Текст книги "Мемуары. Избранные главы. Книга 2"
Автор книги: Анри де Сен-Симон
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц)
Полные и доподлинные воспоминания герцога де Сен-Симона о веке Людовика XIV и Регентстве.
Избранные главы. Книга 2
23. 1712. Странным образом потерянная табакерка. Характер дофина и хвала ему
В пятницу 5 февраля герцог де Ноайль подарил дофине очень красивую табакерку, полную превосходного испанского табака; дофина угостилась и похвалила табак. Было это поздним утром. Войдя к себе в кабинет, куда никто, кроме нее, не входил, она положила табакерку на стол и оставила там. К вечеру у дофины начался озноб. Она легла в постель и не могла подняться даже для того, чтобы пойти после ужина в кабинет к королю. В субботу, 6-го, прострадав всю ночь от лихорадки, дофина тем не менее встала в обычное время и провела день по заведенному порядку; но вечером ее вновь залихорадило. Лихорадка, правда не слишком сильная, продержалась всю ночь, а в воскресенье, 7-го, несколько улеглась; однако часов в шесть вечера у дофины внезапно начались очень сильные боли чуть ниже виска; больное место было размером не больше монетки в шесть су, но боль была так мучительна, что дофина передала королю, пришедшему ее проведать, что просит его не входить. Невыносимая боль не прекращалась до понедельника; облегчение принес только табак, курительный и жевательный, к коему подмешан был опиум, да два кровопускания из руки. Едва боль немного успокоилась, как поднялась лихорадка сильнее прежнего. Дофина сказала, что не страдала так и при родах. Столь жестокая хворь вызвала среди дам пересуды о табакерке, которую поднес дофине герцог де Ноайль. В день, когда это произошло, в пятницу 5-го числа, дофина, ложась в постель, рассказала дамам о подношении, расхвалила и табак и табакерку, потом послала за нею герцогиню де Леви к себе в кабинет, сказав, что та найдет ее на столе. Герцогиня отправилась, но ничего не нашла; скажу сразу, что, как ее ни разыскивали, никто более не видел этой табакерки с тех самых пор, как дофина оставила ее на столе у себя в кабинете. Когда обнаружилась эта пропажа, она показалась весьма странной; тщетность поисков, которые велись еще долго, в сочетании со столь загадочным несчастьем, приключившимся так скоро, породила самые зловещие подозрения. До человека, подарившего табакерку, эти подозрения не дошли; все так старательно их скрывали, что он о том и не услышал; толки не выходили за пределы самого узкого круга. Принцессу обожали и многого от нее ждали; от ее жизни зависело положение тех, кто входил в этот круг, – оно изменилось бы с переменой ее собственного положения. Табак она нюхала тайком от короля, хотя и без особой опаски, поскольку г-жа де Ментенон об этом знала; но ей пришлось бы дорого поплатиться, если бы об этом проведал король; потому-то все и боялись разгласить странную пропажу табакерки. В ночь с понедельника на вторник 9 февраля дофина была в полном забытьи: днем король много раз подходил к ее постели, но у дофины была сильная лихорадка; иногда больная ненадолго просыпалась, однако сознание ее было затуманено; на коже появились признаки сыпи, дававшие надежду на корь, потому что корью болели в это время многие заметные особы в Версале и в Париже. Ночь со вторника на среду 10-го прошла дурно, тем более что надежда на то, что это корь, рухнула. Король с самого утра пришел к дофине, которой перед тем дали рвотное. Снадобье подействовало исправно, однако не принесло никакого облегчения. Дофина, сидевшего неотступно у нее в алькове, силой заставили спуститься в сады и подышать свежим воздухом: это было ему необходимо, но вскоре тревога погнала его обратно в опочивальню. К вечеру боли усилились. В одиннадцать часов лихорадка возобновилась с удвоенной силой. Ночь прошла ужасно. В четверг, 11 февраля, король в девять утра уже был у дофины; г-жа де Ментенон почти не отлучалась от нее, за исключением того времени, когда принимала короля у себя в покоях. Принцесса была так плоха, что решили предложить ей причаститься. Как ни страдала дофина, это предложение ее поразило: она стала расспрашивать о своем состоянии; ей отвечали, стараясь преуменьшить опасность, но советовали все же принять причастие и постепенно убедили, что лучше с этим не медлить. Она поблагодарила за то, что с ней говорят начистоту, и сказала, что приготовится к причастию. Спустя немного времени появились опасения, что несчастье может произойти с минуты на минуту. О. Ла Рю, иезуит, ее духовник, которого она, казалось, всегда любила, приблизился к ней и стал умолять не откладывать долее исповедь; дофина взглянула на него, сказала, что прекрасно его слышит, и ничего больше не прибавила. Ла Рю предложил ей исповедоваться немедленно, но ответа не добился. Будучи умным человеком, он понял, в чем дело; будучи человеком добрым, тут же перестал настаивать и сказал ей, что, возможно, она не желает исповедоваться именно ему; в таком случае он заклинает ее не насиловать себя, а главное, ничего не бояться; он обещает ей, что все уладит сам; он только просит ее сказать, от кого она хотела бы принять причастие, и он, Ла Рю, приведет ей этого священника. Тогда она призналась, что желала бы исповедоваться г-ну Байи, священнику миссии Версальского прихода. Это был почтенный человек, исповедник самых порядочных придворных, не чуждый, выражаясь языком того времени, душка янсенизма, что, впрочем, было весьма редко среди бернардинцев. Он был исповедником г-жи де Шатле и г-жи де Ногаре, придворных дам, от которых дофина иногда о нем слышала. Оказалось, что Байи уехал в Париж. Принцессу это явно огорчило, и она захотела его дождаться, но о. Ла Рю убедил ее, что лучше не терять драгоценного времени, которое, получив причастие, она с большей пользой уделит докторам, и тогда она попросила, чтобы ей привели францисканца, коего звали о. Ноэль; о. Ла Рю тут же сходил за ним и привел к дофине. Можно себе представить, какого шуму наделала перемена духовника в столь критическую и опасную минуту и на какие мысли навела людей. Я вернусь к этому позже, а теперь не хочу прерывать повествования, проникнутого столь печальным интересом. Дофин был убит горем; он из последних сил старался скрыть свою муку, чтобы не покидать изголовья дофины. Но у него началась такая сильная лихорадка, что утаить ее было невозможно; врачи, желавшие избавить его от ужасного зрелища, которое предвидели, сделали все, что было можно, чтобы самим и при посредстве короля удержать дофина у него в покоях с помощью вымышленных известий о состоянии его жены.
Исповедь была долгой. Вслед за нею дофину сразу соборовали и причастили; король сам принял святые дары у подножия главной лестницы. Часом позже дофина попросила читать отходную. Ей возразили, что она вовсе не так плоха, и, утешив ее, уговорили, чтобы она попыталась уснуть. Днем пришла королева Английская; ее провели по галерее в гостиную, примыкавшую к опочивальне дофины. В гостиной находились король и г-жа де Ментенон; туда же пригласили докторов, чтобы те устроили в их присутствии консилиум: докторов было семеро – придворных и вызванных из Парижа. Все в один голос высказались за то, чтобы пустить кровь из ноги прежде, чем опасность усугубится, а в случае, если кровопускание не принесет желаемого успеха, на исходе ночи дать больной рвотное. В семь часов вечера отворили кровь. Начался новый приступ болей; врачи нашли, что он слабее предыдущего. Ночь принесла больной ужасные мучения. Рано утром проведать дофину пришел король. В девять утра ей дали рвотное, но оно почти не помогло. Весь день одни признаки болезни сменялись другими, все более изнурительными; изредка к больной возвращалось сознание. Совсем уже вечером в опочивальню, несмотря на присутствие короля, допустили множество народу; от духоты нечем было дышать; незадолго до того, как больная испустила дух, король вышел, сел в карету у главного подъезда и вместе с г-жой де Ментенон и г-жой де Келюс уехал в Марли. И король, и г-жа де Ментенон были убиты горем; они не нашли в себе сил посетить дофина.
Никогда не бывало принцессы, которая, явившись при дворе в таких юных летах, была бы так прекрасно к тому подготовлена и так умела воспользоваться полученными советами. Ее хитроумный отец,[1]1
Виктор-Амедей II Савойский.
[Закрыть] досконально знавший наш двор, описал его дочери и научил ее единственному способу, как прожить при дворе счастливо. Ей помогли в этом врожденный ум и понятливость; у ней было много обаятельных черт, привлекавших к ней сердца, а положение, которое она занимала благодаря супругу, королю и г-же де Ментенон, приносило ей самые лестные почести. Она искусно добивалась этого с самых первых минут пребывания при дворе; всю жизнь она не покладая рук трудилась, дабы упрочить свое положение, и беспрестанно пожинала плоды своего труда. Кроткая, застенчивая, но умная и сообразительная, добрая до того, что боялась причинить малейшее огорчение кому бы то ни было, и вместе с тем веселая и легкомысленная, прекрасно умевшая облюбовать себе цель и упорно ее преследовать, она, казалось, с легкостью переносила любое, самое суровое, принуждение, давившее на нее всей своей тяжестью. Она была полна дружелюбия: оно било в ней ключом. Она была весьма некрасива: щеки отвислые, лоб чересчур выпуклый, нос незначительный, но пухлые вызывающие губы, роскошные темно-каштановые волосы и того же цвета изящно очерченные брови; глаза у ней были выразительнее всего и воистину прекрасны – а вот зубов мало, и все гнилые, о чем она сама упоминала и над чем подшучивала; превосходный цвет лица, чудесная кожа, грудь невелика, но прелестна, длинная шея с намеком на зоб, ничуть ее не портивший, изящная, грациозная и величественная посадка головы, такой же взгляд, выразительнейшая улыбка, высокий рост, округлый, тонкий, легкий, изумительно стройный стан и поступь богини в облаках. Она'необычайно всем нравилась; невольная грация сказывалась в каждом ее шаге, во всех манерах, в самых незначительных речах. Ее простота и естественность, частенько проявлявшиеся в простодушии, но приправленные остроумием, очаровывали всех, равно как ее непринужденность, сообщавшаяся каждому, кто с нею соприкасался. Она желала нравиться всем подряд, даже самым для нее бесполезным, самым заурядным людям, хотя никакой искательности в ней не было. Казалось, она всей душой безраздельно принадлежит тому, с кем говорит сию минуту. Ее живая, юная, заразительная веселость одушевляла все вокруг; с легкостью нимфы поспевала она везде, подобно вихрю, который вьется одновременно во многих местах, повсюду внося движение и жизнь. Она была украшением всех спектаклей, душой празднеств, увеселений, балов и всех пленяла там грацией, тактом и танцевальным искусством. Она любила игру, и игра по маленькой ее развлекала, поскольку она находила удовольствие в любом занятии; но предпочитала она крупную игру, играла четко, точно, не имея себе равных; в одно мгновение она оценивала шансы каждого, с той же радостью и увлечением в послеобеденные часы предавалась она серьезному чтению, вела беседы о книгах, трудилась со своими «серьезными дамами»-так называли тех ее придворных дам, которые были старше других по возрасту. Она ничего не берегла, даже здоровья, и вплоть до самых мелочей помнила всегда обо всем, что могло доставить ей приязнь короля и г-жи де Ментенон. С ними обоими она обнаруживала немыслимую гибкость, не изменявшую ей ни на минуту. Эта гибкость сочеталась в ней со сдержанностью, которую хранила дофина, хорошо знавшая короля и г-жу де Ментенон по опыту и благодаря своим наблюдениям; свой веселый нрав она проявляла лишь в умеренной степени и к месту. Она приносила им в жертву все – удовольствия, забавы и, повторяю, здоровье. Этим путем она добилась такой близости к ним, коей не удостоивался не только никто из законных детей короля, но даже ни один незаконнорожденный. На людях серьезная, благонравная, почтительная с королем, застенчивая и ласковая с г-жой де Ментенон, которую называла всегда не иначе, как «тетя», изящно смешивая степень родственной и дружеской близости, в семейном кругу она болтала, прыгала, вилась вокруг них; то присаживалась к ним на подлокотник кресла, то вспархивала на колени, бросалась им на шею, обнимала, целовала, ласкала, тискала, дергала за подбородки, донимала их, рылась у них в столах, в бумагах, в письмах, распечатывала эти письма, а подчас и читала их без спросу, когда видела, что король и г-жа де Ментенон в добром расположении духа и только посмеются над этим, и высказывалась о том, что было там написано; от нее ничего не скрывали, она присутствовала при том, как принимали курьеров с важнейшими известиями; к королю она входила когда угодно, даже во время совета; самим министрам она подчас оказывалась полезна, подчас опасна, но всегда готова была делать им одолжения, услуги, выручать, угождать, если только не была сильно предубеждена против кого-нибудь из них; так, она ненавидела Поншартрена, коего иногда при короле называла «ваш кривой урод», и Шамийара, не любить коего были у нее более существенные причины; она вела себя так свободно, что, слушая как-то вечером, как король и г-жа де Ментенон с одобрением говорили об английском дворе и о том, как вначале все ожидали, что королева Анна[2]2
Анна Стюарт, королева Англии с 1702 г. Проводила политику своего предшественника Вильгельма Оранского, поддерживая все антифранцузские коалиции.
[Закрыть] будет способствовать миру, дофина заявила: «Следует признать, тетя, что в Англии королевы правят лучше королей, а знаете, тетя, почему? – и, все так же бегая и прыгая, продолжала: – Потому что при королях правят женщины, а при королевах мужчины». Поразительно, что, слыша это, король и г-жа де Ментенон расхохотались и признали ее правоту. Я никогда не осмелился бы описать в серьезных мемуарах следующий случай, когда бы он лучше, нежели любой другой, не давал представления о том, с какой смелостью она говорила и делала при них что угодно. Я уже описывал, как располагались обычно в покоях г-жи де Ментенон она сама и король. Однажды вечером в Версале давали комедию; перед тем принцесса вдоволь наболталась обо всем на свете; тут вошла Нанон, старая горничная г-жи де Ментенон, о коей я уже несколько раз упоминал; увидев ее, принцесса в пышном своем туалете и в драгоценностях подошла к камину и стала к нему спиной, прислонясь к небольшому экрану между двух столиков. Нанон, держа руку как бы в кармане, зашла ей за спину и опустилась на колени. Король, сидевший к ним ближе всех, обратил на это внимание и спросил, что они там делают. Принцесса рассмеялась и отвечала, что занимается тем же делом, что и всегда в те дни, когда дают комедии. Король не унимался. «Ах, так вы ничего не заметили? Да ведь она ставит мне клистир». «Как?! – вскричал король, задыхаясь от смеха. – Вот сейчас, здесь, она ставит вам клистир?» «Ну разумеется, – отвечала принцесса. – А вам как его ставят?» И все четверо покатились со смеху. Нанон, оказывается, под юбками проносила в гостиную клистирную трубку с водой, задирала юбки принцессе, которая придерживала их, словно греясь у камина, покуда Нанон вставляла клистир. Потом юбки опускались, Нанон прятала и уносила трубку, и со стороны ничего не было заметно. Король и г-жа де Ментенон не обращали на это внимания или думали, что Нанон что-то поправляет в туалете принцессы. Они изрядно удивились и нашли все это забавным. Удивительно, что после клистира принцесса отправлялась в комедию, не испытывая потребности извергнуть из себя воду; иногда она делала это лишь после ужина и посещения кабинета короля; она уверяла, что это ее освежает, а иначе у нее в комедии разболелась бы голова от духоты. После того как это обнаружилось, она не стала церемониться больше, чем до того. Короля и г-жу де Ментенон она знала в совершенстве; она постоянно видела и понимала, что представляют собой г-жа де Ментенон и м-ль Шуэн. Однажды вечером, собираясь идти в постель, где ждал ее герцог Бургундский, она, сидя на стульчаке, болтала с г-жой де Ногаре и с г-жой де Шатле, которые наутро мне о том рассказали; в такие минуты она охотнее всего пускалась в откровенности; итак, она с восторгом говорила с ними об обеих феях, а потом засмеялась и добавила: «Я хотела бы умереть раньше герцога Бургундского, но видеть после смерти все, что здесь будет; я уверена, что он женится на монахине медонской общины или привратнице монастыря дочерей св. Марии». Герцогу Бургундскому она старалась угодить неменьше, чем самому королю, и хотя частенько грешила излишним легкомыслием и чересчур полагалась на молчание тех, кто ее окружал, но величие и слава мужа были предметом ее неусыпного внимания. Мы видели, как затронули ее события Лилльской кампании и ее последствия, видели, какие старания прилагала она ради возвышения мужа и как полезна ему бывала в весьма важных делах, которыми, как уже говорилось, он был ей всецело обязан. Король не мог без нее обойтись. Часто, когда он, побуждаемый дружбой и нежностью, заставлял принцессу участвовать в увеселениях, которые могли бы ее развлечь, в семейном кругу никто не в силах был заменить ему ее, и до самого ужина, к коему она почти всегда поспевала, весь облик короля словно хранил на себе печать озабоченности и уныния. Но и принцесса, хоть и любила увеселительные поездки, была в этом отношении очень сдержанна и всегда дожидалась, пока ей прикажут ехать. Она весьма тщательно старалась навещать короля перед отъездом и по приезде, и, если случалось ей пропустить ночь – зимою из-за бала, летом из-за увеселительной поездки, – она всегда ухитрялась прийти наутро поцеловать короля, как только он проснется, и позабавить его рассказом о празднестве. Я уже столь подробно рассказывал, какие притеснения чинили ей Монсеньор и его приближенные, что не стану повторяться; скажу лишь, что большая часть двора ничего не замечала – так старательно скрывала принцесса свои обиды под видом непринужденных отношений со свекром, дружбы с теми, кои были ей при дворе всех враждебнее, и свободы в их кругу в Медоне; это стоило ей бесконечной изворотливости и такта. Однако она весьма чувствовала вражду и после смерти Монсеньора решила отплатить им тою же монетой. Как-то вечером в Фонтенбло все принцессы и их дамы собрались после ужина в кабинете, где был король; дофина болтала обо всем на свете и дурачилась без удержу, чтобы развеселить короля, которому это было приятно, как вдруг заметила, что герцогиня Бурбонская и принцесса де Конти переглядываются, обмениваются знаками и передергивают плечами с презрительным и высокомерным видом. Когда король поднялся и по обыкновению прошел в задний кабинет, чтобы покормить собак, собираясь затем вернуться и пожелать принцессам доброй ночи, дофина одной рукой привлекла к себе г-жу де Сен-Симон, другой г-жу де Леви и, кивая им на герцогиню Бурбонскую и принцессу де Конти, стоявших в нескольких шагах, сказала: «Вы видели, видели? Я не хуже их знаю, что городила вздор и вела себя как дурочка; да ведь ему нужно, чтобы был шум: это его развлекает, – и, опираясь на их руки, тут же принялась прыгать и распевать: – А мне смешно на них смотреть! А я над ними потешаюсь! А я буду их королевой! А мне они не нужны, и теперь не нужны, и никогда не понадобятся! А им придется со мною считаться! А я буду их королевой!» – и прыгала, и скакала, и веселилась при этом от души. Дамы потихоньку стали ее унимать, говоря, что принцессам все слышно и что все на нее смотрят; сказали даже, что она с ума сошла, благо от них она сносила любые замечания. Тогда дофина запрыгала еще выше и замурлыкала еще громче: «А мне на них смешно смотреть! А они мне не нужны! А я буду их королевой!» – и не замолчала, покуда не вернулся король.
Увы! Бедная дофина думала, что будет королевой, да и кто этого не думал? К нашему несчастью, Богу было угодно, чтобы вышло иначе. Принцесса была так далека от подобных мыслей, что в день сретенья Господня у себя в спальне, где, кроме г-жи де Сен-Симон, почти никого с нею не было, потому что почти все дамы ушли в часовню и только г-жа де Сен-Симон осталась, чтобы сопровождать ее к проповеди, поскольку у герцогини дю Люд приключилась подагра, а графини де Майи не было, а эти дамы обычно тоже сопровождали принцессу, дофина завела речь о том, как много придворных дам, коих она знавала, ушли из жизни; потом заговорила о том, что она будет делать, когда состарится: как станет жить, как из сверстниц не останется никого, кроме г-жи де Сен-Симон и г-жи де Лозен, и как они будут втроем вспоминать о том, что видели, что делали когда-то; и эти рассуждения продолжались, пока не настало время идти слушать проповедь.
Она искренне любила герцога Беррийского и поначалу привязалась к герцогине Беррийской, желая превратить ее в подобие собственной дочери. Она глубоко почитала Мадам и нежно любила Месье, который отвечал ей такою же любовью и устраивал для нее увеселения и удовольствия, какие только мог; и все это перенесла она на герцога Орлеанского, в коем принимала неподдельное участие независимо от завязавшихся у нее позже отношений с герцогиней Орлеанской. Благодаря ей они получали сведения о короле и г-же де Ментенон и пользовались ее посредничеством в сношениях с ними. Дофина сохранила глубокую и пылкую привязанность к герцогу и герцогине Савойским, а также к родным краям, иногда даже вопреки своему желанию. Ее выдержка и благоразумие проявились во время разрыва и после него.[3]3
В 1703 г. Виктор-Амедей Савойский, тесть двух внуков Людовика XIV, порвал с Францией и заключил союз с императором Леопольдом. В дальнейшем – деятельный участник всех военных союзов против Франции.
[Закрыть] Король был так внимателен, что избегал при ней любых разговоров, которые могли бы коснуться Савойи, а принцесса выказала во всем блеске искусство красноречивого молчания, но по редким замечаниям, вырывавшимся у нее, было видно, что она француженка душой, хотя в то же время она давала понять, что не может изгнать из сердца отца и родной край. Мы видели, какая дружба, какое участие и какие непрерывные сношения связывали ее с королевой, ее сестрой.[4]4
Марией-Луизой, женой испанского короля Филиппа V, младшей дочерью Виктора-Амедея Савойского.
[Закрыть] Во всех своих великих, причудливых и таких чарующих проявлениях она сочетала в себе принцессу и женщину: не то чтобы она могла выдать чужую тайну – здесь она была надежна, как скала, не то чтобы по легкомыслию нарушала планы других людей, но были у нее легкие недостатки, по-человечески вполне понятные. Ее дружба бывала следствием расчета, развлечений, привычек, надобностей; исключений из этого правила я не видел, кроме одной только г-жи де Сен-Симон; принцесса сама в этом признавалась с таким милым простодушием, которое почти заставляло примириться с этим изъяном в ней. Как было уже сказано, она хотела нравиться всем; но она не могла воспретить себе того, чтобы и ей кто-то понравился. Прибыв во Францию, она долгое время оставалась удалена от общества; затем ее приблизили раскаявшиеся старые интриганки,[5]5
Мадам де Роклор, принцессы де Субиз и д'Аркур, мадам де Моншеврей и д'Андикур, известные своими галантными похождениями и превратившиеся к концу жизни в святош; пользовались покровительством мадам де Ментенон.
[Закрыть] чьи романтические души еще были полны галантности, хотя дряхлость, свойственная их летам, лишила их удовольствий, сопряженных с галантностью. Потом мало-помалу принцесса все более отдавалась свету и, останавливая свой выбор на тех, кто вился вокруг нее, руководствовалась больше своей симпатией, чем добродетелями этих людей. Приветливая по натуре, принцесса охотно приноравливалась к наиболее близким людям; никто из них не видел пользы в том, что она охотно и с радостью проводила время в разумных занятиях и в дневные часы чтение перемежалось у нее с полезными беседами исторического или благочестивого содержания с приближенными к ней пожилыми дамами, и в этом черпала она больше удовольствия, чем в рискованных разговорах по секрету, в которые вовлекали ее другие, причем сама она вовсе к этому не стремилась, удерживаемая природной застенчивостью и остатками деликатности. Тем не менее она дала увлечь себя довольно далеко,[6]6
Намек на сердечную склонность герцогини Бургундской к герцогу де Фронзаку (будущему маршалу де Ришелье), Молеврие, «красавчику» Нанжи и аббату Полиньяку.
[Закрыть] и, не будь она так мила и не пользуйся всеобщей любовью, чтоб не сказать – обожанием, это накликало бы на нее тяжкие неприятности. Ее смерть пролила свет на эти тайны и обнажила всю ту непрестанную жестокость, с которою король тиранил душу тех, кто принадлежал к его семье. Каково было изумление короля и всего двора в те ужасные минуты, когда никто не знал, что будет, а все сиюминутное казалось не имеющим значения и вдруг она, нарушая тем самым весь порядок, пожелала сменить духовника,[7]7
Т.е. отказалась от услуг иезуита о. де Ла Рю.
[Закрыть] чтобы получить последнее причастие! Мы уже видели, что в неведении оставались только ее супруг и король, что г-жа де Ментенон все знала и была крайне озабочена тем, чтобы ни тот, ни другой ни о чем не проведали, а сама запугивала ими принцессу; но при этом г-жа де Ментенон любила ее, вернее, души в ней не чаяла: обходительность и очарование принцессы покорили ее сердце; г-жа де Ментенон развлекала ими короля с пользою для себя, и, как это ни поразительно, так оно и было: г-жа де Ментенон прибегала к поддержке принцессы, а иногда и советовалась с нею. При всей своей любезности принцесса меньше всего на свете заботилась о своей наружности и меньше всех уделяла ей времени и трудов: наряжалась в одну минуту, да и то лишь ради придворных. Она не утруждала себя ношением драгоценностей иначе как на празднествах и балах, а в прочее время носила их как можно меньше, да и то лишь ради короля. С ее смертью затмились радость, веселье, всякие развлечения и все самое изящное: сумерки подернули поверхность двора. Она оживляла собою весь двор; она заполняла собой разом все его уголки, занимала его весь целиком, проникала в самую его глубину; двор только затем и пережил ее, чтобы тосковать. Никогда ни об одной принцессе не жалели так, как о ней; никогда не бывало особы, более достойной быть принцессой. Поэтому сожаления о ней не иссякали; невольная, тайная скорбь надолго воцарилась в сердцах, и осталась ужасная пустота, коей ничто не могло заполнить.
Король и г-жа де Ментенон, проникнутые острым горем, единственным неподдельным горем в их жизни, прибыли в Марли и прежде всего направились в покои г-жи де Ментенон; король поужинал в одиночестве у нее в опочивальне и провел некоторое время у нее в кабинете в обществе герцога Орлеанского и внебрачных детей. Герцог Беррийский, сам пораженный искренней и глубокой скорбью и еще более удрученный отчаянием брата, не имевшим границ, остался в Версале вместе с герцогиней Беррийской, которая была в восторге, что избавилась от той, кто превосходила ее по своему положению, пользовалась большей любовью, чем она, и кому она всем была обязана; однако герцогиня Беррийская постаралась подчинить свои чувства рассудку и вполне удержалась в пределах приличий. На другое утро герцог и герцогиня Беррийские отбыли в Марли, чтобы поспеть к пробуждению короля.
Его высочество дофин был болен; сердце его надрывалось от сокровеннейшей и горчайшей скорби; он не выходил из своих покоев и не желал видеть никого, кроме брата, духовника[8]8
О. Исаака Мартино.
[Закрыть] да герцога де Бовилье, который уже неделю или около того лежал больной у себя в городском доме, но тут совершил над собой усилие, встал с постели и приехал к своему питомцу; он восхищался величием, какое ниспослал дофину Всевышний, величием, которое обнаружилось, как никогда, в этот ужасный день и во все последующие, вплоть до самой его смерти. Это была последняя их встреча в этом мире, о чем они тогда не подозревали. Шеверни, д'О и Гамаш ночевали в покоях дофина, однако видели его лишь считанные мгновения. В субботу утром, 13 февраля, они заставили его уехать в Марли, дабы избавить его от ужасающего шума над его головой, в покоях, где умерла дофина. В семь утра он через заднюю дверь вышел из своих покоев и опустился в голубой портшез,[9]9
В портшез, обитый голубым шелком; в голубые ливреи были облачены королевские слуги. Слуги герцога Орлеанского носили красные ливреи.
[Закрыть] в коем его отнесли к карете. И портшез, и карету обступили полусонные, но обуреваемые любопытством придворные; они отвесили ему поклоны, которые он учтиво принял. Свита его – Шеверни, д'О и Гамаш – села в карету вместе с ним. Возле часовни он вышел, прослушал мессу, а оттуда велел перенести себя в портшезе к стеклянным дверям своих покоев и вошел в дом. К нему немедля явилась г-жа де Ментенон; можно себе представить, как горестна была их встреча; не в силах ее перенести, г-жа де Ментенон вскоре удалилась. Дофину пришлось вытерпеть посещения принцев и принцесс, которые из деликатности оставались у него всего по несколько минут, в том числе и герцогиня Беррийская, которую сопровождала г-жа де Сен-Симон, к коей дофин обратился с выражением живейшей скорби, общей для них обоих. Некоторое время он оставался наедине с герцогом Беррийским. Приближалось пробуждение короля; Шеверни, д'О и Гамаш вошли к дофину, и я рискнул войти вместе с ними. С мягкостью и приязнью, тронувшими меня до глубины души, дофин дал мне понять, что заметил меня; но я был потрясен его вымученным, безжизненным, совершенно отрешенным взглядом, переменой в его чертах и какими-то пятнами, не красными, а скорее белесыми и довольно большими, испещрившими ему все лицо, – это было замечено, помимо меня, всеми, кто был в комнате. Дофин стоял; несколько мгновений спустя ему доложили, что король проснулся. На глаза ему навернулись слезы, которые он старался удержать. Услышав известие, он молча обернулся, но не двинулся с места. В комнате были только трое его приближенных, я и Дюшен. Приближенные раз и другой предложили ему идти к королю; он не шевельнулся и ничего не ответил. Я приблизился и сделал ему знак, что надо идти, а затем тихо обратился к нему с тем же предложением. Видя, что он стоит и молчит, я осмелился взять его за руку и сказать, что рано или поздно ему все равно придется увидеться с королем, что король его ждет, наверняка хочет поскорее увидеть и обнять и что любезнее было бы не откладывать эту встречу; так его уговаривая, я отважился тихонько его подтолкнуть. Он бросил на меня душераздирающий взгляд и пошел. Я проследовал за ним несколько шагов и удалился, чтобы перевести дух. Больше я его не видел. Молю милосердного Господа, чтобы я вечно видел его там, где, вне всякого сомнения, удостоен он быть за свою доброту!
Те немногие, кто был в то время в Марли, собрались в большой гостиной. Принцы, принцессы и те, кто имел свободный доступ к королю, находились в малой гостиной между покоями короля и г-жи де Ментенон, а г-жа де Ментенон была у себя в опочивальне; когда ее известили о пробуждении короля, она одна вошла к нему через малую гостиную, минуя всех, кои там собрались и вошли несколько позже. Дофин проник к королю через кабинеты и обнаружил у него в опочивальне всю эту толпу; король, как только его увидел, подозвал и нежно обнял; он долго не отпускал внука, то и дело привлекая к себе в объятия. Эти первые, очень трогательные мгновения сопровождались бессвязными словами, которые прерывались слезами и рыданиями. Чуть позже король вгляделся в дофина, и его испугало то же, что и нас, когда мы видели принца у него в спальне. Все, кто был у короля, также пришли в ужас, особенно врачи. Король велел им пощупать у дофина пульс, и пульс им не понравился – так они сказали позже; тогда они ограничились тем, что объявили, что пульс нечеткий и принцу лучше бы пойти лечь в постель. Король еще раз его обнял, очень ласково посоветовал поберечь себя и приказал ему идти в постель; дофин повиновался, и больше он уже не вставал. Было довольно позднее утро; король провел мучительную ночь, у него болела голова; за обедом он увидел, что из высокопоставленных придворных к столу явились немногие. После обеда король пошел проведать дофина, у которого усилилась лихорадка и ухудшился пульс; затем король прошел к г-же де Ментенон и поужинал с нею наедине; после этого побыл немного у себя в кабинете в обществе тех, кто обыкновенно туда приходил. Дофин не виделся ни с кем – только с дворянами из своей свиты, иногда ненадолго с докторами, с некоторыми из дворян, принадлежавших к свите его брата; довольно долго у него пробыл исповедник; ненадолго был допущен г-н де Шеврез; весь день дофин провел в молитвах и слушал, как ему читали религиозные книги. Составили список, уведомили тех, кто был допущен в Марли, как то было сделано после смерти Монсеньера; и те, кто вошел в этот список, стали прибывать один за другим. Следующий день, воскресенье, король провел так же, как накануне. Здоровье дофина возбуждало все большую тревогу. Принц сам в присутствии Дюшена и г-на де Шеверни не скрыл от Будена, что не надеется на исцеление и, судя по тому, как он себя чувствует, у него нет сомнений в том, что все будет именно так, как он предсказал. Он возвращался к этой мысли несколько раз с большим равнодушием, с презрением ко всему мирскому и его соблазнам, с несравненным смирением и любовью к Богу. Невозможно выразить, насколько все были потрясены. В понедельник 15-го королю отворяли кровь; дофину было не лучше, чем накануне. Король и г-жа де Ментенон порознь несколько раз его навещали; больше никто к нему не входил, только брат заглядывал на несколько мгновений, молодые дворяне из его свиты – когда это требовалось, г-н де Шеврез – совсем ненадолго; весь день больной провел в молитвах и за душеспасительным чтением. Во вторник 16-го стало хуже: дофина сжигал неумолимый внутренний жар, хотя внешних проявлений лихорадки не было; однако необычный, очень сильный пульс вызывал серьезные опасения. Вторник принес с собою заблуждение: пятна, которые выступали на лице больного, распространились по всему телу и были приняты за симптомы кори. Все на это надеялись, но врачи и те из придворных, кои были осведомлены лучше прочих, еще помнили, что такие же пятна выступили на теле у дофины, о чем те, кто был у нее в спальне, узнали только после ее смерти. В среду 17-го страдания больного значительно возросли. Я постоянно узнавал о нем через Шеверни и от Бульдюка, королевского аптекаря, который заглядывал ко мне поговорить всякий раз, когда на минуту выходил из опочивальни. Это был бесподобный аптекарь, мы пользовались услугами еще его отца,[10]10
Симона Бульдюка – профессора химии Королевского ботанического сада (ум. в 1729).
[Закрыть] а затем и его и всегда были к нему расположены: он разбирался в деле по меньшей мере не хуже самых лучших врачей, в чем мы не раз убеждались на опыте, и притом был весьма умен и безупречно честен, скромен и мудр. У него не было тайн от нас с г-жой де Сен-Симон. Он совершенно ясно дал нам понять, что думает о болезни дофины; так же недвусмысленно высказался он на второй день недомогания дофина. Итак, я больше не надеялся; однако бывает так, что надеешься вопреки всякой очевидности. В среду боли усилились, словно пожиравший больного внутренний огонь разгорелся еще сильнее. Очень поздно вечером дофин велел передать королю, что просит дозволения назавтра рано утром причаститься и прослушать мессу у себя в спальне без всякой торжественности, только с одним священником; но вечером еще никто об этом не знал; все выяснилось лишь наутро. Тем же вечером, в среду, я довольно поздно заглянул к герцогу и герцогине де Шеврез, которые занимали первый павильон в сторону деревни Марли, в то время как мы жили во втором. Я был в безысходном отчаянии; в этот день я едва видел короля один раз; я лишь по несколько раз на дню ходил узнавать новости у герцога и герцогини де Шеврез, а больше никого не посещал, потому что мог видеть только тех, кто был так же опечален, как я, и с кем не надо было себя принуждать. Г-жа де Шеврез, так же как я, ни на что не надеялась; г-н де Шеврез, который сохранял обычное свое душевное равновесие, по-прежнему не отчаивался и видел все в розовом свете: он попытался, опираясь на физику и медицину, уверить нас, что положение дел внушает скорее надежду, чем опасения; его спокойствие вывело меня из терпения, и я набросился на него, нарушая всякую пристойность, но зато к облегчению г-жи де Шеврез и тех немногих, кто был при этом. Затем я вернулся к себе и провел мучительную ночь. В четверг 18 февраля рано утром я узнал, что дофин с нетерпением ждал полуночи, вскоре затем прослушал мессу, причастился, провел два часа в благочестивой беседе с Господом, а потом сознание его помутилось; далее, как сказала мне г-жа де Сен-Симон, его соборовали, и в половине девятого он скончался.