Текст книги "Мемуары. Избранные главы. Книга 2"
Автор книги: Анри де Сен-Симон
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)
Людовик XIV весьма стремился быть точно осведомленным обо всем, что происходит всюду – в общественных местах, частных домах, в свете, о семейных тайнах и любовных связях. Шпионам и доносчикам не было числа. И были они всякого рода: многие даже не знали, что их доносы доходят до короля, другие это знали, некоторые писали прямо ему и отсылали свои послания тем путем, который он им сам указал, и эти письма читал только он самолично, и притом прежде всех, а имелись и такие, кто лично отчитывался перед ним в кабинете, приходя туда с заднего хода. Из-за этой тайной слежки сломали шею множество людей всех состояний и очень часто совершенно безвинно, причем они так никогда и не узнали причин; король же, однажды настроившись предубежденно, никогда или крайне редко – почти никогда – не менял своего мнения.
Был у него еще один недостаток, весьма опасный для других, а часто и для него самого, потому что он лишал его добрых подданных. У него была великолепная память, и он через двадцать лет мог узнать человека, даже из простонародья, которого видел всего один раз; такая же память у него была на события, и он никогда их не путал, однако же помнить то бесконечное множество сведений, которые ежедневно сообщали ему, невозможно. Ежели он что-то припоминал о каком-нибудь человеке, но не помнил точно, что именно связано с ним, он внушал себе, что это сведения против этого человека, и этого было достаточно, чтобы восстановить короля против последнего. И тогда не помогали ходатайства ни министра, ни генерала, ни даже королевского духовника, в зависимости от рода дела или характера людей, о которых шла речь. Король отвечал, что не помнит, что именно связано с этим человеком, но надежней будет взять другого, с которым у него не связано никаких воспоминаний.
Именно его любознательности мы обязаны учреждением грозной должности начальника полиции. С той поры значение ее все возрастало. Этих чиновников, подчинявшихся непосредственно королю, все боялись, им угождали и выказывали почтения больше, чем даже министрам, да и сами министры вели себя точно так же, и не было во Франции человека, не исключая принцев крови, у кого не оказывалось бы оснований подлещиваться к ним. Король получал от них донесения обо всех важных событиях, но заодно развлекался, узнавая о любовных историях и всяких глупостях, происходящих в Париже. Поншартрен, к ведомству которого относились Париж и двор, очень часто угождал королю таким презренным способом, на что сердился его отец, однако монарх поддерживал его в этом и защищал от жестоких нападок, без каковой поддержки он, по свидетельству самого короля, давно бы уже пал, о чем неоднократно становилось известно от г-жи де Менте-нон, герцогини Бургундской, графа Тулузского и личных лакеев короля.
Но самым опасным из всех способов, какими король долгие годы, прежде чем это стало известно, получал сведения и каким из-за неосведомленности и беспечности многих людей и в дальнейшем продолжал получать их, была перлюстрация писем. Именно это придало такое влияние семействам Пажо и Руйе,[114]114
Леон Пажо (ум. в 1686) и его сын Леон (ум. в 1708), а также Руйе держали на откупе всю королевскую почту.
[Закрыть] державшим почту на откупе, именно по этой, столь долго остававшейся неведомой, причине у них невозможно было ни отнять, ни повысить за него цену, благодаря чему они чудовищно обогатились в ущерб обществу и самому королю. Невозможно даже представить, с какой быстротой и ловкостью совершалось вскрытие писем. Королю предъявляли выдержки из всех писем, где находились сведения, которые начальники почт, а затем министр, ведавший ими, почитали необходимым довести до него, иные письма– целиком, ежели они стоили того по причине своего содержания либо положения особ, состоявших в переписке. Благодаря этому люди, ведавшие почтой, и служащие их могли измыслить что угодно и о ком угодно, а поскольку достаточно было самой малости, чтобы бесповоротно погубить человека, им даже не было нужды выдумывать и пускать в ход интригу. Презрительное замечание о короле или правительстве, насмешка, короче, какое-нибудь слово или место, вырванное из письма и соответствующим образом поданное, губило человека без суда и следствия, и это средство неизменно находилось в их руках. Просто невероятно, сколько самых разных людей было погублено или пострадало по вине или безвинно таким вот образом. Хранилось это в глубочайшей тайне, и королю ничего не стоило молчать и притворяться, будто ничего подобного не существует. Дар притворства он нередко доводил до лицемерия, правда никогда – до лжи, и гордился тем, что всегда держит слово. Однако он почти никогда не давал его. Чужие секреты он хранил так же свято, как свои. Ему были даже лестны такие исповеди, откровения, признания, и ни любовница, ни министр, ни фаворит не могли вынудить его выдать тайну, пусть даже она касалась их. Среди многих других известна знаменитая история одной дамы, имени которой до сих пор так никто и не знает, даже не догадывается; она целый год была в разлуке с мужем и вдруг понесла, причем тогда, когда он собирался возвратиться из армии; не видя выхода, она попросила короля соблаговолить дать ей секретную аудиенцию по важнейшему в мире делу, но так, чтобы никто о ней не узнал. Аудиенция была дана. Она призналась королю, в каких крайних обстоятельствах оказалась, прибавив, что обратилась к нему как к самому порядочному человеку в королевстве. Король посоветовал ей извлечь урок из этого величайшего несчастья и в будущем вести себя благоразумней, но заодно пообещал задержать ее мужа на границе под предлогом служебной надобности столько, сколько будет необходимо, чтобы у него не возникло и тени подозрения. Действительно, в тот же день он отдал Лувуа приказ не только не давать этому мужу отпуска, но и проследить, чтобы тот ни на день не покидал гарнизона, которым он назначен командовать в течение всей зимы. И заслуженный офицер, который ничуть не желал, более того, не просил назначать его на зиму на границу, и Лувуа, не собиравшийся этого делать, были в равной мере поражены и раздосадованы. Однако обоим пришлось подчиниться, не спрашивая причин, и король рассказал эту историю только много лет спустя, будучи совершенно уверен, что уже невозможно будет определить людей, в ней замешанных; так оно и оказалось, и не возникло даже самых приблизительных, самых сомнительных догадок.
Никто никогда не умел лучше жаловать своей милостью и тем самым повышать цену благодеяний, никто никогда не продавал дороже свои слова, улыбки и даже благосклонные взгляды. Благодаря своей разборчивости и величию король делал из них постине драгоценности, чему весьма способствовала редкость и краткость его речей. Если он обращался к кому-либо с вопросом или просто заговаривал о чем-нибудь, взоры всех присутствующих обращались к этому человеку: то было отличие, которое потом обсуждали и которое повышало уважение к удостоившемуся его. То же было со словами внимания, отличия или предпочтения, которые король высказывал в своих речах. Ни разу никому он не сказал чего-нибудь обидного, и если ему приходилось сделать замечание, выговор или взыскать, что бывало крайне редко, это всегда произносилось достаточно благосклонным тоном, очень редко – сухим, никогда – гневным, хотя королю не была чужда гневливость, и всего несколько раз – суровым; единственным исключением явилась история с Куртанво,[115]115
Начальник швейцарской гвардии, маркиз де Куртанво (1663–1721), старший сын министра Лувуа, наткнулся во дворце на тайных шпионов. Не ведая о том, что они расставлены там по распоряжению самого короля, Куртанво разгласил свое открытие, за что немедленно поплатился занимаемой должностью.
[Закрыть] о которой было рассказано в своем месте. Не было человека, более учтивого по самой своей природе, умевшего лучше соизмерить учтивость с рангом других, подчеркивая тем самым их возраст, достоинства, сан; то же можно сказать и о его ответах, если исключить «Я посмотрю», и о его манерах. Это различие очень тонко проявлялось и в том, как он здоровался и принимал поклоны входящих или выходящих придворных. Он был великолепен, когда совершенно по-разному принимал приветствия на театре военных действий и на смотрах. Но совершенно несравненен он бывал, встречаясь с женщинами. Не было ни разу, чтобы, завидев чепец, он не приподнял бы шляпу; я имею в виду горничных, о которых он знал, кто они такие, и это неоднократно случалось в Марли. Перед дамами он сразу же снимал шляпу, но только на большем или меньшем расстоянии; перед титулованными особами приподнимал ее на несколько секунд; с простыми дворянами, кем бы они ни были, довольствовался тем, что подносил руку к ней; при встрече с принцами крови он снимал ее, как перед дамами; при беседах с дамами всегда оставался с непокрытой головой и надевал шляпу, лишь расставшись с ними. Но так он вел себя только на улице, поскольку во дворце никогда не носил шляпы. Его всегда подчеркнутые, но легкие поклоны были ни с чем не сравнимы по изяществу и величественности; то же можно сказать и о его манере чуть привставать во время трапез всякий раз, когда входила дама, имеющая право сидеть в его присутствии,[116]116
Привилегией сидеть в присутствии короля пользовались только принцессы крови и герцогини.
[Закрыть] чего он не делал для всех прочих дам и даже для принцев крови; однако под конец жизни это стало для него затруднительно, и, хотя он продолжал привставать, дамы, обладающие правом табурета, избегали входить после начала ужина. С такой же изысканностью он принимал службу Месье, герцога Орлеанского, принцев крови; всех их он благодарил непринужденным кивком, равно как Монсеньера и троих его сыновей, высокопоставленным же сановникам высказывал благодарность благосклонным и признательным тоном. Когда при его одевании с чем-нибудь задерживались, он терпеливо ждал. Назначая разные дела на определенные часы, он очень точно соблюдал время, был чрезвычайно четок и краток, отдавая распоряжения. Если зимой в дурную погоду он не мог пойти на прогулку и приходил к г-же де Ментенон на пятнадцать минут раньше, чем назначал, что случалось крайне редко, а дежурный капитан гвардии не встречал его, король всякий раз потом говорил, что это его вина, поскольку он пришел раньше времени, капитан же ничуть не виноват, что отсутствовал. Это неизменное правило быть точным бесконечно облегчало службу придворным.
Очень хорошо он обращался со своими слугами, особенно из внутренней службы. Как раз с ними он чувствовал себя непринужденней всего и разговаривал совершенно свободно, особенно со старшими лакеями. Их расположение или недоброжелательство нередко приводили к серьезным последствиям. Они всегда могли оказать услугу или навредить и весьма напоминали могущественных вольноотпущенников римских императоров, перед которыми заискивали и раболепствовали сенат и сановники. Точно так же во все время царствования считались с королевскими лакеями и угождали им. Министры, даже самые могущественные, не скрываясь, прибегали к их покровительству; точно так же поступали принцы крови и даже побочные королевские дети, не говоря уже о не столь высокопоставленных особах. Должность камергера меркла в сравнении со старшими королевскими лакеями, и вообще крупные должности можно было сохранить лишь благодаря хорошим отношениям с лакеями или мелкими, незначительными служителями, находившимися по роду своих обязанностей в непосредственной близости к королю. Их дерзость была столь непомерна, что приходилось либо не давать поводов проявить ее, либо покорно сносить. Король всем им покровительствовал и неоднократно с удовольствием рассказывал, как однажды в юности послал – не знаю, по какому поводу, – лакея с письмом к герцогу де Монбазону,[117]117
Здесь, по-видимому, Луи VII (1598–1667), сын Эркюля де Рогана.
[Закрыть] тогдашнему парижскому губернатору, который пребывал в одном из своих загородных домов неподалеку от города; герцог де Монбазон, который только что сел обедать, усадил этого лакея с собой за стол, хоть тот и сопротивлялся, а отправляя обратно, проводил во двор, поскольку он был посланцем короля. Вот так же он почти никогда не упускал спросить у своих простых дворян, которых посылал передать поздравления либо выразить соболезнования титулованным особам, мужчинам и дамам, но более никому, как их приняли, и бывал весьма недоволен, если им не предложили сесть, а потом не проводили до самой кареты.
Ему не было равных на смотрах, на празднествах и вообще всюду, где присутствие дам создавало атмосферу галантности. Уже было сказано, что все это он почерпнул при дворе королевы-матери и у графини де Суассон;[118]118
Салон графини пользовался репутацией «школы галантности».
[Закрыть] общество его любовниц еще более приучило его к галантности; однако он всегда держался величественно, хотя порой и не без веселости, и никогда не позволял себе в обществе никакого неуместного или легкомысленного поступка; поступь его, осанка, все поведение вплоть до малейшего жеста были обдуманны, благопристойны, благородны, возвышенны, величавы, чему весьма способствовали и несравненные преимущества, какие давала ему внешность. Поэтому не было доселе в мире человека, который внушал бы такое почтение на церемониях, при приеме посланников, и тем, кто обращался к нему с речью, следовало прежде освоиться с его видом, иначе они рисковали смешаться. Его ответы в таких случаях были всегда короткими, четкими, полными, и очень редко обходилось без того, чтобы он не сказал какую-нибудь любезность, а то и несколько лестных слов, если речь того заслуживала. Где бы он ни был, его присутствие вызывало почтение, вынуждало к молчанию и даже известной робости.
Он очень любил свежий воздух и всякие телесные упражнения, пока был в состоянии заниматься ими. Превосходно танцевал, играл в шары, в мяч. Даже в пожилом возрасте оставался великолепным наездником. Очень любил, когда все эти вещи проделывались с ловкостью и изяществом. Исполнить их на его глазах хорошо или плохо значило засвидетельствовать свои достоинства или недостатки. Он говаривал, что всеми этими упражнениями, не являющимися необходимыми, не стоит заниматься, если делаешь их плохо. Очень любил стрелять, и не было никого, кто стрелял бы так метко и с таким изяществом. Из собак предпочитал породистых легавых, и шесть-семь псов вечно торчали у него в кабинетах; ему нравилось самому кормить их, чтобы приучить к себе. Он также любил травить оленей, но с тех пор, как сразу после смерти королевы сломал себе руку, скача во весь опор в лесу Фонтенбло, охотился он в коляске. Он ехал один в открытой коля-ске, запряженной четверкой небольших лошадок, имея несколько подстав, и сам на всем скаку правил ими со свойственным ему неизменным изяществом, превосходя умением и ловкостью даже лучших кучеров. Форейторами у него были мальчики от девяти до пятнадцати лет, и он сам обучал их.
Во всем он любил пышность, великолепие, изобилие. Из политических соображений эти свои вкусы он сделал правилом и привил их всему двору. Чтобы снискать его благосклонность, следовало без счету тратиться на стол, наряды, выезды, дворцы, безрассудно играть в карты. Это давало возможность обратить на себя внимание. Суть же была в том, чтобы попытаться истощить средства всех представителей общества, в чем он и преуспел, превратив роскошь в достоинство, а для некоторых даже в необходимость и доведя всех до полной зависимости от его благодеяний, дабы иметь средства к существованию. Кроме того, он тешил свою гордыню тем, что имеет великолепнейший двор, при котором происходит всеобщее смешение, все более стирающее родовые отличия. Единожды нанесенная, эта рана превратилась в язву, изнутри разъедавшую всех, поскольку со двора она немедленно перекинулась на Париж, провинции и армии, и повсюду люди, какое бы место они ни занимали, стали оцениваться по богатству их стола и роскоши; эта язва разъедала всех и каждого, вынуждая тех, чья должность давала возможность воровать, в большинстве случаев делать это из необходимости увеличивать расходы; наряду со смешением сословий, которое поддерживалось тщеславием и особыми видами короля, эта язва благодаря всеобщему безумию все расширялась, и ее бесчисленные последствия несут не более и не менее, как всеобщее разорение и беспорядок.
Никто никогда не мог сравниться с ним в количестве и великолепии его экипажей для охоты и прочего назначения. А кто сочтет его дворцы? И в то же время кто не пожалеет об их чрезмерной пышности, вычурности, дурном вкусе? Он покинул Сен-Жермен и никогда ничего не сделал для украшения и благоустройства Парижа, кроме Королевского моста, да и то построенного из чистой необходимости, отчего этот город при всей его исключительной обширности весьма уступает стольким городам во всех странах Европы. Когда строили Вандомскую площадь, она была квадратной. При г-не де Лувуа уже началось возведение всех четырех ее сторон. По его плану там должны были располагаться Королевская библиотека, Медальный двор, Монетный двор, все академии и Большой совет, который до сих пор еще заседает в арендуемом доме. В день смерти Лувуа король первым делом велел остановить работы и приказал срезать углы площади, тем самым уменьшив ее, не размещать на ней ничего из того, что было прежде предусмотрено, и застроить ее одними частными домами, что мы и видим на ней сейчас.
Сен-Жермен был единственным местом, соединившим в себе чудесные пейзажи и обширную равнину, поросшую лесом, который был к тому же совсем рядом, местом, несравненным по красоте деревьев и всего пейзажа, по своему расположению, изобилию и доступности источников воды на такой возвышенности, по великолепной красоте садов, холмов и террас, которые можно было размещать друг за другом на любом желаемом протяжении, по живописному и удобному течению Сены и, наконец, благодаря тому, что там имелся город, само положение которого давало возможность для его поддержания; однако король покинул его ради Версаля, самого унылого и неприятного места, безжизненного, безводного, безлесного, даже не имеющего порядочной почвы, поскольку там только зыбучие пески либо болота, а следовательно, не могло быть и хорошего воздуха. Королю нравилось насиловать природу, покорять ее силой искусства и богатства. Он строил там здание за зданием, не имея даже общего плана; там сошлись вместе красота и уродство, обширность и теснота. И его покои, и покои королевы крайне неудобны; кабинеты и все помещения на задах имеют вид самый мрачный, они тесны и смрадны. Сады поражают своим великолепием, но тоже выдержаны в дурном вкусе, и даже незначительное соприкосновение с ними вызывает отвращение. В тенистую прохладу можно попасть только через широкое знойное пространство, когда же дойдешь, все время приходится то подниматься, то спускаться, аза небольшим холмом сады кончаются. Щебень на дорожках жжет ноги, однако без этого щебня все здесь утопали бы в песке и чернейшей грязи. Насилие, произведенное там над природой, невольно отталкивает и становится неприятным. Вода, выбрасываемая водометами и повсюду растекающаяся, цветет, застаивается, мутнеет; она становится причиной нездоровой и весьма ощутимой сырости и еще более ощутимого зловония. Фонтаны эти, за которыми, впрочем, нужно очень следить, производят несравненное впечатление, а в результате ими восхищаются и тут же бегут от них. Со стороны двора душит теснота, а крылья дворца неудержимо разбегаются в разные стороны. Со стороны садов наслаждаешься красотой всего ансамбля, но тут же закрадывается мысль, что перед тобой дворец после пожара, с уничтоженными верхним этажом и крышей. Церковь, подавляющая все, так как Мансар собирался убедить короля поднять дворец еще на один этаж, производит, откуда ни глянь, унылое впечатление гигантского катафалка. Работа во всех частностях превосходна, соразмерности же частей нет, потому что все делалось для обзора с галереи, поскольку король почти никогда не ходил по низу, а галереи крыльев недоступны, ибо на каждую из них имеется только один узенький проход. Можно было бы бесконечно перечислять все чудовищные пороки этого, стоившего к тому же безмерно дорого,[119]119
Пьер Нарбонн, автор двадцатипятитомного «Дневника царствований Людовика XIV и Людовика XV с 1701 г. по 1744 г.» (Версаль, 1866), свидетельствует: «Полагают, что строительство Версаля, Трианона, Менаржи и Марли обошлось более чем в шестьсот миллионов».
[Закрыть] огромного дворца вместе с принадлежащими к нему строениями, у которых огрехов еще больше, – оранжереей, теплицами для овощей, псарнями, большой и малой конюшнями, совершенно подобными друг другу, несметными службами и, наконец, целым городом, выросшим на месте жалкого постоялого двора, ветряной мельницы и крохотного замка, который Людовик XIII построил, чтобы не ночевать на соломе; замок этот представлял собой невысокое, тесное здание с двумя небольшими короткими крыльями, окружавшими мощенный мрамором двор. Мой отец видел его и неоднократно в нем ночевал. До сих пор Версаль Людовика XIV, это разорительное и безвкусное творение, никак не могут достроить, и одна переделка прудов и бо-скетон поглотила столько золота, что даже невозможно себе представить; среди теснящих друг друга салонов нет ни зала для театральных представлений, ни пиршественного, ни бального зала; и внутри, и снаружи многое еще не доделано. Парки и аллеи до сих пор разбивают и никак не могут довести до конца. Приходится выпускать все новую и новую дичь; не закончены бесчисленные водоотводные каналы в несколько лье длиной и даже бесконечные каменные стены, как бы замыкающие в себе некую небольшую часть самой унылой и отвратительной на свете местности.
Трианон, расположенный в том же парке возле ворот Версаля, поначалу был фарфоровым домиком, где устраивали ужины, потом его расширили, чтобы там можно было спать, и наконец выстроили дворец из мрамора, яшмы и порфира; напротив него, по другую сторону Версальского канала, находится зверинец, изящнейшая безделушка, где содержатся всевозможные редкостные животные, четвероногие и двуногие; наконец, на краю Версаля располагается великолепный замок Кланьи со своими прудами, садами и парком, построенный для г-жи де Монтеспан и перешедший к герцогу Мэнскому; акведуки во всех отношениях достойны римлян; ни Азия, ни древность не могут похвастаться ничем, столь огромным, столь многообразным, столь тщательно отделанным и великолепным, изобилующим редчайшими памятниками всех времен, мрамором самых наилучших сортов, бронзой, картинами и совершеннейшими изваяниями.
Но, что бы ни делали, воды не хватало, и фонтаны, эти чудеса искусства, иссякали, как мы неизменно видим это и сейчас, несмотря на подобные морям резервуары, устройство которых и подведение к ним воды через зыбучие пески и топи обошлось в столько миллионов. Кто бы мог подумать, что недостаток воды приведет к гибели нашей пехоты? В ту пору царствовала г-жа де Ментенон, речь о которой впереди. Г-н де Лувуа был тогда в добрых отношениях с нею, между ними царил мир. Он придумал повернуть реку Эр между Шартром и Ментеноном и направить ее к Версалю. Кто сможет сказать, во сколько золота и человеческих жизней обошлась эта затея, упорно исполнявшаяся долгие годы? В лагере, который был там устроен и просуществовал очень долго, дошло до того, что под страхом суровой кары запретили говорить о заболевших, а особенно об умерших, которых убила непосильная работа, а еще более – испарения развороченной земли. А сколько людей многие годы не могли исцелиться от хворей, вызванных этими испарениями!
Сколькие так и не выздоровели до конца жизни! Тем не менее не только обычные офицеры, но и полковники, бригадиры и генералы, привлеченные к этим работам, не имели права даже на четверть часа отлучиться оттуда и прервать надзор за исполнением их. Наконец в 1688 г. их прекратила война, и они так и не возобновились; только бесформенные кучи земли остались памятниками, увековечивающими это жестокое безумство.
Под конец жизни король, устав от прекрасного и от многолюдия, внушил себе, что иногда его тянет к уединению в какой-нибудь маленькой обители. Он стал искать в окрестностях Версаля, где удовлетворить эту новую прихоть. Он посетил многие места, объездил холмы, откуда открывается вид на Сен-Жермен и широкую равнину внизу, по которой, покинув Париж, извивается Сена, омывая плодородные и богатые земли. Его убеждали остановиться на Люсьене, где Кавуа впоследствии построил дом, из которого открывается прелестный вид, но король ответил, что такое прекрасное место его разорит и что поскольку он задумал построить совсем крохотный домик, то ищет такое место, расположение которого не позволило бы и думать о том, чтобы сделать что-то еще.
За Люсьеном он отыскал чрезвычайно узкую и глубокую ложбину с крутыми склонами, болотистую и оттого недоступную, всякий вид из которой со всех сторон закрывался холмами; на склоне одного из них была нищая деревушка, называвшаяся Марли. Замкнутость, отсутствие всякого вида и возможности создать его составляли единственное достоинство этого места; лощина была настолько тесной, что там невозможно было размахнуться и распространяться в стороны. Король выбрал ее, как выбирал бы министра, фаворита, командующего армией. Осушить эту свалку, куда со всей окрестности сбрасывали мусор, навезти туда земли стоило огромных трудов. И вот уединенный приют был готов. Предполагалось, что в нем два-три раза в год король будет проводить три ночи, со среды до субботы, и сопровождать его будет примерно дюжина придворных, без которых невозможно обойтись. Постепенно эта обитель отшельника стала разрастаться, воздвигались все новые и новые здания, холмы срезались, чтобы освободить место для строительства, а самый крайний был срыт, чтобы открылся хоть какой-то, пусть даже не самый лучший, вид. И вот в конце концов со всеми возведенными дворцами, водоемами, садами, акведуками, знаменитым и прелюбопытным устройством, именуемым мар-лийской машиной, парками, ухоженным и огороженным лесом, статуями, драгоценной мебелью Марли стал таким, каким мы его видим сейчас, хоть после смерти короля он и обобран; его великолепные густые леса были насажены из высоких деревьев, перевезенных сюда из Компьеня и более отдаленных мест, и, хотя три четверти из них не приживалось, их тут же заменяли новыми; обширные пространства дубрав и тенистые аллеи здесь сменяются неожиданно широкими прудами, по которым катались в гондолах, а потом вновь переходят в леса, в которые со дня их посадки не проникал солнечный свет, и я говорю так, потому что сам убедился в этом через полтора месяца; стократно переделывавшиеся водоемы и каскады, обретавшие всякий раз совершенно другой облик; садки для карпов, украшенные позолотой и изысканнейшей росписью, которые сразу же по завершении наново переделывались теми же самыми мастерами, – и так несчетное число раз; поразительная машина, о которой только что упоминалось, с ее грандиозными акведуками, водоводами и чудовищными резервуарами, предназначенная единственно для Марли и уже не подводящая воду в Версаль, – даже всего этого достаточно, чтобы утверждать, что Версаль, каким он предстает нам, обошелся дешевле Марли. А если добавить к этому расходы на постоянные переезды, притом нередко с весьма многолюдной свитой, поскольку кончилось тем, что пребывание в Марли почти сравнялось с пребыванием в Версале и к концу жизни короля стало обычным делом, то не будет преувеличением сказать, что Марли встал в миллиарды. Такова была судьба свалки, обители змей, лягушек и жаб, выбранной единственно ради того, чтобы уменьшить расходы. Таков был дурной вкус короля во всем и надменное стремление насиловать природу, которого не смогли подавить ни самая обременительная война, ни набожность.
Не следует ли от сих неразумных злоупотреблений короля своим могуществом перейти к другим, более свойственным человеческой природе, но ставшим в некотором роде еще более пагубными? Я имею в виду любовные связи короля. Скандальные слухи о них разносились по всей Европе, позорили Францию, расшатывали государство; они, вне всякого сомнения, навлекли на него все те беды, под гнетом которых оно очутилось на самом краю гибели, и привели к тому, что законная династия во Франции оказалась на волосок от пресечения.[120]120
Единственным законным наследником династии Бурбонов оставался Людовик XV, поскольку Филипп V на основании Договора об отречении отказывался от прав на французскую корону.
[Закрыть] Эти бедствия обратились во всевозможные язвы, которые будут еще долго ощущаться. Людовик XIV, с юных лет более, чем кто-либо из его подданных, созданный для радостей любви, наскучив порхать и срывать мимолетные доказательства благосклонности, наконец остановился на Лавальер. Известно, как развивалась эта история и какие принесла плоды.
Следующей была г-жа де Монтеспан, чья необыкновенная красота поразила его еще в царствование г-жи де Лавальер. Г-жа де Монтеспан очень скоро это заметила и тщетно умоляла мужа увезти ее в Гиень, но он в своем неразумном доверии не желал ее слушать. А она тогда была вполне чистосердечна с ним. В конце концов она вняла королю, и тот отнял ее у мужа с чудовищным скандалом, отозвавшимся у всех народов ужасом и явившим миру невиданное зрелище двух любовниц одновременно. Король возил обеих в карете королевы к границам, в военные лагеря, иногда в армии. Простой народ, сбегавшийся со всех сторон, лицезрел трех королев сразу, и каждый в простоте душевной спрашивал у соседа, видел ли он их. Наконец г-жа де Монтеспан одержала победу и стала единственной владычицей и короля, и его двора, причем это уже никак не скрывалось; для полноты же распущенности нравов г-н де Монтеспан, дабы он тоже не остался ни при чем, был посажен в Бастилию,[121]121
Не в Бастилию, а в тюрьму Фор-Левек.
[Закрыть] затем сослан в Гиень, а его супруга сменила графиню де Суассон, которая, впав в немилость, была вынуждена уйти с созданной нарочно для нее должности обер-гофмейстерины двора королевы; обладательнице этой должности предоставлялось право табурета: ведь г-жа де Монтеспан, будучи замужем, не могла быть пожалована титулом герцогини.
После этого покинула свой монастырь Фонтевро «королева аббатисс», сохранив, правда, верность монашеским обетам; превосходя красотой и умом свою сестру г-жу де Монтеспан, она благодаря остроумию и веселому характеру славилась как новая Никея[122]122
Героиня рыцарского романа «Амадис Гальский», заключенная в заколдованный замок.
[Закрыть] и вместе со своей второй сестрой г-жой де Тианж почиталась самой очаровательной из приближенных к королю женщин и украшением всех придворных дам. Беременность и роды г-жи де Монтеспан не скрывались. Двор г-жи де Монтеспан сделался средоточием придворного общества, развлечений, карьер, надежд, опасений министров и полководцев и унижения для всей Франции. Он стал и средоточием умственной жизни, а также образа мыслей и поведения, настолько особенного, изысканного, утонченного, но всегда естественного и приятного, что его невозможно было ни с чем спутать. Он в бесконечной степени был свойствен всем трем сестрам, умевшим привить его другим. Еще и посейчас с удовольствием ощущаешь эту приятную и простую манеру у немногих до сих пор живых людей, приближенных к ним и получивших у них воспитание; в самом обычном разговоре их отличаешь среди тысяч других.
Настоятельнице Фонтевро из всех трех эта манера была присуща в наибольшей степени, и, пожалуй, она была самой красивой. С этим еще соединялась редкостная и весьма глубокая ученость; она знала богословие и творения отцов церкви, была сильна в Священном писании, владела многими языками и, говоря на любую тему, восхищала и захватывала слушателей. Ум невозможно скрыть и в обычной жизни, и нет никаких сомнений, что знала она гораздо больше представительниц своего пола. Она великолепно владела пером. У нее были особые способности к управлению, и этим она стяжала любовь всего своего ордена, хотя управляла им в строгом соответствии с уставом. Хоть пострижена она была без особой охоты, но у себя в аббатстве жила по уставу. Ее пребывание при дворе, где она не покидала апартаментов своих сестер, не бросило ни малейшей тени на ее репутацию; правда, странно было видеть особу в монашеском одеянии, пользующуюся благосклонностью подобного рода, но если благопристойность может существовать сама по себе, то следует утверждать, что даже при этом дворе г-жа де Фонтевро ни в чем не погрешила против нее.