Текст книги "Мемуары. Избранные главы. Книга 2"
Автор книги: Анри де Сен-Симон
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц)
На следующий год он вернулся во Фландрию, взял Камбре, а Месье в это время осаждал Сент-Омер. Принц Оранский пошел на выручку этой крепости, Месье выступил ему навстречу, дал у Касселя сражение и одержал полную победу,[55]55
См. коммент. 82 к т. 1.
[Закрыть] затем сразу же взял Сент-Омер, после чего соединился с королем. Несравнимость успехов оказалась столь болезненной для монарха, что он больше никогда не поручал Месье командование армией. Внешне все было соблюдено, однако принятое тогда решение больше уже не менялось. Год спустя король самолично предпринял осаду Гента,[56]56
9 марта 1678 г., после шестидневной осады, тщательно подготовленной Лувуа, Гент пал.
[Закрыть] план и проведение которой были образцом искусства Лувуа. В этом же году война с Голландией, Испанией и др. закончилась Нимвегенским миром, а в начале следующего года завершилась война с императором и империей.[57]57
10 августа 1678 г. Франция заключила мир с Соединенными провинциями, 17 сентября – с Испанией и 5 февраля 1679 г. – с императором Леопольдом.
[Закрыть] Америка, Африка, Архипелаг, Сицилия ощутили на себе могущество Франции,[58]58
22 апреля 1676 г. французский флот под командованием Вивонна Дюкена нанес поражение испано-голландскому флоту адмирала Рюитера; победоносное морское сражение у Липарских островов 2 июня упрочило гегемонию Франции на Средиземном море; в том же году Алжир дважды подвергался обстрелу из корабельных орудий, триполийские корсары были рассеяны в Хиосской бухте, Денонвиль разгромил ирокезскую армию в районе североамериканских Великих Озер.
[Закрыть] а в 1684 году Испания за свою медлительность в выполнении условий мира заплатила герцогством Люксембургским.[59]59
Герцогство Люксембургское было захвачено в ходе мартовской (1682) и июньской (1684) военных кампаний.
[Закрыть] В начале следующего года дож Генуи, подвергнутой бомбардировке,[60]60
С 15 по 23 мая 1684 г. Сохранились отчеканенные 15 мая 1685 г. памятные медали с изображением дожа, приносящего Людовику XIV извинения от имени Генуэзской республики.
[Закрыть] вынужден был со свитой из четырех сенаторов отправиться просить мира. С той поры и до 1688 года король замкнулся у себя в кабине те, предаваясь не столько увеселениям, сколько молитвам и воздержанию. Его царствование достигло вершины славы и процветания, а дальше пошел уже закат. Великих полководцев, министров и дипломатов не осталось, но были еще их ученики. Далее мы увидим, что следующий период царствования не был похож на первый, но еще сильнее отличался последний.
У войны 1688[61]61
Война за Пфальцское наследство с Аугсбургской лигой (1688–1697).
[Закрыть] года была забавная причина, и тут к месту будет связанный с этим анекдот, равно достоверный и курьезный, который очень точно характеризует и короля, и его министра Лувуа. После смерти Кольбера Лувуа стал суперинтендантом, дворцовых строений. Крохотный фарфоровый Трианон,[62]62
Построенный в 1687 г. в Версальском парке по проекту Мансара, дворец был облицован по фасаду белыми фаянсовыми изразцами с синим узором. Второй дворец, так называемый Малый Трианон, был построен в 1762–1764 гг. при Людовике XV архитектором Жаком Анжем Габриелем (1698–1782).
[Закрыть] некогда построенный для г-жи де Монтеспан, надоел королю, который хотел всюду иметь дворцы. Он много занимался строительством. У короля был хороший глаз, он верно оценивал соразмерность, пропорции, симметричность, однако ему недоставало вкуса, как, впрочем, явствует из дальнейшего. Стены дворца только-только начали подниматься над землей, когда король заметил неправильность одного из окон первого этажа, которое уже заканчивали. Лувуа, грубый по природе, да к тому же настолько избалованный, что с трудом переносил замечания даже своего монарха, заспорил и упрямо твердил, что окно сделано правильно. Король отвернулся от него и пошел дальше по зданию. На следующий день он встретил Ленотра, хорошего архитектора, прославившегося, однако, планировкой садов, который начал вводить свой стиль во Франции и довел его до высочайшего совершенства. Король спросил, не был ли он в Трианоне. Ленотр ответил, что нет. Король рассказал, что его так неприятно задело, и велел съездить туда. На следующий день он задал тот же вопрос, и ответ был точно такой же. На третий день все повторилось. Король понял: Ленотр боится, что ему придется подтвердить либо его ошибку, либо ошибку Лувуа. Он разгневался и приказал Ленотру завтра быть в Трианоне в то время, когда он сам туда приедет и велит приехать Лувуа. Отступать Ленотру было некуда. И вот на следующий день король собрал их обоих в Трианоне. Первым делом встал вопрос насчет окна. Лувуа стоял на своем, Ленотр отмалчивался. В конце концов король приказал ему промерить стену и окно и сообщить, что он обнаружил. Пока Ленотр занимался этим, Лувуа, взъяренный проверкой, громко ворчал и раздраженно доказывал, что это окно в точности такое же, как другие. Король молча ждал, но был уязвлен. Когда промеры были завершены, король спросил у Ленотра, что он обнаружил, и тот начал что-то невразумительно бормотать. Король разгневался и приказал говорить ясней. Тогда Ленотр признал, что король прав, и объяснил, в чем состояла ошибка. Не успел он еще договорить, а король уже повернулся к Лувуа и заявил ему, что его упрямство несносно и что, если бы он уступил ему, дворец выстроили бы кривым и пришлось бы его ломать сразу после окончания строительства, короче, устроил Лувуа головомойку. Лувуа, озлобленный выговором, а паче тем, что свидетелями этого были придворные, строители и слуги, в ярости отправился к себе. Там он застал Сен-Пуанжа, Вилласера, шевалье де Ножана, обоих Тийаде и еще нескольких ближайших друзей, которые встревожились, увидев его в таком состоянии. «Все, – сказал он им, – судя по тому, как король разговаривал со мной из-за этого окна, я утратил его благоволение. У меня есть единственный способ отвлечь его от своих дворцов и снова стать необходимым ему-война. И черт меня возьми, он ее получит!» Действительно, через несколько месяцев он сдержал слово и вопреки желанию короля и других монархов вызвал всеобщую войну. Она, несмотря на успехи французских армий, разорила Францию, не расширила ее пределов и, более того, стала причиной постыдных событий.
Наибольшая ответственность лежит на короле за последнюю кампанию,[63]63
1697 г.
[Закрыть] которая не продлилась и месяца. У него во Фландрии были две огромные армии, по численности чуть ли не вдвое превышающие единственную армию неприятеля. Принц Оранский стоял лагерем в аббатстве Парк, король – всего лишь в лье от него, а герцог Люксембургский со своей армией – примерно в полулье от короля, и между тремя этими армиями не было никаких преград. Принц Оранский был полностью окружен и видел, что укрепления, которые он приказал спешно возвести вокруг лагеря, ему не помогут; он понимал, что погиб, и неоднократно сообщал о том в Брюссель своему близкому другу Водемону, не видя даже тени надежды на возможность вырваться и спасти армию. От армии короля его защищали лишь наспех укрепленные позиции, и самое простое и верное было взять их силами одной армии штурмом, а затем уж завершить победу посредством другой, свежей, притом что каждая из них в избытке имела собственные запасы провианта и артиллерийских припасов. Дело было в первых числах июня, и можно себе представить, что дала бы такая победа в самом начале кампании! Какое же безмерное изумление испытали все три армии, узнав, что король ретировался и разделил почти всю армию, которой командовал, на два больших отряда для посылки одного в Италию, а второго, под командованием Монсеньера, в Германию. Герцог Люксембургский, которого король утром накануне отъезда известил об этой новой диспозиции, кинулся на колени и долго обнимал ноги короля, умоляя отменить приказ, указывая на легкость, несомненность и огромность победы, которую можно одержать, атаковаЁ принца Оранского. В результате он лишь вызвал недовольство короля, тем более чувствительное, что тот ничего не мог ему ответить. Растерянность, охватившую обе армии, невозможно описать. Как ясно из предыдущего, я в это время был в армии. Даже придворные, которые обычно радуются, возвращаясь домой, не могли скрыть огорчения. Все, не таясь, высказывали его, равно как и недоумение, а за подобными высказываниями следовали неодобрительные выводы. На следующий день король уехал,[64]64
Людовик XIV прибыл в Версаль вечером 26 июня.
[Закрыть] встретился с г-жой де Ментенон и дамами и возвратился вместе с ними в Версаль; с тех пор он ни разу не пересекал границу и не бывал в армии, разве что для развлечения, и то в дни мира. Победа под Неервинденом, одержанная герцогом Люксембургским полтора месяца спустя над принцем Оранским, который всего за одну ночь сумел возвести необычайно сильные укрепления благодаря условиям местности и собственному искусству, возобновила толки и чувство горечи, тем более сильной, что нашей позиции под Неервинденом было далеко до той, которую занимал король у аббатства Парк; и хоть мы имели примерно такие же силы, однако недостаток провианта и артиллерийских припасов не позволил развить победу. В довершение сразу добавлю: принц Оранский, оповещенный об отъезде короля, сообщил Воде-мону, что получил это известие от весьма верного человека, который никогда не давал ему ложных сведений, однако не может ни верить, ни надеяться на это; со вторым курьером принц уже сообщал, что сведения оказались верны, король уезжает и что лишь его ослеплению и помрачению рассудка он обязан столь нежданным избавлением. Примечательно, что Водемон, впоследствии долго пребывавший при нашем дворе, неоднократно о том рассказывал друзьям и даже в обществе, в частности в салоне Марли.
Завершивший эту войну постыдный мир[65]65
Рисвикский – см. коммент. 100 к т. 1.
[Закрыть] заставил еще долго отчаянно вздыхать и короля, и государство. Пришлось пойти на все, чего потребовал герцог Савойский,[66]66
На основании Туринского мирного договора (29 августа 1696) Людовик XIV вернул деревни Стаффард (Кунео) и Марсай (Пьемонт), где в 1690 и 1693 гг. герцог Савойский потерпел поражение от маршала Катина.
[Закрыть] лишь бы оторвать его от союзников, и наконец после долгого сопротивления и несмотря на ненависть и презрение к принцу Оранскому признать его королем Англии, а вдобавок еще принимать его посланника Портленда,[67]67
Пышный прием, устроенный английскому послу Джону Вильгельму Бентнику, графу Портленду, состоялся в феврале 1698 г.
[Закрыть] словно некое божество. Наша торопливость стоила нам герцогства Люксембургского,[68]68
На основании Рисвикского мирного договора 1697 г. герцогство Люксембургское вошло в состав владений Испании.
[Закрыть] а невежество в военных делах наших уполномоченных на переговорах, которых кабинет не снабдил инструкциями, дало нашим противникам большие преимущества при установлении границ. Таков был Рисвикский мир, заключенный в сентябре 1697 года. Мирная передышка продлилась всего три года, и все это время страна испытывала горечь из-за возврата земель и крепостей, которые мы завоевали, и тягостно ощущала, чего стоила нам эта война. На сем кончается второй период царствования.
Третий начался великой славой[69]69
Сен-Симон имеет в виду вступление на испанский престол под именем Филиппа V внука Людовика XIV, герцога Анжуйского (16 ноября 1700).
[Закрыть] и небывалым успехом. Но кончилось это очень скоро. Подобное начало всем вскружило головы и подготовило неслыханные беды, избавление от которых было поистине счастьем. Короля преследовали и сопровождали до могилы и другие невзгоды, и он мог бы почитаться счастливцем, если бы лишь на несколько месяцев пережил вступление своего внука на трон испанского королевства, который поначалу получил без всякого сопротивления. То время еще слишком близко к нам, так что нет надобности распространяться о нем. Но то немногое, что было сказано о царствовании покойного короля, совершенно необходимо, чтобы лучше понять и то, что будет сказано о его личности; при этом следует помнить всевозможные эпизоды, разбросанные по этим мемуарам, не негодуя на случающиеся иногда повторения, так как они необходимы, дабы объединить и создать нечто целостное.
Следует еще раз повторить: король обладал умом более чем посредственным, однако способным к развитию. Он любил славу, хотел порядка и соблюдения законов. Он был от природы благоразумен, сдержан, скрытен, умел властвовать над движениями души и языком; поэтому можно ли сомневаться, что рожден он был добрым и справедливым и Бог одарил его вполне достаточно, чтобы он стал неплохим, а то и великим королем?
Все скверное пришло к нему со стороны. В раннем детстве он был настолько заброшен, что никто не осмеливался приблизиться к его покоям. Он часто с горечью вспоминал о тех временах и даже рассказывал, как однажды вечером в Пале-Рояле, в Париже, где пребывал тогда двор, его обнаружили в бассейне, куда он упал. В дальнейшем он попал буквально в подневольное положение. Он едва научился читать и писать и остался совершенным невеждой, не зная самых общеизвестных сведений из истории, не зная о родственных связях, состояниях, деятельности, происхождении знатных лиц, не зная законов и так ничего обо всем этом и не узнав. По причине своего невежества он неоднократно и нередко прилюдно попадал в самые нелепые положения. Однажды г-н де Лафейад высказал в его присутствии сожаление, что маркиз де Ренель, который впоследствии был убит в чине генерал-лейтенанта и должности командующего кавалерией, не стал в 1661 году кавалером ордена Св. Духа, на что король сперва промолчал, а после с неудовольствием заметил, что надо же придерживаться правил. Ренель был из Клермон-Гальрандов, то есть д'Амбуазов, а король счел его выскочкой, хотя впоследствии перестал так щепетильничать в этих вопросах. Из этого же рода происходил Монгла, королевский гардеробмейстер, к которому король хорошо относился, которого в том же 1661 году пожаловал в кавалеры ордена Св. Духа и который оставил интересные мемуары. Монгла женился на дочери сына канцлера де Шеверни. Их единственный сын всю жизнь носил фамилию де Шеверни, поскольку владел землями этого рода. Он провел жизнь при дворе, в связи с чем я несколько раз упоминал о нем, или же исполнял дипломатические миссии. Фамилия де Шеверни сбила с толку короля, который полагал, что он не принадлежит к знати и потому не может иметь придворного звания и стать кавалером ордена Св. Духа. Лишь к концу жизни, и то случайно, король узнал, что он заблуждался. Сент-Эрем, который сперва был обер-егермейстером, а затем губернатором и комендантом Фонтенбло, не смог стать кавалером ордена Св. Духа; король знал его как зятя де Куртена, государственного советника, прекрасно ему известного, и считал незнатным. А он был из Монморенов,[70]70
Шарль-Луи, маркиз де Сент-Эрем, был сыном Франсуа-Гаспара де Монморена, маркиза де Сент-Эрема (1621–1701).
[Закрыть] о чем король узнал, но слишком поздно от г-на де Ларошфуко. При этом ему пришлось растолковывать, что это за роды, так как их фамилии ему ничего не говорили. Могло показаться, что король отличал старинную знать и не желал никого к ней приравнивать; ничего подобного. Он был далек от подобных чувств и питал слабость к своим министрам, которые, стремясь возвыситься, ненавидели и принижали всех, с кем не могли сравняться и кем не могли стать, и потому был крайне холоден к родовитой знати. Он боялся родовитости так же, как боялся ума, а ежели два этих качества соединялись в одном человеке и королю становилось это известно, тому не на что было надеяться.
Очень скоро после того, как он стал править самостоятельно, его министры, военачальники, фаворитки, придворные поняли, что тщеславия в нем куда больше, чем славолюбия. Они стали непомерно восхвалять его и тем развратили. Хвала, а верней сказать лесть, нравилась ему, и чем грубей она была, тем охотней принималась, а более всего ему по вкусу была лесть самая низменная. Только так можно было приблизиться к нему, и все, кого он любил, были обязаны этой любовью тому, что удачно нащупали этот путь и никогда не сходили с него. Это-то и было причиной огромной власти его министров, которые при каждом удобном случае неизменно кадили ему, а паче приписывали ему все решения и уверяли, что все исходит от него. Изворотливость, низость, изъявления восторга и покорности, раболепство, а еще верней, умение показать свою ничтожность перед ним, были наилучшим средством завоевать его благоволение. Стоило чуть уклониться от этого пути, и прощения уже не было; именно это и довершило падение Лувуа. Действие этого яда все усиливалось. В сем государе, не лишенном ума и обладавшем опытом, оно дошло до крайнего предела. Не имея ни голоса, ни слуха, он любил в домашней обстановке напевать самые льстивые места из оперных прологов; он словно купался в лести, и даже во время многолюдных парадных ужинов, на которых иногда исполнялась скрипичная музыка, присутствующие слышали, как он негромко напевает те же хвалы себе, когда игрались сочиненные на подобные слова мелодии.
В этом причина той жажды славы, что время от времени отрывала его от любви, и того, с какой легкостью Лувуа втягивал его в большие войны, имея целью то свалить Кольбера, то укрепить и усилить собственное положение, неизменно убеждая короля, что как полководец тот превосходит в разработке и осуществлении планов всех своих генералов, в чем они сами, стремясь угодить королю, способствовали Лувуа. Я говорю о Конде и Тюренне и уж подавно о тех, кто пришел им на смену. С легкостью, самодовольством и самолюбованием он присваивал все услуги себе, веря, что он действительно таков, каким его изображают в хвалебных речах. В этом же причина его любви к парадам, дошедшая до такой степени, что его враги называли его королем парадов, и причина любви к осадам, при которых он мог проявить не многого стоившую храбрость, делать вид, будто его удерживают силой, выказывать свои способности, предусмотрительность, неусыпность, нечувствительность к тяготам, к которым благодаря превосходному, могучему телосложению он был весьма приспособлен, не страдая ни от голода, ни от жажды, ни от стужи и жары, ни от дождя и непогоды. Пребывая в армии, он очень любил слушать слова восхищения его величественной осанкой и внешностью, тем, как он искусен в верховой езде и во всех трудах. Фавориткам, а нередко и придворным он больше всего любил повествовать о войсках и военных кампаниях. Говорить он умел, находя красивые и точные слова, а рассказывал и сочинял получше, чем многие люди из общества. Даже самым обычным его речам всегда была присуща явная и неизгладимая величавость.
Его уму, от природы склонному к мелочности, особое наслаждение доставляли всевозможные пустяки. В военных делах он неизменно вникал во все подробности касательно мундиров, вооружения, построений, учений, дисциплины, короче, во всевозможную ерунду. Точно так же он занимался своими дворцами, дворцовым ведомством, особыми яствами, подававшимися к его столу, и всегда был уверен, что может тут чему-то научить людей, которые в этих делах понимали куда больше, но, словно неискушенные новички, внимали его наставлениям, хотя давным-давно наизусть знали все, чему он их учил. Подобная пустая трата времени, свидетельствовавшая, по мнению короля, о его повседневном неусыпном внимании, была только в радость министрам, которые даже при небольшом искусстве и опыте вертели им, как хотели, внушая ему, что поступают в точности так, как задумано им, а меж тем обделывали важные дела в зависимости от своих видов и, слишком даже часто, в соответствии с собственными интересами и притом ликовали, видя, как он погрязает во всяких мелочах. Именно постоянно возраставшие тщеславие и гордыня, которые незаметно для него самого непрерывно питали в нем и взращивали, доходя даже до того, что проповедники в его присутствии с кафедр пели ему хвалы, а вовсе не какие-то там дарования были основой возвышения его министров. Он уверился, поскольку они хитро внушали ему это, что все их величие от него и они отнюдь не могут равняться с ним, достигшим вершин величия, но от него оно переходит и на них; а так как сами по себе они ничто, весьма полезно, чтобы их чтили как исполнителей его повелений: ведь благодаря этому почтению последние будут лучше исполняться. Таким образом, государственные секретари и министры сперва скинули мантии, затем брыжжи, потом перестали носить черную, а затем и простую, скромную одноцветную одежду, а кончилось тем, что они стали одеваться как дворяне; они переняли манеры, а затем приобрели привилегии дворянства и постепенно были допущены до участия в королевских трапезах; их жены сперва по личному соизволению короля, как, скажем, г-жа Кольбер, а много позже нее и г-жа Лувуа, и наконец через несколько лет все остальные, пользуясь положением своих мужей, присутствовали на королевских трапезах и ездили в королевских каретах, ничем уже не отличаясь от знатных дам.
Постепенно под разными предлогами Лувуа отнял цивильные и гражданские знаки почета в крепостях и провинциях у тех, у кого их никто и никогда не оспаривал, и перестал обращаться к ним в письмах «монсеньер», как всегда было заведено. По случайности у меня сохранились три письма г-на Кольбера, в ту пору генерального контролера финансов, государственного министра и государственного советника, к моему отцу в Блай, в которых он и в адресе, и в тексте именует отца «монсеньер», что с большим удовольствием отметил герцог Бургундский, когда я показал ему эти письма. Де Тюренн, находившийся тогда в зените славы, отстоял для себя, то есть для своего рода, право, дарованное ему кардиналом Мазарини, титуловаться в переписке принцем, тем самым сохранив это право и для Лотарингского и Савойского домов; а вот Роганы так и не смогли его добиться, и это, пожалуй, единственный случай, когда красота г-жи де Субиз оказалась бессильной. Впоследствии они оказались удачливей. Де Тюренн спас и маршалов Франции, добившись сохранения за ними воинских почестей, так что для себя он сохранил обе привилегии. Сразу же после этого Лувуа присвоил себе все то, что недавно отнял у более высокородных людей, и распространил эти отличия на остальных государственных секретарей. Он посягнул на воинские почести, отказать в которых ни армия, ни кто другой ему не посмели, поскольку он обладал властью возвышать и низвергать кого заблагорассудится; еще он потребовал, чтобы все, не являющиеся герцогами, государственными сановниками или не имеющие титула иностранного принца и не обладающие правом табурета,[71]71
То есть привилегией сидеть в присутствии короля.
[Закрыть] обращались к нему в письмах «монсеньер», а он бы, отвечая им, подписывался «покорнейший и искреннейший слуга», меж тем как даже последний докладчик в государственном совете или советник парламента писал ему «сударь» – и он никогда не пытался изменить этот порядок. Поначалу это вызвало большое возмущение; вся знать, кавалеры ордена Св. Духа, губернаторы и генерал-лейтенанты провинций, а следом и лица менее значительные, равно как армейские генерал-лейтенанты, сочли для себя крайне оскорбительным столь неожиданное и странное новшество. Министрам удалось убедить короля в необходимости унизить всех, кто был возвышен, и в том, что всякий, кто отказывает им в таковом обращении, пренебрегает властью короля и службой ему, поскольку они лишь исполняют ее, а сами по себе – никто. Король, прельщенный отблеском этого мнимого величия, падающего на него, столь безоговорочно высказался на сей счет, что оставалось либо принять новый стиль, либо оставить службу и тем самым навлечь на себя явную немилость короля, что и почувствовали ушедшие в отставку и даже никогда не служившие, и преследования министров, поводы для которых можно было легко сыскать когда и в чем угодно. Многие знатные дворяне, не находившиеся на службе, и многие заслуженные военные, имевшие высокие чины, предпочли от всего отказаться и погубить свою карьеру; они и вправду погубили ее, а со многими вышло еще хуже того, так что через некоторое время никто уже не сопротивлялся этому порядку. В этом причина доселе небывалой, безграничной власти министров, которые уже не обращали внимания ни на титулы, ни на положение на королевской службе под предлогом, что это они ее олицетворяют, и тех огромных полномочий, которые они присвоили, их безмерного богатства и тех брачных союзов, что они заключали по собственному выбору.
Кое в чем они враждовали друг с другом, однако общий интерес тесно сплачивал их, и такое их процветание, похищенное у остального государства, продолжалось, пока длилось царствование Людовика XIV. Это льстило его тщеславию; не менее своих министров он был ревнив к чужому величию и желал, чтобы любое величие проистекало от его собственного. Всякое иное было ему ненавистно. В этом было некое непонятное противоречие, как будто любой сан, пост, должность, со всеми их функциями, отличиями, прерогативами, не восходили к нему в той же мере, как посты министров и должности государственных секретарей, каковые он почитал единственно происходящими от себя и потому возносил как можно выше, бросая все прочие им под ноги.
К подобному поведению его побуждало и тщеславие иного рода. Он прекрасно понимал, что бремя его опалы может удручить сеньера, но не уничтожить вместе со всей его семьей, зато, смещая государственного секретаря или иного чиновника того же ранга, он вновь погружает его самого и его близких в бездну ничтожества, откуда сам извлек; даже богатства, которые, вполне возможно, остались у отставленного, не способны извлечь из подобного небытия. Потому-то ему и доставляла такое удовольствие мысль, что министры благодаря своей власти господствовали над самыми высокородными его подданными, над принцами крови, равно как над всеми прочими, кто не имел положения и коронной должности, превышающей значением и властью министерскую должность. Потому-то он никогда не допускал в министры людей, которые могли внести что-то свое, чего король оказался бы не в силах уничтожить или сохранить; подобный министр был бы для короля неизменно подозрителен и тягостен; исключением за все время его царствования оказался лишь герцог де Бовилье; как уже отмечалось, когда говорилось о нем, он был единственный представитель родовитой знати, который входил в состав государственного совета со смерти кардинала Мазарини и до собственной кончины, то есть в течение пятидесяти четырех лет; те же несколько месяцев от смерти герцога де Бовилье до смерти короля, когда в совет входил маршал де Вильруа, можно вообще не брать в расчет: не говоря уже о том, что можно было бы сказать о нем самом, отец его никогда не был членом государственного совета.
Отсюда же происходят и ревнивые меры предосторожности министров, препятствовавшие королю выслушивать кого-нибудь, кроме них, хотя он и хвалился своей доступностью, но вместе с тем полагал, что, ежели он позволит говорить с собой иначе, чем на ходу, это умалит его величие, а также преклонение и страх, которые ему нравилось вызывать даже у самых знатных. Действительно, и вельможа, и самые ничтожные представители всех сословий свободно могли обратиться к королю, когда он направлялся к мессе или возвращался после нее, переходил из покоя в покой или садился в карету; самые знатные могли поджидать короля у двери в его кабинет, но проследовать за ним туда не смели. В этом и проявлялась его доступность. Поэтому изложить ему свое дело можно было лишь в нескольких словах, да и то с большими неудобствами, поскольку разговор слышало множество людей, окружавших его; особо хорошо знакомые ему могли пошептать на ухо, но и это не давало почти никаких преимуществ. Ответ был известный: «Я посмотрю»-по правде сказать, весьма удобный для короля, поскольку давал ему время разобраться, но редко удовлетворявший просителя по той причине, что дело все равно проходило через министров, а сам он не мог дать разъяснений, так что решали все они, и это или вполне устраивало короля, или он не замечал этого. Надеяться на аудиенцию в его кабинете можно было лишь в редких случаях, даже если речь шла о людях, исполняющих королевскую службу. К примеру, она никогда не давалась тем, кто отъезжал за границу с дипломатическим поручением или возвращался оттуда, не давалась и генералам, разве что в исключительных случаях, или же, но также крайне редко, если кто-то получал поручение касательно мелочных подробностей армейских дел, весьма интересовавших короля; аудиенции генералам, отъезжающим в армию, были чрезвычайно краткими и всегда в присутствии государственного секретаря по военным делам, по возвращении же еще короче, а порой вообще не давались ни в том, ни в другом случае. Письма военачальников, адресованные непосредственно королю, всегда, если не принимать во внимание несколько крайне редких и недолговечных исключений, проходили через министра; один лишь г-н де Тюренн в конце жизни, когда он в сиянии славы и почестей открыто рассорился с Лувуа, направлял свои депеши кардиналу Буйонскому, который передавал их в собственные руки королю, но и последний все равно их рассматривал после того, как они пройдут через министра, и с ним согласовывал приказания и ответы. Нужно, правда, отдать справедливость, как бы ни был король развращен величием и властью, которые заглушили в нем все прочие соображения, при аудиенции можно было многого достичь; главное было суметь добиться ее и знать, что вести себя следует со всей почтительностью, которой требует обычай по отношению к королевскому сану. Кроме того, что я узнал от других, я могу говорить об этом и на основании собственного опыта. Здесь в свое время я уже упоминал, что добивался, а вернее, насильно вырывал аудиенции у короля,[72]72
Сен-Симон ссылается на личные беседы с Людовиком XIV в 1699 и 1703 гг.
[Закрыть] который поначалу всякий раз был на меня в гневе, но уходил переубежденный и довольный мною, о чем потом говорил и мне, и другим. Словом, я по собственному опыту могу сказать, что иной раз такие аудиенции бывали. На них король, как бы ни был он предубежден, какое бы ни питал, как ему казалось, законное недовольство, выслушивал просителя терпеливо, благосклонно, с желанием уяснить и понять дело и только с этим намерением прерывал его. В нем пробуждалось чувство справедливости, стремление узнать истину, даже если он был разгневан, и так было до конца его жизни. И тут уж можно было говорить все, лишь бы, повторю еще раз, говорилось это с почтительным, покорным, смиренным видом, иначе можно было окончательно погубить себя; при таком же поведении возможно было, если говорить честно, прерывать короля, решительно отрицать факты, которые он приводил, повышать голос, стараясь переговорить его, и это не казалось ему неподобающим; напротив, после он хорошо отзывался и об аудиенции, и о том, кому ее дал, поскольку избавлялся и от имевшихся предвзятостей, и от ложных представлений, которые ему внушили, что и доказывал своим последующим отношением. Поэтому министры старательно убеждали его, что он должен избегать подобных аудиенций, в чем, как и во всем прочем, весьма преуспели. Это и делало должности, приближавшие к особе короля, столь важными, а тех, кто их занимал, столь осторожными; ведь сами-то министры имели возможность ежедневно говорить с королем наедине, не пугая его просьбой об аудиенции, которую – и явную и тайную – они всегда могли получить, как только у них возникала в ней нужда. По этой же причине право большого входа оказывалось поистине наивысшей милостью, куда более важной, чем знатность, и именно оно одно из всех высоких наград, дарованных маршалам де Буффлеру и де Вилару, сравняло их с пэрами и дало право после смерти передать по наследству свои губернаторства совсем еще юным детям, хотя в то время король никому такого права уже не давал.
Все это дает полное право горько оплакивать ужасное воспитание, направленное лишь на подавление ума и души сего монарха, гнусную отраву неслыханной лести, что обожествляло его в самом лоне христианства, убийственную политику его министров, которые ограждали его стеной и ради собственного возвышения, власти и обогащения туманили ему голову властью, величием, славой, окончательно испортив его, если уж не до конца убили, то почти полностью задавили доброту стремление к справедливости и правде, дарованные ему от Бога, неизменно и всячески мешая ему проявить эти добродетели, жертвами чего стали его королевство и он сам. Из этих чуждых, отравленных источников произошло его тщеславие, с которым – и эти слова не будут преувеличением – он заставлял бы себя боготворить и нашел бы идолопоклонников, не бойся он дьявола, каковой страх Господь сохранял в нем и в пору величайших его безумств; свидетельство тому – излишне величественные, сдержанно выражаясь, памятники ему и в их числе его статуя на площади Побед, а также совершенно уж языческое ее освящение, на котором я присутствовал и которое доставило ему живейшее удовольствие; из этого тщеславия проистекло и все прочее, что погубило его; о многих гибельных результатах здесь уже говорилось, а об остальных, еще более пагубных, пойдет речь дальше.