Текст книги "Мемуары. Избранные главы. Книга 2"
Автор книги: Анри де Сен-Симон
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 26 страниц)
На другой день после кончины герцога Орлеанского его тело перевезли из Версаля в Сен-Клу, а на следующий день после этого начались траурные церемонии. Граф де Шаролуа вместе с герцогом де Жевром и маркизом де Бово, который должен был нести край мантии графа де Шаролуа; поехали в карете короля и с эскортом королевских гвардейцев в Сен-Клу. Граф де Шаролуа, представлявший короля, подавал святую воду; герцог Шартрский в сопровождении двух сыновей герцога Мэнского встретил его при выходе из кареты, а потом проводил до кареты. Сердце герцога Орлеанского перевез из Сен-Клу в Валь-де-Грас архиепископ Руанский, первый раздава-тель милостыни при покойном; по левую руку от него сидел граф де Клермон, принц крови, а на передней скамейке – герцог де Монморанси, сын герцога Люксембургского, в сопровождении подобающей свиты, какая обыкновенно полагается в подобных случаях. Принц де Конти вместе с герцогом де Рецом, сыном герцога де Вильруа, сопровождали траурный кортеж, который с великой пышностью проследовал из Сен-Клу в Сен-Дени через Париж. Шевалье де Бирон, которому его отец передал должность обер-шталмейстера герцога Орлеанского, когда стал герцогом и пэром, ехал верхом, равно как и граф д'Эстамп, капитан гвардии; все прочие главные приближенные покойного герцога ехали в каретах. Похороны были отложены до 12 февраля. Герцог Шартрский, ставший герцогом Орлеанским, граф де Клермон и принц де Конти были в глубоком трауре; архиепископ Руанский отслужил заупокойную мессу в присутствии главнейших придворных, а Понсе, епископ Анжерский, произнес надгробную речь, не соответствующую, впрочем, величию усопшего. В Версале король посетил герцогиню Орлеанскую и ее высочество герцогиню и удостоил той же чести герцога Шартрского; то был единственный принц крови, которого он посетил. Он также сделал визиты принцессе де Конти, м-ль де Шартр и герцогине Мэнской.
Спустя два дня после смерти герцога Орлеанского маршал де Вилар вошел в государственный совет и стал губернатором марсельской крепости и фортов, получив эту должность после покойного обер-шталмейстера.
Мне вспомнилось, что ранее я обещал рассказать кое-что об этой должности. Несмотря на решение регентского совета, о чем я уже в свое время говорил, недвусмысленно и четко утвердившего обер-шталмейстера во всех обязанностях его должности и в полной независимости от великого конюшего, последний не переставал досаждать ему, как только мог. Сын обер-шталмейстера, унаследовавший после его смерти эту должность, решил избавиться от этих постоянных и назойливых помех; его отец принадлежал к друзьям епископа Фрежюсского, и тот рвался услужить ему в этом деле, тем паче что правота была на его стороне. Беренген подал докладную записку королю и еще одну – герцогу Орлеанскому. Принц Шарль Лотарингский, великий конюший, был так этим уязвлен, что, когда Беренген послал ему, как обычно, на подпись счета по малой конюшне, ответил, что не сможет подписать расходы, о которых не имеет понятия. Ему пытались доказать его неправоту, но он уперся. А счета необходимо было подписывать, чуть позже я поясню почему. Проволочка затянулась чуть ли не на полгода, и наконец его высочество герцог объявил великому конюшему, что если тот будет упорствовать, то он сам их подпишет как главноуправляющий штатом королевского двора, что и сделал. Так великий конюший из-за скверного характера потерял одну из привлекательнейших прерогатив своей должности, и уж всяко нужно будет большое везение, чтобы когда-нибудь вернуть ее. А вот в чем суть мнимой щепетильности великого конюшего, до сих пор не свойственной ни ему, ни кому-либо другому, и вот каков порядок этих подписей. Главноуправляющий штатом королевского двора, фельд-цейхмейстер, великий конюший и камер-юнкеры в год, когда они несут службу, являются распределителями расходов по своим ведомствам, то есть они передают счета по этим расходам за своей подписью и безо всякой иной проверки в расчетную палату, где эти счета и оплачиваются. Обер-гардеробмейстер, обер-шталмейстер и первый дворецкий, заведующий столом короля, независимый от главноуправляющего штатом королевского двора со времен Гизов, которыми и была установлена эта должность, вели и составляли счета расходов по своим ведомствам и подписывали их, но, поскольку расчетная палата не признавала их подписи, так как они не были распределителями средств, было принято, что обер-гардеробмейстер направлял счета за гардероб короля камер-юнкеру, несущему в этот год службу, чтобы тот подписал их, причем не глядя и ни в коем случае не проверяя их, а лишь удостоверившись в наличии подписи обер-гардеробмейстера; так же было установлено по части счетов за стол короля между первым дворецким и главноуправляющим штатом королевского двора и между великим конюшим и обер-шталмейстером относительно счетов по малой конюшне.
Беренген, обер-шталмейстер, едва добившись подтверждения независимости своей должности, умер 1 декабря в возрасте сорока трех лет, не пережив и на полгода своего отца, после которого он эту должность унаследовал; то был человек почти никому не известный, неуверенный, нелюдимый, стеснительный в обществе, но умный и начитанный. Женат он был на дочери покойного маркиза де Лавардена, некогда бывшего посланником в Риме, и у них была единственная дочь. Его единственный брат был тогда в очень скверных отношениях с герцогом Орлеанским, так как имел безумие оспаривать у того любовницу, и герцог уже довольно давно выслал его из Парижа, так что он даже не надеялся получить должность обер-шталмейстера после покойного брата, однако внезапная смерть герцога Орлеанского вернула ему надежду. Епископ Фрежюсский дал ему эту должность.
В тот же день, что и герцог Орлеанский, умерла супруга маршала д'Юмьера, дочь г-на де Ла-шастра, оставившего после себя «Мемуары». Она была придворной дамой королевы, и в конце своей долгой, почти восьмидесятивосьмилетней жизни отличалась крепким здоровьем, ясным умом и еще сохранила следы былой красоты. Умерла она исключительно от старости, еще накануне, ложась спать, отменно чувствовала себя, а перед этим по своему обыкновению выходила и выезжала. Почти сразу же после смерти маршала д'Юмьера она поселилась в доме близ монастыря кармелитов на улице Сен-Жак. Она была первой герцогиней, которая, удалясь на покой, из каких-то непонятных благочестивых соображений велела снять с лошадей чепраки, а поскольку во Франции, как и всюду, любят подражать глупостям, это переняли у нее многие, впрочем, в то же время сохранившие, опять-таки по ее примеру, на своих каретах гербы и знаки своего сана.
На другой день после смерти герцога Орлеанского граф Тулузский объявил о своем бракосочетании с сестрой герцога де Ноайля, вдовой маркиза де Гондрена, старшего сына герцога д'Антена, имевшей двух сыновей. Она была придворной дамой последней дофины. Свет, в котором полно глупцов и завистников, ответил на получение ею после замужества нового титула завистливыми и недоброжелательными толками. Как можно было здесь неоднократно увидеть, у меня не было поводов любить герцога де Ноайля и я никогда не скрывал своего отношения к нему, однако истина требует сказать, что происхождение герцогов де Ноайлей не давало оснований возражать против брака одной из представительниц этого рода с принцем крови. Никто по крайней мере не станет отрицать, что есть большая разница между ней и дочерью Сегье, которая стала герцогиней де Вернейль, была приглашена королем на свадьбу герцога Бургундского, даже сидела на этой свадьбе за королевским столом и вообще пользовалась теми же привилегиями, что и графиня Тулузская. Не слишком высокое положение капитана гвардии кардинала Мазарини, которое отец первого маршала и герцога де Ноайля непонятным образом сменил на чин первого капитана личной королевской гвардии, что позволило ему впоследствии стать герцогом и пэром, сбивает с толку многих людей, не ведающих, что этот же самый капитан гвардии Мазарини де Ноайль был сыном дочери старого маршала де Роклора, а сестра его отца была женой дё Бирона, сына и брата обоих маршалов и герцогов де Биронов, и от этого брака произошел нынешний маршал и герцог де Бирон; род же де Ноайлей восходит к 1250 году, они находятся в родстве с лучшими семьями своей и соседних провинций, а землями и замком Ноайль, от которого получили фамилию, владеют с незапамятных времен.
В должности первого президента парижского парламента негодяя сменил сумасшедший по милости его высочества герцога, который весьма благоприятствовал Жеврам и решил взяться за парламент, выбрав на это место Новиона, старейшего председателя суда, но человека, совершенно неподходящего для этой должности. Он отнюдь не был ни неправосуден, ни бесчестен, как другой Новион, его дед, тоже некогда бывший первым президентом парламента, но в своем деле он знал только низшее судопроизводство, в котором, правда, разбирался великолепно, словно опытнейший поверенный, однако вне пределов этой темной науки ждать от него было нечего. Человек он был хмурый, замкнутый, диковатый, раздражительный, со множеством капризов, доходивших до сумасбродства, не друживший ни с кем, впадавший в отчаяние, когда ему нужно было с кем-то встретиться, истинное мучение для своего семейства и для всякого, кто имел с ним дело, короче, невыносимый для других и, по его собственному признанию, нередко и для самого себя. Таким он проявил себя и на своем новом посту, где ему приходилось иметь дело с судом, со своей судейской братией, с публикой, от которой он запирался, так что добраться до него было невозможно; и вот, запершись так, отчего истцы стенали еще чаще, чем от его грубостей и sproposito[213]213
Бестактность (итал.).
[Закрыть] когда им удавалось прорваться к нему, он, по его словам, отправлялся подышать воздухом в тот дом, который занимал до того, как стал первым президентом, и там, у порога каретной мастерской, болтал с каретником, своим бывшим соседом, умнейшим, как он утверждал, человеком на свете.
Однажды некий несчастный истец из простых пребывал в полном отчаянии оттого, что не может добраться до Новиона, чтобы попросить о назначении слушания дела, ходил кругами вокруг его дома во Дворце правосудия, не зная, к кому обратиться и в какую стену биться головой. Он забрел в хозяйственный двор и увидел там человека в душегрейке, всем видом смахивавшего на конюха, который грубо спросил, что он тут делает и чего ему нужно. Бедняга истец смиренно ответил, что у него ведется процесс, который его совершенно уже разорил, что ему очень хочется, чтобы дело было поскорей решено, но какие бы старания он ни прикладывал, сколько бы сюда ни являлся, никак не может пробиться к господину первому президенту, который имеет такой нелюдимый и чудной характер, что не желает никого видеть и никого не допускает к себе. Человек в душегрейке поинтересовался, есть ли у него при себе копия искового прошения по своему делу, и велел ему дать ее: он, дескать, посмотрит, нельзя ли будет передать ее господину первому президенту. Несчастный истец вытащил из кармана копию прошения и, усиленно благодаря человека в душегрейке за его добросердечие, все-таки высказал сомнение, что тот сумеет помочь добиться слушания дела у первого президента, отличающегося столь своеобычным и прихотливым нравом, после чего удалился. Четыре дня спустя он был оповещен своим поверенным, что его дело будет рассмотрено через два дня, чем был приятно поражен. И вот, готовый к тяжбе, в сопровождении своего адвоката он является на слушание дела в большой судебной палате. Каково же было его изумление, когда он увидел того самого человека с хозяйственного двора сидящим на месте первого президента и в президентской мантии! Ноги у него подкосились, и он облился холодным потом, вспомнив, что говорил ему о нем же, приняв его за Бог знает кого. Приключение это закончилось тем, что он мигом выиграл процесс. Вот таков был Новион.
Он был женат на одной из Вертело, тетушке г-жи де При, которая весьма содействовала тому, чтобы гг. де Жевры сделали его первым президентом. К исполнению обязанностей, связанных с этой должностью, он испытывал величайшее отвращение, но, поскольку был старейшиной председателей суда, не мог потерпеть, чтобы кто-то другой занял ее.
Когда его высочество герцог на сретение 1724 года объявил, что большое производство в кавалеры ордена Св. Духа будет в троицын день, генеральный контролер Доден и государственный секретарь Морепа, оба страстно желавшие носить орден, вновь начали препятствовать тому, чтобы Кроза и Монтаржи занимали должности великого казначея и секретаря ордена; таковые попытки уже были предприняты по случаю их производства на следующий день после посвящения, однако герцог Орлеанский, позволивший им купить должности, оставил эти попытки без внимания и велел им исполнять свои обязанности. Его высочество герцог оказался более склонен пойти навстречу желаниям людей, которые его устраивали. Кроза и Монтаржи получили приказ продать свои должности, первый – Додену, второй – Морепа; это не обошлось без сильного сопротивления, в результате которого продающие получили дозволение продолжать носить орден. Одновременно его высочество герцог отдал должность великого казначея д'Арменонвилю, хранителю печати, а секретаря – первому президенту парламента Новиону, который, обрадовавшись тому, что будет носить орден, был весьма недоволен тем, что присягу придется оплачивать и выкладывать деньги за крест и голубую ленту, каковое недовольство весьма непристойно и выказал.
Наконец Новиону стали невмоготу его обязанности первого президента, а еще более просители, которые непрерывно лезли к нему с делами, и в сентябре 1724 года, пробыв на этом посту всего лишь год, он подал в отставку к великому облегчению парижан, наконец-то избавившихся от него, и с радостью возвратился к прежней, столь любимой им жизни: никого более не видел, не имел никакой должности, замкнулся у себя в доме, беседуя в свое удовольствие с соседом-каретником на пороге его мастерской, и на семьдесят втором году умер в своем поместье Гриньон в сентябре 1731 года, никем не оплакиваемый.
Заключение
Вот я наконец и достиг того предела, до которого поставил себе довести эти «Мемуары». «Мемуары» хороши, только если они совершенно правдивы, а правдивыми они могут быть, когда пишущий их был очевидцем и участником описываемых событий либо получал сведения от достойных совершеннейшего доверия людей, бывших очевидцами и участниками оных событий; сверх того, необходимо, чтобы пишущий был предан истине до такой степени, что готов был бы всем пожертвовать ради нее. Что касается этого последнего пункта, смею заверить в своей совершенной преданности истине и убежден, что никто из знающих меня не станет это опровергать. Именно любовь к истине сильнее всего вредила моей карьере. Я это часто ощущал, но предпочитал истину всему и не мог заставить себя пойти ни на какое притворство; скажу больше: я любил ее даже во вред себе. Можно легко увидеть, что я не раз становился жертвой обмана, причем часто грубого, следуя дружескому чувству или ревнуя о благе государства, каковое я неизменно ставил превыше всех прочих соображений и всегда и безоговорочно– выше собственных интересов; такое случалось множество раз, но я не счел сие заслуживающим упоминания, поскольку это касалось лишь меня, не проливая нового света и не прибавляя любопытных подробностей касательно дел или жизни общества; можно отметить, что именно я настаивал на передаче финансов герцогу де Ноайлю, так как считал его, и совершенно ошибочно, из всех богатейших вельмож наиболее способным и достойным получения этого ведомства, и сделал я это буквально через несколько дней после того, как раскрылись гнуснейшие его козни, которые он недавно строил против меня. Это можно видеть и по тому, что я сделал для спасения герцога Мэнского вопреки моим сокровеннейшим и настоятельнейшим интересам, потому что счел опасным напасть одновременно на него и на парламент, а парламент тогда был самым первоочередным делом, не терпевшим отлагательства. Ограничусь этими двумя фактами, не упоминая о множестве других, описанных в этих «Мемуарах» в зависимости от того, когда они происходили и насколько представляли интерес для понимания хода дел и обстоятельств жизни двора и общества. Остается коснуться беспристрастности – качества важнейшего, труднодостижимого и, не побоюсь даже сказать, недоступного для всякого, кто пишет о том, что он видел и в чем участвовал. Прямые и правдолюбивые люди нас пленяют, двоедушные, каких полно при любом дворе, возмущают, а что уж говорить о тех, кто причинил нам зло. Стоицизм – прекрасная и благородная иллюзия. И я не стану ставить себе в заслугу беспристрастность: это было бы напрасным делом. Читатель найдет в этих «Мемуарах» достаточно мест, где бьют ключом хвалы и порицания людям, к которым я неравнодушен, тогда как и те и другие становятся куда сдержанней, когда речь идет о тех, кто мне безразличен; однако я всегда горячо вступаюсь за добродетель против бесчестных людей в зависимости от глубины их пороков и добродетелей. И все-таки еще раз заверяю и льщу себя надеждой, что все построение моих «Мемуаров» подтвердит, что я всемерно остерегался поддаваться своим симпатиям и неприязни, особенно последней, стараясь давать выход обоим этим чувствам не иначе как с весами в руке, не только ничего не утрируя, но даже и не преувеличивая, не забываясь, следя за собой, словно за врагом, отдавая всем и всему полную справедливость и выявляя одну только чистую правду. В этом смысле я могу утверждать, что был полностью беспристрастен, а иного способа быть таковым, убежден, не было и нет.
Что касается точности и достоверности рассказанного мной, то из самих «Мемуаров» можно увидеть, что почти все в них почерпнуто из того, в чем я сам был участником, а остальное мне поведали люди, имевшие непосредственное отношение к описываемым мною событиям. Всех их я называю, и их имена, равно как их близкие отношения со мной, – вне всяких сомнений. Я оговариваю, когда полученные мною сведения не вполне достоверны, а ежели чего не знаю, то не стыжусь в том признаться. Таким образом, все представленное в моих «Мемуарах» получено из первых рук. Их достоверность, их подлинность не может возбудить ни малейшего сомнения, и, мне думается, я могу сказать, что не было еще доселе воспоминаний, которые содержали бы столь же много предметов, так глубоко и подробно рассмотренных, были бы столь же поучительны и представляли бы такой же интерес.
Не сомневаюсь, что, ежели мои «Мемуары» когда-нибудь узрят свет, они вызовут бурю негодования, но, так как я сам не увижу их напечатанными, мне это безразлично. Каждый привержен своим близким, своим интересам, претензиям, иллюзиям и не терпит даже самого ничтожного противоречия им. Любой человек-друг истины, но только если она ему благоприятна, да вот благоприятна она в подобных вещах весьма немногим. Ежели ты о ком-то говоришь хорошо, он это воспринимает как должное: этого требует истина. А те, о ком говоришь иначе, а таких большинство, приходят в тем большую ярость, чем больше это дурное подтверждается фактами; поскольку же во времена, когда я писал, особенно в конце, все шло к вырождению, к беспорядку, к хаосу, а впоследствии это только усилилось и поскольку эти «Мемуары» проникнуты стремлением к порядку, закону, истине, твердым правилам и нелицеприятно представляют все, что им противостоит, что ныне царствует, все шире распространяя свою невежественную и усиливающуюся власть, то корчи ненависти перед сим правдивым зеркалом, несомненно, будут всеобщими. К тому же «Мемуары» написаны не для тех, кто является чумой для государств, кто отравляет их и из-за собственной глупости или своекорыстия ведет к гибели дорогами, которые лишь ускоряют упадок, а для людей, которые жаждут знания, дабы предотвратить гибель, но которых старательно отстраняют те, кто добился могущества и доверия и более всего боится просвещения; написаны они для людей, не ведающих иной корысти, кроме справедливости, истины, рассудка, закона, разумной политики, и приверженных лишь общему благу.
Мне остается сделать еще замечание о беседах, которые я вел со многими людьми, в особенности с герцогом Бургундским, герцогом Орлеанским, г-ном де Бовилье, министрами, однажды с герцогом Мэнским, раза три-четыре с покойным королем, наконец, с его высочеством герцогом и еще множеством значительных особ, а также о том, что высказывал я, и об их мнениях, которые я, соглашаясь, принимал или оспаривал. Среди этих бесед есть такие, а их немало, которые читатель, не знающий меня, уверен, будет склонен отнести к тому разряду придуманных речей, каковые историки частенько приписывают полководцам, посланникам, сенаторам, заговорщикам, дабы расцветить свои сочинения. Но с той же достоверностью, какая до сих пор двигала моим пером, я могу заверить, что все речи, которые я вел и ныне воспроизвожу, переданы в сих «Мемуарах» с самой скрупулезнейшей точностью, равно как и слова, что были обращены ко мне; более того, если и есть мне в чем упрекнуть себя, то уж скорее в том, что я здесь не усиливал, а, напротив, ослаблял свои слова потому, что памяти свойственно забывать многие подробности, и потому, что воспламененный целью и обстоятельствами, говоришь куда живей и с большей силой, нежели потом воспроизводишь сказанное. Добавлю с той же уверенностью, какую выразил выше, что ни у кого из знавших меня не возникло бы ни малейших сомнений в точности пересказываемых мною бесед, какими бы резкими они ни казались, и что любой из них узнал бы меня в каждом слове.
Общим недостатком всех «Мемуаров», который мне всегда особенно не нравился, я считаю то, что, закончив их, читатель теряет из виду главных действующих лиц, о которых там больше всего говорилось, так что его любопытство насчет их дальнейшей жизни остается неудовлетворенным. Ведь всегда хочется узнать, что с ними было дальше, но только так, чтобы не утруждать себя поисками сведений в других книгах, поскольку этому вопреки жажде познания препятствует леность. Вот это-то мне и хочется предотвратить, если Господь дарует мне еще жизни. Разумеется, я не смогу написать продолжение с той же полнотой, с какой писал, когда был в гуще событий. И хотя кардинал де Флери ничего не скрывал от меня, ежели я изъявлял желание узнать об иностранных делах, и даже первый рассказывал мне о них, а также о разных придворных событиях, сам я весьма мало и с крайним равнодушием следил за ними; еще меньше интереса я проявлял к беседам с министрами и другими осведомленными лицами, к тому же они происходили с такими длительными перерывами, что у меня есть все основания опасаться, что добавление или продолжение этих моих «Мемуаров» будет куда более вялым, будет содержать куда меньше сведений и вообще сильно отличаться от того, что написано мною до сей поры; однако из него хотя бы будет видно, что сталось с людьми, которые появлялись на страницах этих «Мемуаров», и я предполагаю довести их до смерти кардинала де Флери.
И наконец, неужели я не скажу несколько слов о стиле, о его небрежности, о словах, повторяющихся чересчур близко, о чрезмерном иной раз изобилии синонимов, особенно же о запутанности, нередко происходящей от длинных периодов, и, наверное, о встречающихся иногда повторах? Я чувствовал эти свои недостатки, но не мог их избежать, поскольку, захваченный содержанием, обращал внимание не столько на манеру его изложения, сколько на то, чтобы лучше его передать. Я никогда не был склонен к академичности и не могу отучить себя от привычки писать быстро. Чтобы выправить мой стиль, сделать его более правильным и приятным, пришлось бы переделывать весь этот труд, а это было бы превыше моих сил и, боюсь, оказалось бы бесплодным занятием. Чтобы как следует выправить уже написанное, нужно уметь хорошо писать, но здесь легко можно увидеть, что я даже не решаюсь притязать на это. Я помышлял лишь о точности и правде. Смею утверждать, что оба эти достоинства неотделимы от моих «Мемуаров», составляют их основу и душу и хотя бы за это их стиль заслуживает известной благосклонной снисходительности. Он тем более нуждается в ней, что я не могу обещать сделать его лучше и в задуманном мной продолжении.