части. Вспоминаю смену караула в Висбадене, на которой я присутствовал совсем ребенком. И вот восемнадцать лет спустя настал наш черед претерпеть иностранное владычество на своей земле. Наступил день национального траура. Приспущены знамена. Идет дождь. Митинг у памятника павшим. Минута молчания. Лица серьезны. Многие мужчины плачут. На церемонию привели школьников, они смотрят на старших, не понимая, что происходит. Ходят слухи о близкой демобилизации. А потом? Что делать потом? Остаться в свободной зоне? А на что я буду жить? Единственный выход – вернуться в Париж и возобновить службу в префектуре. С печалью и отвращением принимаю я это решение: ведь в Париже немцы. Но ничего не поделаешь. Мои родители, покинувшие Париж вместе с волной беженцев, приехали в Тюль в сопровождении моего брата. Он как специалист освобожден от мобилизации и ему удалось скрыться, когда эвакуировали его завод. Вторично за свою жизнь мои родители попадают в «великий исход» – массовое бегство. Тогда – через всю Россию, теперь – через всю Францию. Вечные странники, теперь, как и тогда, гонимые из города в город. Сейчас они готовятся вновь пуститься в путь, чтобы вернуться домой. Через несколько недель, демобилизовавшись, возвращаюсь и я.

И вот оккупированный серый Париж, Париж продовольственных карточек, голода и холода, Париж серо-зеленых мундиров, белых с черными буквами объявлений, нацистских флагов на общественных зданиях, Париж велосипедов, затемнения, переполненного метро, Париж коллаборационистских газет и английского радио – его слушают тайком. Час новостей Би-би-си для меня важнее, чем час обедни для христианина. Приникнув к радиоприемнику, я желал бы иметь в десять раз более тонкий слух, чтобы улавливать сквозь помехи каждый звук этого голоса, несущего надежду. Как и у большинства французов, в моей жизни отныне две цели: пропитание и сводки. Есть и надеяться. Властвует бифштекс, из-под полы купленный у сапожника, – у него в провинции родственники, и сводки о победах – их доверительным шепотом передает консьержка.

Разгром разбросал в разные стороны нашу дружескую компанию. Мишель Моруа в Париже, Жан Давре в Марселе, Жан Бассан в Касабланке, Клод Мориак с отцом в Малагаре. Регулярная переписка между свободной и оккупированной зоной запрещена. Свободно обращаются в стране только специальные межзональные открытки с краткими сообщениями. Мы, однако, пишем друг другу длинные письма, которые Клод Мориак, живущий около демаркационной линии, собирает, перепечатывает на машинке в нескольких экземплярах и тайно пересылает из зоны в зону. Так мы поддерживаем связь друг с другом. Обмениваемся мыслями о происходящем, поверяем друг другу свой гнев, боль, надежду.

Тем временем я возобновил работу в префектуре в обществе моих безропотных и изголодавшихся коллег. Чтобы как-то улучшить свой повседневный рацион, служащие моего отдела устраивают охоту на голубей – они целыми колониями гнездятся в углублениях фасада ратуши. На краю подоконника чиновники-браконьеры ловко укрепляют скрепками петлю, ее скользящий конец свисает внутрь и его легко достать рукой. Крошки хлеба в середине петли привлекают птиц. Как только одна из них приблизится к крошкам и примется клевать, раздается щелчок – лапки ее связаны, птица в ловушке. Один служащий, специалист по мгновенной казни, сжимает под крыльями тельце голубя и душит его. Если в этот момент в дверь стучит посетитель, голубя быстро запихивают в картонную зеленую папку, и, пока длится визит докучливого посетителя, со стороны этажерки доносится шум крыльев бьющейся в папке птицы. Когда посетитель, наконец, уходит, чиновник вытаскивает свою жертву и приканчивает ее. Мясо парижского голубя безвкусное и волокнистое, но в голодные времена все годится, чтобы набить желудок. Меня тоже приглашают отведать блюда, приготовленного из охотничьего трофея, но я уступаю свою долю любителям. Кстати, я даже не знаю, останусь ли на службе в префектуре: в соответствии с новым законом правительства Виши государственными чиновниками, кроме специально оговоренных случаев, могут быть только французы по рождению. Никогда не чувствовал я себя в такой степени французом, как после разгрома Франции, а нынешнее правительство исключает меня из национальной общности. У меня снова отнимают родину. Я протестую. Составляю целое досье в свою защиту. Требую оставить меня на моей должности. В конце концов, мне это в виде исключения разрешают. Честно говоря, мне стыдно так негодовать из-за своих мелких неприятностей, когда столько французов испытывают тяжкие муки под варварской властью оккупантов. С ужасом, с возмущением вижу я первые желтые звезды на одежде моих соотечественников. Эти желтые звезды, предназначенные стать знаком позора, в моих глазах превращаются в святой ореол мучеников. Трудно примириться с мыслью, что находятся французы, извлекающие выгоды из этой чудовищной расовой дискриминации. Многие мои друзья – евреи. Гонимые властями, они особенно дороги мне. Мое бессилие помочь им разрывает мне сердце. Немцы преследуют евреев, целыми поездами вывозят их в концлагеря, угоняют на принудительные работы в Германию молодежь, захваченную во время облав, расстреливают при первом сопротивлении, усиливают бомбардировки Парижа, наконец, занимают свободную зону – вся Франция под пятой врага. Но с каждой неделей крепнет надежда: в войну вступает СССР, а вслед за ним – США.

Немцы напали на Россию молниеносно, и у моих родителей появилась надежда, что под сокрушительными ударами немецких армий советское правительство долго не продержится и при смене режима они, может быть, смогут после двадцатилетнего изгнания вернуться на родину. (Не называли разве недавно в немецких сводках Армавир и Краснодар – бывший Екатеринодар?) И снова я огорчаюсь, что так далек от них в своих планах на будущее. Для меня возвращение в Россию немыслимо. И тем более невозможно для меня вернуться на родную землю под сенью вражеских знамен. Впрочем, и в желаниях моих родителей еще нет определенности. Они жадно следят по карте за продвижением гитлеровских армий и очень расстраиваются, когда видят в газетах или в кинохронике разрушенные русские города и русских пленных, изможденных, оборванных. Первые победы советских войск наполняют их гордостью. Забыв эгоистические проблемы эмигрантов, они с удивлением замечают, что желают победы стране, которая их отвергла. Они молятся не за правительство – его они не признают, а за народ – его они никогда не переставали любить, они молятся не за сегодняшний Советский Союз, а за вечную Россию.

– Какой была ваша писательская деятельность в эти годы?

– В годы оккупации я выпустил в свет две книги. В 1941 году – сборник из трех легенд под названием «Суд божий». Эти легенды не заимствованы ни из русского, ни из французского фольклора. Целиком плод моей фантазии, они были для меня бегством от действительности в минувшие эпохи, вторжением фантастического в вязкое течение повседневности, торжеством чудесного. Совсем иным был тон романа «Мертвый хватает живого», появившегося в следующем году.

– Да, этот роман считался как бы подтверждением правоты тех в Советском Союзе, кто утверждает, будто Михаил Шолохов совершил плагиат, приписав себе авторство «Тихого Дона». Вымышлена ли рассказанная в романе история бесчестного писателя или она имеет какие-то корни в реальности?

– История эта вымышлена, но в основе ее лежит подлинный случай. Мой друг детства Володя Былинин был убит на войне, и его жена дала мне посмотреть записную книжку, куда он заносил свои мысли. Всю ночь я с волнением ее читал и вернул на следующий день. И уже независимо от меня моя мысль заработала. Вдруг словно что-то щелкнуло: мне представился писатель-неудачник, женившийся на вдове никому не ведомого гения. В бумагах покойного он находит рукопись романа и публикует ее под своим именем. Рождается драма. В душе героя борются, сменяя друг друга, противоречивые чувства: тайное наслаждение участника, горькая радость украденной славы, страх не оправдать собственными произведениями репутацию, ему не принадлежащую, страстное желание перевоплотиться в мертвого, труд которого он присвоил. Затем происходит медленное порабощение всего его существа призраком умершего, раздвоение, расщепление личности героя и, наконец, очищение искупительной жертвой. Рассказ построен в форме дневника плагиатора.

– Считаете ли вы, что ваши первые романы, короткие и камерные, ставят вас в ту категорию романистов, к которой принадлежат Жюльен Грин и Франсуа Мориак?

– Я всегда безмерно восхищался Жюльеном Грином и Франсуа Мориаком. Несомненно, в начале моей литературной деятельности они оказали на меня сильное влияние. Первые мои романы были короткими, неистовыми и мрачными, с резко обрисованными, почти карикатурными героями. Молодость и неопытность толкали меня к преувеличению, к пастозности письма. Я считал, что мои персонажи, чтобы выглядеть живыми, должны отбрасывать густую тень. Но во мне нарастало стремление разнообразить средства художественного выражения, высветлить палитру. Когда я работал над следующим романом, «Знак быка», я испытывал настоятельную потребность с большей свободой описывать моих героев, наделить их характером более сложным, отказаться от изображения человека как некоей компактной массы и показать его как водоворот противоречивых мыслей и противоположных инстинктов. Подобное «очеловечивание» существ, созданных моим воображением, стало насущно необходимым, когда я задумал писать трилогию «Пока стоит земля». Я уже говорил, какое впечатление производили на меня в детстве рассказы моих родителей. Однако в моих первых книгах я был еще не готов использовать материал этих рассказов. Только после того, как я прошел через работу над биографией Достоевского, стремление восстановить русское прошлое матери и отца завладело всеми моими помыслами. Я вдруг понял, что храню в себе настоящую сокровищницу образов, и осознал, что не имею права беречь их для одного себя. Россия, которую я носил в глубоких тайниках моей памяти, требовала выхода, простора. Сначала я предполагал просто-напросто правдиво изложить в отдельной книге мои семейные воспоминания. Но вскоре передумал. Я опасался, что мемуарист потеснит во мне романиста. Составление точной хроники событий принесет мне удовлетворение, но не позволит ввести в рассказ вымышленные персонажи, воспрепятствует проникновению в те круги общества, где никто из моих близких не рискнул бы действовать, не даст придумать любовные истории, которые, если бы мои родители их пережили, привели бы их к разводу наутро после свадьбы. Словом, еще не взявшись за перо, я уже боялся, что, озабоченный точной передачей фактов, крайне обедню общую картину. После долгих размышлений я выбрал сплав реального и вымышленного. Мои воспоминания не стали бы единственным материалом для книги, а растворились бы в целом, где правда сливалась бы с вымыслом. Но, даже остановившись на форме романа, а не мемуаров, я долго колебался, прежде чем приступил к непосредственной работе над ним. Грандиозность моего проекта и его дерзость устрашали меня. Хватит ли у меня сил, хватит ли терпения довести до конца дело столь трудное и столь разнящееся от всего, что я брал на себя до сих пор, сочиняя короткие романы из французской жизни? И понадобилась вся опустошенность, вся бездна отчаяния, которые принесли разгром Франции и ее оккупация, чтобы побудить меня искать утешения от горестного настоящего в иной стране – стране грез.

Над трилогией «Пока стоит земля» («Пока стоит земля», «Сума и пепел», «Чужие на земле») я работал более десяти лет. Это история одной русской семьи и ее окружения, которая прослеживается с 1888 года, с момента, когда герои только начинают свой жизненный путь. Они растут, характеры их формируются, они находят друзей, переживают любовные увлечения, обзаводятся семьями, у них рождаются дети и одновременно, в зависимости от общественного положения и личных склонностей и убеждений, они принимают участие в важнейших исторических событиях эпохи: в Русско-японской войне, в Первой мировой войне, в революции и бегстве из России. Рассказ доведен до 1939 года – до начала Второй мировой войны. Михаил и Таня, герои трилогии – в первом томе они были детьми, – провожают на Восточном вокзале своего сына Бориса. Он мобилизован во французскую армию и покидает Париж, чтобы присоединиться к полку. Таким образом, с первой страницы первого романа трилогии «Пока стоит земля» до последней страницы заключительной ее книги «Чужие на земле» перед читателем проходит жизнь трех поколений одной семьи. Своих героев, происшедших из единого корня, я разбросал по враждующим лагерям, чтобы усилить впечатление их психологического разрыва. Один из них принадлежит к революционным кругам, другой – кадровый офицер, третий – богатый московский коммерсант. Но, на мой взгляд, главный герой трилогии – Время. Я хотел показать вечное возобновление в каждом новом поколении людей одних и тех же человеческих чувств: любви, тревог, политических страстей, семейных радостей, печалей, честолюбий… Каждый убежден, что он первым познает весь опыт жизни, тогда как он всего лишь бессчетный исполнитель старой как мир роли. Название трилогии мне подсказала фраза из книги Бытия: «Пока стоит земля, сев и жатва, холод и жара, лето и зима, день и ночь неизменно будут следовать друг за другом».

Работу над моими предыдущими романами я начинал с составления подробного плана. На этот раз я не стал сковывать повествование предварительной схемой. Я надеялся, что чем меньше заданности будет в моем маршруте, тем вернее вымышленные мной создания обретут изменчивый и неуловимый облик подлинной жизни. Я не знал, каким, хотя бы приблизительно, будет объем романа и сколько персонажей будет в нем действовать. Но я твердо знал, что в отношении к своим персонажам хочу быть предельно беспристрастным. Среди героев трилогии есть революционеры, сторонники царского режима, приспособленцы, скептики. Каждый убежден в своей правоте и искренно отстаивает свою точку зрения. Приняв сторону кого-нибудь из них, я бы изменил своему намерению: моей целью было не выступать с обвинениями в адрес той или иной группировки русского общества, а заставить жить напряженной жизнью несколько выдуманных мною индивидов. Стремясь придать им большее правдоподобие, я перевоплощался в них, влезал в их шкуру, защищал поочередно и с равной горячностью взаимоисключающие политические позиции! Когда я был кадровым офицером Акимом, я, как и он, ненавидел большевиков, а когда я был революционером Николаем, я, как и он, сострадал угнетенному народу и оправдывал разграбление дворцов и расстрелы заложников, ибо, как и он, верил, что без этих крайностей не построить новое общество, сильное и счастливое. Я был также неверной Таней, честным Михаилом, презренным трусом Володей, воплощением зла Кизяковым, бездарным писателем Малиновым, нежной Ниной и глупой и чувственной Любовью… В таком обширном романе далеко не все персонажи развиваются по воле автора. Некоторые из них, задуманные как главные, оказались бесцветными, и я поспешил отделаться от них. Другие, которых я вводил как простых статистов, неожиданно приобрели значение и яркость, удивившие меня самого. Я имею в виду этого шута Кизякова, набросанного как силуэт, но протолкавшегося вперед на главные роли. Он забрал надо мной власть при первом же появлении в романе, когда я описывал его – пузатого, бородатого, с похотливым взглядом, сочным голосом и пророческими тирадами. Он был сильнее меня. Он желал говорить, действовать, и мне оставалось не мешать ему. От главы к главе я все больше торопился на встречу с ним. Я выдумывал все новые и новые повороты в его судьбе. В погоне за наслаждениями он – язвительный, необузданный, коварный, сметливый – неуклюже разгуливал по моей книге, на все наводя порчу своим маслянистым взглядом. Поминутно взывая к Богу, он развлекался, развращая слабых и бросая их, как только истощалось содержимое их кошелька. Накануне Первой мировой войны он смешивался с манифестантами, чтобы наблюдать за разгоном их полицией. В первые месяцы революции он играл роль двойного агента. Тяжело мне было умертвить его в конце третьего тома. Другой персонаж, выскользнувший из моих рук и вступивший не на ту дорогу, которую я ему выбрал, – писатель Малинов. В первом томе я представил его как светского писаку, претенциозного и глупого. Я даже иногда жалел, что вожусь с этой марионеткой. Но во втором томе, когда мне нужно было в 1914 году послать на русский фронт военного корреспондента, я вспомнил о Малинове. Нужда, страх, смерть, увиденные своими глазами, оставили неизгладимый след в душе моего героя. А дальше – революция, смерть любимой жены, политические разочарования; каждый новый удар судьбы выявлял новые стороны его характера. От несчастья к несчастью его понимание мира становилось все более широким и возвышенным. Тяжкие испытания благоприятствовали созреванию его писательского мастерства. В третьем томе, посвященном его жизни в изгнании, я с нежностью исследовал судьбу этого русского писателя, оказавшегося в расцвете таланта в стране, которая приютила его, но в которой он никому не был нужен.

– Были ли прототипы у образов Кизякова и Малинова?

– Нет, Кизяков, этот шутовской вариант Распутина, целиком вышел из моей головы, как и Малинов, и Володя. В других персонажах, напротив, соединились черты, физические и моральные, двух десятков разных моделей, но ни у кого из них нет определенного прототипа. Если бы я взялся изображать людей, которых хорошо знал, я был бы вынужден придерживаться сходства. Я же решился приступить к своей трилогии потому, что она была плодом моего воображения.

– Но этот плод вашего воображения потребовал тем не менее значительной документальной основы. Где вы ее брали?

– Сначала у родителей. Они были счастливы помогать мне в этом грустном воскрешении их прошлого. Прежде чем приступить к отделке главы, я составлял список нужных мне уточнений и подвергал отца и мать строгому допросу. Не без грусти вспоминаю я эти вечера, проведенные вместе с ними в поисках далеких реминисценций. «Тебе в самом деле надо знать, какие краны были в школе, где я учился?» – спрашивал отец. Я уверял, что да. У отца была превосходная память. «Так вот, – говорил он, – краны были короткие с поперечными ручками». С признательностью я помечал эту деталь и переходил к следующему вопросу. Старые платья и шляпы моей матери выкладывались передо мной, извлеченные из кладовой ее памяти. Я хотел знать, какие духи были в моде в России, когда ей было двадцать лет. Несмотря на все свои старания, родители не могли дать мне исчерпывающих сведений обо всех сторонах русской жизни, и я обращался к другим ее свидетелям. Так, моим советником по всей военной части романа был полковник императорской армии, старый друг нашей семьи. Он вдохновлял меня при создании образа Акима. На восьмом этаже парижского дома, где он жил, в двух комнатках для прислуги он устроил музей своего полка – гусаров Александрии. В этих комнатах с низким потолком царский офицер, специалист по армейским знакам отличий, собрал целую коллекцию реликвий: потрепанные мундиры, выцветшие фотографии, шашки для парадов, знамена, флаги, вырезанные из дерева фигурки, изображавшие эскадрон в миниатюре. В этой его страсти были скорбь и достоинство, ребячество и гордость. По счастью, полковник сохранил путевые журналы офицеров своего полка и одолжил их мне. В моем распоряжении оказалось множество письменных свидетельств, противоречивых, но исходивших от очевидцев, равно достойных доверия, о каждом дне войны, каждой стычке, каждом бое. Разумеется, чтобы пополнить свои знания о прошлом России, я использовал разнообразные документальные материалы: рукописи, письма, дневники… Не постыжусь признаться, что мне очень помог Бедекер 1900-х годов, где я нашел планы Москвы и Петербурга, маршруты конок, плату, которую брали извозчики, и сотню других увлекательных данных. Каким бы абсурдным все это ни выглядело, романисту полезно знать, что его герой, отправляясь от Ильинских ворот к Земляному валу, садился на конку номер четыре и платил три копейки за билет на империале! Еще один источник информации – изобразительные материалы. Все иллюстрированные журналы эпохи побывали в моих руках. Я рассматривал в лупу самые крошечные гравюры, если они изображали пейзажи или сцены русской жизни. Например, для рассказа об убийстве террористами министра Плеве я использовал фотографии, сделанные на месте покушения. Поэтому я знал, что в тот день небо было ясным, мостовые сухими, что в момент взрыва Измайловский проспект пересекала конка, а рядом с бесформенными останками жертвы валялся искореженный велосипед тайного агента, сопровождавшего коляску министра. У края гравюрки видна была вывеска: «Отель „Варшава“ – Чай и закуски – Владелец Кондратьев». Эти слова «Чай и закуски» и «Владелец Кондратьев» наполнили меня радостью. Предметы словно бы слетались на помощь моему воображению. Двадцать раз, сто раз в ходе моих разысканий я познавал маниакальную страсть коллекционера. Большой зал Национальной библиотеки не отапливался. Редкие читатели, закутанные, как полярные исследователи, с мокрыми носами, с окоченевшими пальцами склонялись над книгами, из которых на них веяло счастьем. Возвращаясь домой, я шел по мрачным улицам через оккупированный Париж, и он представлялся мне менее живым и реальным, чем Москва и Петербург далекого прошлого.

Приступая к работе над трилогией, я предполагал ввести в роман историю, но я вовсе не собирался писать исторический роман. По моему замыслу, герои книги играют самые незначительные роли в драме, в которую вовлечена их родина. Поэтому я старался показать Русско-японскую войну, Первую мировую войну и революцию через такие не связанные между собой события, которые мои герои могли пережить как затерянные в толпе свидетели, а не как главные действующие лица. Я исключил из состава исполнителей премьеров: генералов и вождей народного движения – и отдал предпочтение актерам на вторые роли. Я не позволял Истории вытеснять из моего повествования конкретные истории моих персонажей, или, точнее, я показывал Историю через судьбу каждого из них.

Разумеется, не могло быть и речи об издании подобного произведения в годы оккупации. Прежде всего, не было бумаги, а для печатания моей трилогии ее нужно было очень много. И потом, немецкая цензура не разрешила бы публикацию романа, действие которого происходит в России, пусть даже и при последнем царе. Так что я писал в никуда. Много раз я говорил себе, что рукопись моя никогда не будет закончена или погибнет при очередной бомбардировке. И действительно, первый том трилогии, «Пока стоит земля», был опубликован только после Освобождения в 1947 году, второй, «Сума и пепел», в 1948-м, а третий, «Чужие на земле», в 1950-м.

Мои самые близкие друзья, конечно, познакомились с трилогией задолго до ее выхода в свет. Я читал главу за главой Анри Пуадено, его горячее одобрение поощряло меня продолжать работу. Я показал также рукопись Клоду Мориаку, вернувшемуся из Малагара, и он восторженно отозвался о ней. Его юношеский пыл воодушевил бы и паралитика! В начале 1943 года он передал первую тысячу отпечатанных на машинке страниц на суд своего отца.

Франсуа Мориак проглотил их за два дня и пригласил меня к себе для беседы. В его большом с белыми стенами кабинете, все углы которого заполняли книги, было очень холодно. Слабый свет ненастного дня проникал сквозь стекла высоких окон. Мы устроились в соседней комнате, где чугунная печка, горбатая и черная, давала совсем немного тепла. Я неоднократно встречался с Франсуа Мориаком до войны и нашел, что он изменился со дня нашей последней встречи: исхудал, ссутулился, кожа приобрела пергаментный оттенок. На узком сухом лице сверкали лихорадочным блеском разного цвета глаза. Он сел, скрестил ноги, и тотчас принялся разбирать мою работу. Мнение его оказалось более чем благоприятным. Я перевел дух, грудь моя задышала свободнее. Похвалы, советы, критические замечания, произносимые его хриплым, прерывающимся голосом, взволновали меня больше, чем я предполагал. Я был счастлив, что Франсуа Мориак говорит о моих героях как о живых людях, с которыми он расстался на время – для того, чтобы поговорить о них со мной. Он поделился своими планами, опасениями, признался, как трудно ему сосредоточиться на литературной работе, когда война сотрясает мир. «Если немцы победят, я откажусь от творчества, откажусь без сожаления, без гнева, – сказал он, – но они не победят! Я оптимист, я верю в победу над фашизмом». Его длинные костлявые пальцы уже крутили ручки радиоприемника: наступил час новостей Би-би-си. Сквозь треск помех прорвался к нам голос из Лондона. Франсуа Мориак склонил свою птичью голову, сложил, зябко поеживаясь, руки на коленях и весь обратился в слух. В конце передачи он вполголоса произнес: «Когда-нибудь нам, наверное, трудно будет поверить, что мы сидели вот так вдвоем в этой комнате, ловя слова надежды с той стороны моря. Как можете вы писать, услышав все это? Надо ждать, неизменно ждать…» Я не отрываясь смотрел на него в эту минуту и чувствовал, что никогда не забуду его печальное, встревоженное лицо, сумеречный свет, падающий из окна, и острый запах угля, тлеющего в печке.

Зажав под мышкой рукопись, я направился домой, охваченный гордостью оттого, что удостоился доверительных признаний Франсуа Мориака, и беспокойством, вызванным его словами о тщетности всякой писательской деятельности во времена лжи и бойни. Через несколько недель после этой встречи в одной из клиник Булони моя жена родила сына, Жана-Даниэля.

На другой день после его рождения район подвергся сильнейшей бомбардировке. Тревога следовала за тревогой. Только через два дня я смог зарегистрировать нашего ребенка в мэрии. В бюро записи актов гражданского состояния толпились несчастные плачущие люди, опознавшие в морге тела своих близких. Франсуа Мориак был прав: все труднее становилось заниматься красотами литературного стиля. С новорожденным младенцем на руках у меня было в два раза больше оснований бояться будущего.

В войне тем временем происходил перелом в пользу союзников. Освобождение Сталинграда, кампания в Тунисе, высадка в Сицилии, капитуляция Италии – все предвещало близкий конец войны. После взятия Рима очередь была за Парижем. И, наконец, высадка в Нормандии! Тем временем я оставил службу в префектуре, чтобы целиком посвятить себя моему роману, хотя у меня не было никакой уверенности в том, что он когда-нибудь увидит свет. Моя писательская работа и мое человеческое существование представлялись мне равно бесцельными. Все зависело от новостей с фронта.

С каждым сражением с запада к Парижу приближались войска союзников. Зенитная артиллерия отражала налеты невидимых самолетов. Парижане жили впроголодь, стояли в очередях и то и дело кидались к радиоприемникам. Я сам жил от сводки до сводки, как наркоман живет от укола до укола. Прошел слух, что союзники вступили в долину Шеврез. Помню, однажды громкие крики на улице оторвали меня от бумаг и книг. Люди вопили: «Вот они! Вот они!» Не помня себя, бросился я к освободителям, но увидел мчавшихся по улице гонщиков-велосипедистов в разноцветных майках. Собравшиеся люди аплодировали, кричали. С тяжелым сердцем я вернулся к себе. Я жил тогда в небольшом домике на авеню Гурго возле площади Перер. Париж задыхался от жары и пыли, умирал от тревоги. Немцы реквизировали велосипеды, метро не работало, и кварталы, почти не связанные между собой, превращались в захолустья; мало-помалу дух патриотизма воцарялся в мэрии, в церковном приходе, на улице – новая манера ощущать Францию. Сначала закрыли метро, потом прекратили подачу газа. Электричество отключали на весь день и включали в половине одиннадцатого вечера. Внезапно вспыхивали лампы, подавали голос радиоприемники. Сводки становились все более и более ободряющими. Но немцы упорно цеплялись за Париж. Полицейские бастовали, почтовики прекращали работу, газеты закрывались одна за другой в атмосфере всеобщего равнодушия – весь административный аппарат города трещал снизу доверху, и дезориентированные парижане задавались вопросом, как долго они смогут жить без руководителей, без продовольствия, в обстановке полного беспорядка в силу одной лишь привычки. Домашние хозяйки наполняли водой ванны, велосипедисты привозили на прицепах жалкие овощи, продавали их на скорую руку и быстро уезжали. Через громкоговорители, укрепленные на черных автомобилях, немцы объявляли: после наступления комендантского часа в девять часов вечера патруль будет стрелять в прохожих.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю