355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анри Труайя » Моя столь длинная дорога » Текст книги (страница 12)
Моя столь длинная дорога
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 02:04

Текст книги "Моя столь длинная дорога"


Автор книги: Анри Труайя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

В «Грембоске» меня увлекала мысль рассказать о жизни французского архитектора в разгар строительства Петербурга. Весь город – стройка, где работают приглашенные Петром Великим и соперничающие между собой художники, где судьба рабочих тяжела, где раболепствуют придворные, где шутовские процессии, фейерверки и смертные казни сменяют друг друга… На этом роскошном и варварском фоне я и представил себе моего Грембоска, прибывшего с женой и шестилетней дочерью в Петербург строить дворец для камергера Ромашкина. Коренной парижанин, Грембоск совершенно теряется в непривычной для него обстановке.

Новый город, сооружаемый на болоте, а не на твердой земле, – творение царского самовластья Петра Великого. Порвав с традициями предков, из Москвы, древней столицы государства, он перевез царский двор в Петербург и приказал всем строить себе здесь дома в соответствии с точным планом города и участвовать под угрозой штрафа в своих сумасбродных празднествах. Величие и извращенность пугающе сочетались в натуре Петра Великого, всем интересовавшегося, за всем наблюдавшего, везде присутствовавшего. Грембоск чувствует себя чужим в столь странном мире, но добросовестно выполняет порученное ему дело. Царь, довольный его работой, предлагает ему гораздо более трудную задачу – постройку собора. И Грембоск ослеплен, порабощен: он мечтает о создании шедевра, о дерзком сооружении на грани возможного, в котором европейская архитектура соединилась бы с византийской живописностью. С этого момента все рушится вокруг него. Он ненавидит блестящий и в то же время низменный образ жизни, к которому принуждает его государь, он сознает, какая угроза его домашнему очагу таится в присутствии Ромашкина, он чувствует, как петербургский туман обволакивает его разум, но он одержим навязчивой идеей и всем готов пожертвовать ради совершенства своего творения. Не правда ли, есть роковая неизбежность в том, что художник, камень за камнем возводя свое творение, одновременно разрушает свою собственную жизнь? Только ценой человеческих страданий может быть осуществлено сверхчеловеческое предприятие. Художник верит, что наваждение завершится апофеозом, в действительности же оно приводит его к безумию.

Всю эту историю я хотел окутать фантастической и туманной атмосферой Петербурга. Кроме того, в моих предыдущих романах я никогда не выводил на сцену значительную историческую личность, а здесь я чувствовал себя в некотором роде вынужденным предоставить слово Петру Великому. Я выразился точно: вынужден! В самом деле, первоначально Петр Великий оставался на заднем плане повествования, на некоем подобии Олимпа. Его деспотичная власть была воплощена, в моем представлении, в образе камергера Ромашкина, который не только передавал Грембоску приказания сверху, но и олицетворял в его глазах верховную власть. Но это лишь значило, что я плохо знал истинную натуру Петра Великого. По мере того как я проникал в его биографию, я все яснее понимал, что он никогда бы не удовольствовался посредником для руководства своим архитектором. Летописи того времени свидетельствуют: этот удивительный властелин всегда искал прямого, человеческого контакта со своими подчиненными, и я совершил бы историческую ошибку, противясь частым встречам царя с моим героем. Так, благодаря силе своего характера Петр Великий водворился в моем рассказе, и роман o Грембоске вдруг превратился в роман о Грембоске и Петре Великом, а у меня вместо одного главного героя оказалось их два. Один возводил собор, другой строил империю, и оба были охвачены безумием творчества. Неистовая натура Петра подчеркивала слабость Грембоска, характер одного выявлял и объяснял характер другого, и уже не в моей власти было их разлучить. Несмотря на все то, что я знал о кровавом и беспощадном царе, я не мог противостоять ему и, как и Грембоск, был околдован и порабощен пламенем его взгляда и стремительностью решений.

Чтобы отвлечься от гнетущей атмосферы «Грембоска», я сразу принялся за чисто французский роман из современной жизни – «Витая в облаках».[34]34
  Le Front dans les nuages – букв. «Лицом к облакам» (фр.).


[Закрыть]
Его героиня – простодушная старая дева, чудаковатая и безответная, которой помыкает ее властная подруга. Обе они не замужем и живут вместе в добром согласии: одной нравится покоряться, другой – верховодить. И вот однажды к ним является чудесный обворожительный юноша и разрушает их игрушечный мирок. Не воплощение ли это самого дьявола?

Затем в романе «Заключенный № 1» я снова вернулся к прошлому России – действие происходит в царствование Екатерины Великой. И еще один резкий поворот – я вновь в послевоенной Франции с моей «Виу» – восьмилетней девочкой, скрытной и пылкой, старающейся воскресить образ убитого немцами отца: потрясение оставило пробел в ее памяти. Она живет в Ля Пюи у родителей матери и в окружении этих строгих, скучных, набожных людей пытается проявить пробуждающуюся в ней жажду жизни. Она словно источник чистой воды, прорывающийся сквозь толщу опавших листьев. Роман навеян воспоминаниями Минуш о ее детстве: она рассказывала о своих детских годах с очаровательной непосредственностью и иронией, и я до сих пор ей за это признателен. Разумеется, я изменил характеры персонажей, придумал разные происшествия – в моем рассказе все «неправда», но в его основе – подлинная жизнь.

За «Виу» последовали в той же романической французской «струе» «Чужой хлеб», где описывается воздействие детей на душу закоренелого холостяка, и «Насмешка» – портрет писателя-неудачника. Он живет со своим котом, безнадежно вздыхает возле своей молодой любовницы и наслаждается, с пугающей ясностью анализируя свое падение.

Еще один прыжок через годы и границы, и я в России с моей «Марией Карповной» – деспотом в юбке. Она тиранствует не только над крепостными, но и над своими взрослыми сыновьями Алексеем и Львом. Заперевшись в своем поместье, она с маниакальным сладострастием терзает своих близких, парализуя их действия, уничтожая как личности. А вокруг – упоительная красота русской деревни, патриархальные нравы, таинственные ритуалы народных верований – так контрастирующие со злой судьбой тех, кому не повезло: они жили возле Марии Карповны и дышали одним воздухом с ней.

– Ваши родители, как обычно, помогали вам своими советами в ходе вашей работы над последними книгами о России?

– Нет, последние книги были опубликованы уже без них, и я бесконечно сожалею об этом. Моя мать умерла в 1963 году. Отец пережил ее на четыре года, но владевшая им меланхолия отрезала его от мира. Вскоре он заболел. Ему было девяносто три года, и он принимал нас лежа в постели – исхудавший, слабый, с замутненным сознанием. Его уже не интересовали наши рассказы о себе или о других. Иногда он оживлялся, воскрешая в памяти какое-нибудь далекое воспоминание о России. Но по большей части он оставался погруженным в прострацию, неотрывно глядя на каминные и ручные часы, разложенные перед ним. Он очень следил за тем, чтобы они показывали точное время. По-видимому, он ждал мгновения окончательного ухода. Он ждал его с нетерпением. Жизнь стала ему в тягость. Две пожилые русские сиделки – одна дежурила днем, другая ночью – без конца препирались, встречаясь в прихожей. Навещая отца, я становился невольным свидетелем их мелких происков. Отец просил меня не отчитывать этих женщин, от перебранки которых у него болела голова. Беспомощный из-за своей болезни, он был в их власти и мечтал только об одном: уйти с миром. Он тихо угасал. Кончились для нас с Гит шумные, согретые душевным теплом семейные обеды. На стене в столовой висела простая картина, изображавшая русскую деревню ранней весной. Дом еще покрыт снегом, но фасад розовеет в лучах бледного солнца. Эта картина теперь у моего брата. Невозможно без грусти смотреть на нее. Когда я потерял отца, у меня возникло чувство, что нити, связывающие меня с Россией, разом оборвались. У меня больше не было корней. Меня несло течением. Холод окружал меня. И потом это странное ощущение, что ты оказался на передовой линии. Я часто размышляю о судьбе моих родителей, об их жизни, разбитой революцией, о тех муках, которые они перенесли, привыкая к изгнанию…

Медленное угасание моего отца в старости и воспоминание о нем побудило меня, хотя я долго колебался, написать «Стук одинокого сердца». В этом романе, посвященном его памяти, я рассказал о страданиях русского эмигранта, как и он, девяносто трех лет, который не сумел ни адаптироваться в приютившей его стране, ни вытравить из памяти чарующий образ России, откуда его изгнала большевистская революция. Жизнь вокруг него продолжается: заняты делами двое его сыновей, строятся планы, завязываются романы, разражаются политические перемены, тогда как поле его собственных действий день ото дня сужается.

Он и сиделка, которая за ним ухаживает, составляют пару, надрывающую душу, но и комическую: он не выносит ее, но не может без нее обойтись. Спасаясь от безотрадной реальности, он все чаще возвращается к воспоминаниям о России: такой огромной и такой счастливой, так отличающейся от французского мирка, погрязшего в мелочах будничного существования.

И мало-помалу прошлое убивает настоящее, греза вытесняет жизнь. Все это происходило на моих глазах, я ощущал это всей своей плотью, наблюдая, как отец необратимо погружается в меланхолию. Конечно, я усложнил действие, придумал разные эпизоды, изменил характеры; отец скончался, как я уже говорил, в 1967 году, он не дожил, как герой книги, до событий мая 1968 года; ему не пришлось оплакивать преждевременную смерть сына и пр. Я точно воссоздал в романе «Стук одинокого сердца» все то, что я перечувствовал, сидя у изголовья моего умиравшего отца.

Ограничусь тем, что скажу: это произведение – выражение понимания, почтительности, прикрытой улыбкой нежности. Написав роман, я спросил себя: имею ли я право публиковать его – слишком уж глубоко он связан с личными воспоминаниями, и решил сначала посоветоваться с братом. Если его смутит обнародование прошлого нашей семьи, я спрячу рукопись в ящик.

Он прочел мой текст с волнением и благодарностью. Он даже напомнил мне несколько подробностей жизни нашего отца, ускользнувших от меня. Ободренный, я опубликовал книгу с двойным чувством: что совершаю нескромность, но и выполняю долг сыновней преданности.

В основе моего последнего романа «До завтра, Сильви» – тоже реальные события. Давно уже я хотел написать продолжение «Виу», но с каждым годом откладывал проект из страха повредить моей маленькой героине, проводя ее через трудный подростковый возраст. Целых шесть лет я набрасывал черновики и тут же их рвал. Потом неожиданно взялся за окончательную редакцию.

Как и для «Виу», Минуш послужила если не моделью, то четким ориентиром. Я вам рассказывал, как страстно она увлекалась классическим танцем и в каком была отчаянии, когда по рекомендации врачей ей пришлось распрощаться с балетом. Эту драму несостоявшегося призвания я и сделал центром моего романа. Конечно, я обогатил сюжет другими воспоминаниями, а также придуманными перипетиями. Роман «До завтра, Сильви» – смесь вымысла и реальности – дорог мне как часть моего прошлого. Отголоски моих собственных чувств растворены среди многих других, не имеющих ничего общего с тем, что я пережил рядом с Гит и Минуш.

«До завтра, Сильви» – открытие искусства, любви, ревности – открытие жизни моей пятнадцатилетней героиней, нетерпимой и чувственной. Она противостоит людям зрелого возраста с их, как она выражается, «подозрительной кухней»: ложью из осторожности, уступчивостью из корысти, с их сменой партнеров; она возвышается над ними чистая и суровая, неукротимая и ранимая – уже женщина и еще ребенок.

– А что вы собираетесь писать теперь?

– Множество сюжетов соблазняют меня. Два уже существуют в набросках, но пока упрятаны в ящик. Предпочитаю о них не говорить. Они созревают медленно… А сейчас я работаю над продолжением романа «До завтра, Сильви», где вновь появляется моя Виу, ей двадцать один год, и она по-прежнему прямодушная, чистосердечная и пылкая.

– Вы с большим волнением рассказывали о печальном деловом опыте ваших родителей в изгнании. Все-таки успехи сыновей приносили им утешение. А вам самому приносит удовлетворение та или иная форма общественного признания?

– Да, безусловно, до некоторой степени. Но это удовлетворение вовсе не убеждает меня в художественной ценности моих книг.

– Пo крайней мере, огромное число ваших читателей, кажется, должно вас убедить!

– Число читателей абсолютно ничего не значит. Конечно, мне приятно, что у моих книг есть определенная читательская аудитория. Я счастлив от мысли, что персонажи, рожденные моим мозгом, находят друзей вдали от меня и их жизнь вызывает интерес не только у меня самого, – короче, что я говорил не в пустыне. Но и самого горячего одобрения публики недостаточно, чтобы убедить писателя в высоких художественных достоинствах его произведения. Для автора хорошо расходящаяся книга вовсе не патент на высшую степень совершенства. Возможно, его произведение не выдержит испытания временем или даже очень скоро канет в забвение, тогда как другие произведения, сначала не привлекшие внимания, будут представлять нашу эпоху в глазах последующих поколений. Бесспорно, нельзя также заключать, что большой тираж – непременное свидетельство низкого литературного качества. Толстой и Диккенс, Бальзак и Гюго, Достоевский и Золя – в истории литературы сколько угодно примеров великих романистов, при жизни познавших широкий читательский успех. Я хочу только сказать, что этот успех не является эстетическим критерием: он не может считаться ни приговором, ни признанием. Он не может ни в чем поколебать скромность писателя, ясно сознающего слабость своих возможностей. Успех обогащает творческую жизнь, но не составляет ее сущности. Я, со своей стороны, никогда не думаю о читателях, когда пишу книгу. Если бы я о них думал, я был бы, наверное, парализован в моем творческом порыве, как если бы кто-то читал мои наброски, стоя у меня за спиной. Моей работой движут требования не публики, а персонажей, которых я ношу в себе. Они толкаются в моей голове, требуют выхода, рвутся к жизни. Этот период – подготовительный – самый счастливый в процессе творчества. Детали возникают одна за другой, черты характеров обрисовываются, атмосфера насыщается; я придумываю дом, в котором поселю мой выдуманный мирок, обстановку дома, привычки и причуды его обитателей; я завязываю, развязываю и вновь завязываю нити интриги. На этой стадии работы все представляется достижимым. Каждый день полон энтузиазма. Я в восторге от моей истории. Я непрерывно думаю о ней – в кабинете, на прогулке, днем и ночью, всегда, повсюду… При этом, в обычное время я не отличаюсь особой наблюдательностью. Не замечаю окружающего. Живу в состоянии крайней рассеянности. Но, как только замысел новой книги зарождается в моей голове, мое поведение меняется. Я собираю свой мед со всего, что встречается на моем пути. Я схватываю, замечаю, накапливаю в памяти, я использую свою собственную жизнь, чтобы дать жизнь моим персонажам. На каком-то этапе деятельности профессия пожирает человека. Это принято пренебрежительно называть профессиональной деформацией. Но без профессиональной деформации ничто великое в мире не было бы создано. Приходится выбирать, кем быть: любителем или монстром. В монстра превращается не только чемпион по теннису, мускулатура правой руки которого гипертрофически развита по сравнению с левой, но и писатель, живущий напряженной творческой жизнью.

– Вы могли бы не писать?

– Нет. Для меня это было бы невозможно. Я продолжал бы писать, даже если бы перестал печататься. Пусть не для того, чтобы меня читали, но для того, по крайней мере, чтобы освободиться от моих видений. И однако если подготовительный период, о котором я говорил, для меня всегда новая радость, то исполнение – мука, боль от которой не смягчается с годами. Сражаешься с лексикой, с синтаксисом, борешься против повторений одних и тех же приемов. Переделываешь, вычеркиваешь, возвращаешь назад… Слова так бесцветны! Они предают мысль. Персонажи, изображенные словами, деформируются и несутся по воле волн. Найдется ли писатель, который, сравнивая то, что он создал в воображении, с тем, что он написал, мог бы предпочесть результат мечте? Правда, иногда, случается, какая-нибудь удачная фраза точно передает то, что я хотел сказать. Немедленно я начинаю бурно, по-детски радоваться. Я доволен днем, как будто эпитет, который я подобрал, чтобы подчеркнуть оттенок чувства или передать цвет неба, спасет всю книгу от посредственности. В процессе работы я не думаю о произведении в целом, я только отбираю детали. Трудно смотреть со стороны, когда сражение с текстом в самом разгаре.

– Почему вы ведете это сражение? Не с тайной ли надеждой сохраниться в памяти людей своими книгами?

– О нет! Когда я пишу, у меня не бывает этой смешной мысли о потомках. Зато я глубоко ощущаю движение времени. Когда я пишу, я предаюсь иллюзии, что останавливаю бег часов, материализую в какой-то степени проходящее мгновение, объективизирую мимолетное впечатление.

– Каковы ваши отношения с издателями?

– Начиная с моего дебюта в 1935 году я был связан со многими издателями и ни с одним из них у меня не возникало серьезных конфликтов. Некоторые же, как, например, Анри Фламмарион, стали моими близкими друзьями. Когда я познакомился с Анри Фламмарионом, он был еще новичком в издательстве и работал под руководством своего отца. Я наблюдал за ростом его профессионального умения и авторитета. Я восхищался его энтузиазмом проходчика, его энергией и жизнерадостностью. Он был удивительно отзывчив ко всему новому, будь то литература или кулинарное искусство, вино или политика, путешествия или живопись. Помню время, когда Анри и Пьерет Фламмарион принимали нас в Севре, в доме, который они через несколько лет покинули, переселившись в Париж. После завтрака я любил гулять с Анри в большом саду, прилегавшем к дому. До изнеможения обсуждали мы наши общие планы. Как бы я ни сомневался в своей работе, я всегда расставался с ним, воспрянув духом. У него подрастало трое сыновей, в то время дети, занятые своими уроками, – ныне они работают вместе с отцом. После смерти отца в августе 1985 года издательство возглавил старший из сыновей Шарль-Анри.

Я воспринял смерть Анри Фламмариона после долгой болезни как несправедливость судьбы. Внезапно я оказался у края пропасти, куда канули сорок лет дружбы и сотрудничества. Уже зная, что обречен, Анри Фламмарион держался с достоинством перед своими посетителями, скрывая улыбкой свои недомогания, расспрашивая своих собеседников об их личных заботах. Деликатно, мужественно он хотел оставаться на ногах, до конца использовать свой шанс быть человеком среди людей. Утешало меня сознание, что его сыновья и наследники, воодушевленные его честностью и предприимчивостью, продолжают его дело. Загадочный цемент связывал их на редкость сплоченный клан, общаясь с которым я всегда выносил впечатление согласия и силы. Благодаря им в старинном доме на улице Расина жизнь продолжается. Их фамильное предприятие символизирует в моих глазах устойчивость традиций в современном мире, раз они поддерживаются молодым поколением.

Еще одна утрата глубоко опечалила меня: недавняя кончина моего друга юности Жана Давре. Страстно влюбленный в литературу, он обратился к деловой деятельности, где с блеском проявил себя, не отказываясь от литературного творчества. Все подписанные его именем страницы, будь то крупные романы «Шум жизни» и «Пустыня», или его «Театр без границ», или сборники мыслей «Отражения и размышления» и «Ожог», выдают беспокойный мятежный дух и ясный ум. Обширная культура сочеталась в нем с живой игрой воображения; он остался в моей памяти человеком горячим, требовательным, относившимся ко мне по-братски. Я регулярно показывал ему свои рукописи, и он высказывался о них категорично, но искренне. И сейчас еще, закончив страницу, я, бывает, спрашиваю себя: «А что сказал бы о ней Жан?»

– А ваши читатели? Есть ли у вас с ними какие-нибудь контакты?

– Как и мои собратья по перу, я получаю письма читателей, много писем. В большинстве случаев в них выражена трогательная симпатия к автору и его созданиям. Находятся, естественно, читатели и читательницы, которые узнают себя в том или ином вымышленном персонаже («Это в точности событие из моей жизни! Как вы могли так хорошо угадать мои чувства?»). Есть и такие, которые огорчены печальным концом романа и подсказывают другой выход, более соответствующий их желаниям («Вы не должны были убивать его!»). И такие, которые предлагают свою собственную жизнь как тему для романа («Если бы я умел писать, я бы рассказал о пережитых мной испытаниях. Предлагаю их вам!»). Есть и такие, кому не нравится вольное обращение писателя с нормами буржуазной морали («Вы не имели права выбрать такой неприличный сюжет!»). Один читатель даже переслал мне мою книгу вместе с гневным письмом: возмущенный «скабрезными» сценами, он не пожелал держать ее в своей библиотеке. Бывает также, что какой-нибудь читатель упрекает меня за то, что я дал его имя моему герою. Но подобные совпадения всегда случайны. Практически невозможно выбрать имя, которое не существовало бы в жизни. Несколько лет назад я получил письмо, подписанное «Амели Мазалег» – в точности имя и фамилия героини цикла «Сев и жатва». Я считал, что сам придумал фамилию, и был уверен, что выбрал имя случайно, перебрав десятка два других, а оказалось, что Амели Мазалег существует в действительности и живет где-то в департаменте Коррез. Письмо моей корреспондентки тронуло меня своей непосредственностью. Совпадение ее имени с именем моей героини ничуть ее не обидело, она даже прислала мне небольшой подарок – картинку из засушенных цветов. Самым ценным для меня в ее подарке была подпись внизу справа: Амели Мазалег – яркое свидетельство соприкосновения вымысла и жизни. Эта картина и сейчас висит на стене моего кабинета. Хочу в связи с этим заметить, что моя читательская почта значительно возросла после издания моих книг в «карманной серии» – массовым тиражом. Невысокая цена сделала эти книги доступными для самого широкого круга читателей. А что ободряет писателя лучше, чем сознание, что его читают люди всех слоев общества и всех возрастов? Утрата контакта с молодежью – одна из самых серьезных опасностей для человека, который считает себя рассказчиком историй и творцом мифов.

– Ваши книги широко переводятся на другие языки. Удовлетворяют ли вас переводы?

– Мне трудно оценить качество переводов на чешский, японский или шведский языки. Но переводы, например, на английский я нахожу очень точными. Некоторые из моих романов и новелл переведены на русский язык и изданы в России. Читая их на моем родном языке, я испытываю необъяснимое удовлетворение, непостижимое единение с чем-то глубоко запрятанном во мне. Как будто, оставаясь целиком французским писателем, я открываю самого себя как писателя русского. Как будто не переводчик, а я сам прямо по-русски написал эти фразы на бумаге. Бывает, иногда какая-нибудь неточность понимания или неумелость выражения выводят меня из себя. Так, мне помнится, в одной из новелл я рассказываю о мальчике, увлеченно читающем «Тентен».[35]35
  Популярный персонаж французско-бельгийских комиксов.


[Закрыть]
Не зная, что или кто такое «Тентен» и склонный считать всю французскую молодежь изначально испорченной, переводчик написал, что мой лицеист, устроившись в кресле, читал «журнал с фотографиями полуголых актрис». Но, спешу добавить, такое бывает редко.

– У вас есть определенные часы работы?

– Как правило, да. Я работаю по утрам с десяти до часу, во второй половине дня до половины восьмого, никогда не работаю по вечерам. Но, несмотря на строгий распорядок дня, результаты очень неодинаковы. Сегодня я кружу по кабинету, набросав едва десяток приемлемых строк, а завтра перо мое летает по бумаге. Дисциплина необходима – она поддерживает душевное равновесие. Я должен неустанно возделывать мое поле, невзирая на трудности, которые препятствуют движению вперед. Если бы я писал только в порыве вдохновения, я не довел бы до конца ни одной книги. Работаю я всегда, стоя перед пюпитром. Я давно приобрел эту привычку и нахожу ее хорошей: я могу, когда хочу, отстраниться от рукописи и, даже не отодвигая стула, пройтись по комнате. Я чувствую себя немножко художником, который то удаляется от картины, то приближается к ней, чтобы лучше о ней судить. В отличие от многих моих собратьев по профессии, я никогда не пишу на машинке. Мне необходим прямой контакт руки с листом бумаги. Я набрасываю, вычеркиваю, рву страницу за страницей. Точного плана я не составляю. Или, вернее, я намечаю план для собственного спокойствия, прекрасно зная, что он изменится в ходе работы. Когда мои персонажи обретают плоть, они начинают сопротивляться моей воле и устремляются совсем не по тому пути, который я первоначально избрал для них, – тут уж я знаю, что роман перестал быть простой конструкцией ума и зажил самостоятельной жизнью. Это, видите ли, всегда добрый знак. Не стоит, на мой взгляд, доверять романам, которые катятся, как по рельсам. Любой писатель вам скажет, что герой, ускользающий из-под его власти, спасен для жизни. Более того, чем активнее он сопротивляется авторской воле, тем больше у него шансов выжить.

– Вы хорошо организованны в своей работе?

– Совсем неорганизован. Посмотрите, какой беспорядок в моем кабинете. Я завален книгами, каждый день прибывают новые, а я не могу заставить себя разобраться в них, разложить по местам. И вот их целая гора. Они повсюду. И на всех столах разбросаны бумаги. Я ломаю себе голову, как выбраться из все возрастающего хаоса. Системы у меня нет. Я отказываюсь завести секретаря. И не позволяю Гит навести порядок в моих бумагах.

Раньше мои рукописи перепечатывала на машинке моя кузина Нина. И я хорошо помню эпизод, одно воспоминание о котором бросает меня в дрожь. Я только что закончил роман (это был «Сев и жатва»). Как обычно, Нина пришла за рукописью, чтобы дома перепечатать ее. Через несколько часов после ее ухода раздался звонок в дверь. Горничная, передав мне визитную карточку, сказала, что какой-то месье хочет срочно поговорить со мной. Имя на карточке было мне незнакомо, и я отказался принять его. Он настаивал, утверждая, что принес мне рукопись. Наверняка какой-нибудь начинающий писатель пришел за протекцией. Все же я решил принять его. В кабинет нерешительно вошел молодой человек скромного вида. К моему ужасу, он держал в руках папку – она принадлежала Нине! Сдавленным от волнения голосом я потребовал объяснений. Гость рассказал, что нашел папку в вагоне метро: она лежала на свободном месте. Он открыл ее и увидел там рукопись, на которой стояло мое имя, но не был указан адрес. Ему тотчас пришла в голову мысль позвонить какому-нибудь издателю и узнать мой адрес. Узнав его, он поспешил ко мне – вернуть находку. При мысли об опасности, которую удалось избежать, у меня буквально подкосились ноги: разумеется, у меня не было дубликата рукописи. Как отблагодарить моего спасителя? Он попросил книгу с автографом. Оставшись один, я с ужасом подумал, что бы произошло, если бы человек менее честный, менее образованный нашел эту забытую в метро папку? Вполне вероятно, что он, решив сохранить кожаную папку, выбросил бы пачку бумаг в мусорный ящик. Никогда у меня не хватило бы мужества написать мой роман заново!

Придя в себя, я позвонил Нине, которая, конечно, уже обнаружила пропажу. Ее не было дома, и мать сказала, что Нина вся в слезах, растерянная бегает по Парижу в надежде найти потерю. Только поздно вечером я смог с ней поговорить и успокоить ее. С тех пор я дрожу от страха каждый раз, когда доверяю рукопись машинистке. Писатель более аккуратный, ответственный никогда на стал бы жертвой подобного злоключения. Я же всего лишь ремесленник от пера.

– Вы называете себя ремесленником пера и, как ремесленник, вы удовлетворены своей судьбой?

– Как же мне не быть удовлетворенным, если мне выпало счастье – столь редкое! – зарабатывать себе на жизнь трудом, который так меня увлекает?

– Кроме работы над книгами, у вас есть еще какая-нибудь литературная деятельность? Ведете ли вы дневник?

– Я вел дневник в ранней юности, но давно оставил его. Я, впрочем, сожалею об этом до некоторой степени, ибо память у меня неважная и, если бы я регулярно записывал все события моей жизни, я мог бы, перелистывая старые записи, освежить свои воспоминания. Но, с другой стороны, я хорошо знаю, что, заведя дневник, я стал бы его рабом. Я позволил бы ему поработить себя. Я жил бы не ради моих многочисленных персонажей, а ради одного персонажа – самого себя.

– Выступаете ли вы с лекциями?

– Когда-то я прочел несколько лекций, но быстро от этого отказался. Красноречие – не сильная моя сторона. Меня сковывает самый вид публики. Я обретаю дар слова, только оставаясь один на один с листом бумаги.

– А статьи?

– Я пишу их крайне редко. Чтобы писать статьи, нужно свободно обращаться с отвлеченными понятиями. Мне же легче дается изображение конкретной жизни. В моих романах абстрактные идеи воплощаются в персонажах и обретают накал их характеров. Иными словами, не я, а мои персонажи задумываются о проблемах общего порядка. Я, например, не взялся бы проанализировать в серьезной статье будущее французской молодежи или роль современной женщины, разрывающейся между профессиональным честолюбием и материнским призванием, но в моей воле передать подобного рода заботы моим воображаемым созданиям. Я, впрочем, убежден, что это наилучший способ придать роману философскую окраску. Чем больше я пишу, тем больше претит мне вторжение в сферу романа рассудочности и теоретизирования. Если какое-нибудь наставление вытекает из моего рассказа, происходит это в какой-то степени помимо моей воли. Всякий иной способ создания художественного произведения превращает рассказ в систему доказательств, а персонажи – в ходячие аргументы. В этом вопросе я возвращаюсь к тому, что недавно вам говорил: основные свойства писателя – простодушие, чувствительность, открытость сердца. Писатель должен уметь все понять, все почувствовать, но не спешить все объяснять. Поддаваясь пылу отвлеченного исследования, он рискует опуститься до элементарной дидактики. Роман велик не ответами, которые он дает, а вопросами, которые ставит.

– Какой момент литературного творчества для вас самый мучительный?

– Момент, когда я даю разрешение печатать корректуру, двадцать раз читаную-перечитаную, выправленную. Пакет отослан в типографию. Вы ничего больше не можете сделать для вашей книги. Хорошая или дурная, она больше не принадлежит вам. Отныне она совершает свой путь одна, отдельно от вас, со всеми своими ошибками, шероховатостями, которые вы не сумели исправить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю