Текст книги "Убиенная душа"
Автор книги: Аннушка Гапоненко
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
Революционный путь Троцкого был зигзагообразным, иногда он шел к цели и окольным путем. Возможно, именно в этом заключалась его полуфатальность. Троцкий обладал всеми необходимыми качествами великого революционера, но ему недоставало большевистской души – такая тоже существует. В Евангелии Христос называется сыном Божьим и сыном человеческим. Для евро-американского человека сын Божий уже почти не существует. Вместо логоса в душе его доминирует рацио. Безбожный большевик не нуждается в логосе, ибо и для него рацио – все. В этом он ничем не отличается ни от европейца, ни от американца. Однако Америка и Европа вместе с логосом утратили и низшие пласты жизни: землю, инстинкт, корни, воспоминание. У большевиков же эти пласты неиссякаемы. Если индейца лишить искры божьей и вместо нее привить интеллект, то получится большевистский тип человека. Рацио и инстинкт – эти два качества в сочетании составляют характернейшую особенность революционера. Ленин в полной мере обладал обоими этими качествами, Троцкий же – нет. Большевиком в глубине души он не был. В своем завещании Ленин ставит Троцкого на первое место. Весьма примечательно, однако: он добавляет, что Троцкий, дескать, не большевик.
Сталин с самого начала был осколком Ленина. Он сочетал в себе рацио и инстинкт, с той разницей, что второе было в нем развито сильнее первого. В сравнении с Лениным это даже давало Сталину некоторое преимущество. Своим инстинктом Сталин чуял, что полуфатальный Троцкий не в состоянии руководить революцией. И тут им руководила не зависть, а чутье настоящего революционера, распознавшего правду: Троцкий непосредственно не вырос из недр революции. Наиболее наглядно это проявилось на примере Царицына. Троцкий намеревался использовать в Красной Армии бывших царских офицеров Сталин же всей душой ненавидел любых интеллигентов. Произошло столкновение между выходцем из революции и пришедшим в нее со стороны. Ленин чувствовал необходимость и того, и другого, умело примиряя две противодействующие силы Он ограничивал бонапартизм Троцкого с помощью Сталина, а узкой прямолинейности Сталина противопоставлял Троцкого. Происходила борьба двух различных индивидуумов, из которых один был на виду, другой держался в тени.
Троцкий рос рядом с Лениным – полуфатальное становилось фатальным. Но без Ленина он утратил то, что называют роковой отвагой. В годы гражданской войны он проявил демоническое мужество. Спасение Петрограда от армии генерала Юденича – полностью его заслуга, и она тем весомее, что Ленин уже было смирился с тем, что Петроград придется отдать врагу, ибо над революцией тогда нависли и другие тучи. Ленин действовал интуитивно лишь тогда, когда ему приходилось непосредственно вмешиваться в ход событий. Фронты же он поручил Троцкому. Троцкий убедил Ленина в необходимости защиты Петрограда любой ценой и защищал его со сверхчеловеческим мужеством. И все же за этим мужеством непоколебимой стеной стояла судьба революции – Ленин. Когда Ленина разбил паралич, Троцкий лишился своего мужества.
Наступил роковой момент революции. В небольшом деле Троцкий терпит фиаско, и как раз в грузинском вопросе. Часть грузинских коммунистов во главе с Мдивани потребовала для Грузии большей национальной свободы. Против этого требования резче других выступил Сталин: ненавистник отца, естественно, должен быть и против отчизны. Ленин понимал, что Грузия представляет собой исключительно своеобразную страну, и поддержал группу Мдивани, хотя с чисто большевистской точки зрения здесь скорее была оправдана сталинская центристская линия... Не исключено, что здесь действовали и другие силы.
После паралича у Ленина, чувствовавшего приближение смерти, обострился инстинкт. Поверженный единорог своими маленькими глазами увидел, что из обычной кошки, каковой казался ему Сталин, вдруг вырос тигр. Он упрекал себя, что недооценил Сталина. Пытался собраться с силами и мощным окриком снова загнать угрожающе раскрывшего пасть хищника в кошачью шкуру, но было уже поздно... Надо полагать, что это было самым горьким разочарованием Ленина. В грузинском вопросе Троцкий был на стороне Ленина – само собой разумеется, не из любви к Грузии. Больной Ленин приготовил доклад, в котором намеревался дать решительный бой Сталину. Однако, боясь второго апоплексического удара, он весь материал поручает Троцкому, передав Каменеву копию письма к Мдивани. Этого было достаточно, чтобы Сталин все узнал. Он приготовился к бою. Сначала он попытался поговорить с Лениным, но Крупская помешала ему. Здесь, по-видимому, Сталин нанес оскорбление супруге вождя. Узнав об этом, Ленин в бешенстве продиктовал Крупской письмо к Сталину, в котором сообщает ему, что рвет с ним, своим бывшим соратником, всякие отношения. Это было последнее письмо Ленина и вместе с тем самое роковое. Сталин хорошо понимал, что означал для него разрыв с Лениным, и со свойственной ему цепкостью и молчаливой угрюмостью приготовился к прыжку. Троцкий вызвал к себе Каменева, сообщил ему о ссоре Ленина со Сталиным и потребовал, чтобы политика в национальном вопросе – в данном случае в грузинском – была изменена и чтобы Сталин извинился перед Крупской. Каменев передал эти требования Сталину. Сталин уступил: он принес Крупской свои извинения и послал Каменева в Грузию с поручением внести изменения в национальную политику. После этого он еще больше замкнулся в себе, помрачнел, готовясь к чему-то совершенно иному. Именно в то время Ленина настиг второй апоплексический удар. Сталин тут же посылает Каменеву вслед телеграмму. Каменев был достаточно хитрым политиком, чтобы понять, как ему теперь следует поступить. По прибытии в Тбилиси он встал на сторону Орджоникидзе, который придерживался сталинской ориентации в национальном вопросе. Вместо того чтобы распорядиться об изменении национальной политики, он способствовал ее укреплению.
Так закончилась эта маленькая интермедия, в которой решалась судьба будущего вождя страны. С болезнью Ленина Троцкий лишается исторического мужества и становится менее опасным для Сталина. Он не знал, что в грузинском языке «судьба», «мужество» и «счастье» имеют один корень. Сталин знал это и не только это слово, хотя третье – «счастье» – он никогда не понимал. Еще до кончины Ленина Сталин взял на себя смелость быть Лениным. То, что произошло после, было лишь развитием зачатков. Если Ленин умрет, Троцкий будет навсегда обезврежен Сталиным. В поединке обоих демонов Ариман – дух зла, порождение ненависти – всегда побеждал Люцифера. Победить других диадохов не составляло труда. Сталин занял место Ленина.
Проходили дни, проходили недели, месяцы, годы... Оппозиционные группы справа и слева, как могли, противодействовали Сталину, однако он неизменно одерживал верх над своими противниками. Побежденные склоняли головы перед ним и каялись в своих прегрешениях. Всех изумляли победы этого «чудесного грузина». Они пытались понять задним числом значение этого прозвища, данного Сталину вождем. Они изумлялись, но не постигали, каким образом могла появиться эта неодолимая сила в лице грубого, дикого кавказца. Этим людям было неведомо, что в большевистской душе Сталина неиссякаемый звериный инстинкт питал рассудок. Для достижения победы именно этот фактор имел решающее значение. Победа следовала за победой. Сталин рос вместе с каждой новой победой, и не было силы, способной остановить его. В немифологическую эпоху в бывшей Русской империи вдруг появляется человек, обладающий неслыханной тотемистской силой.
Судьба революции лежала в гробу – забальзамированный миф новоявленного фараона. Герой революции Троцкий, сосланный на берега Босфора, писал мемуары. Штурвал революции перешел в руки Сталина. Он сидел в Кремле, словно очеловеченный радиоприемник, принимая со всех концов Советского Союза бесчисленные радиоволны. Но Сталин был не только их приемником, но и их творцом и судьей. Одним указом он притормозил коллективизацию сельского хозяйства, когда «успехи» не в меру ретивым вскружили голову и чуть было не привели страну к катастрофе. В течение восемнадцати лет он был погружен в молекулярные процессы, происходившие в массах рабочих, будучи сам редчайшей молекулой. Другие его соратники жили до революции вне России. Они следили за развитием событий на родине, отсиживаясь в эмигрантских мансардах. Сталин же постоянно жил в водовороте рабочих масс, в которых он был невидимым, но активнейшим элементом. В прежние времена в вожаке племени концентрировалась сила всего рода. В Сталине была аккумулирована энергия пролетариата; и, когда развитие революции стало приближаться к победному концу, он вдруг оказался в ее авангарде. Он воплощал собой революцию. Он уже не был человеком, а существом, непостижимым и страшным.
Кое-кто сравнивал его с Чингис-ханом и Тимуром. Это неудачное сравнение, ибо у монгольских завоевателей были страсть, душевные порывы и бредовые идеи. Характеру Сталина страсть не была свойственна вообще – он был холоднокровным существом. В определенном смысле это даже умножало его силу. Слова Ницше о зрелости гения – «К нему вернулась серьезность, которая была для него характерна в детстве во время игры» – к Сталину никак нельзя было отнести. Такой серьезностью он не обладал. У него и в детстве не было детства, ибо был он с малых лет удручен и не любил играть. Свободный от каких бы то ни было комплексов или скованности, он действовал подобно стихии: слепо и разрушительно.
Поговаривали, что он завистлив, подтверждая это следующим случаем. За спасение Петрограда Политбюро решило наградить Троцкого орденом «Красного Знамени». Каменев вдруг предложил вручить и Сталину этот орден. «За что?»—громко спросил Калинин. Бухарин объяснил: «Неужели вы не понимаете? Это предложил Ленин. Ведь Сталин не терпит, когда не получает того же, что есть уже у другого. Он этого просто не прощает». Об этом случае вспоминали, не заметив, что на сей раз, если, конечно, это не выдумка, Ленин ошибся, несмотря на свое превосходное знание людей. Сталин просто-напросто не мог быть завистливым. Он, правда, не выносил, когда кого-либо избирали, но не потому, что сам хотел быть избранным, а лишь потому, что не выносил вообще никакого избранничества, будь то чужое или свое собственное. Ощущение избранности – свойство экстатическое. Сталин же даже в переносном значении слова никогда не обладал дионисийским началом. Именно отсутствие этого свойства послужило Сталину панцирем в борьбе за власть. Упоение победой было чуждо ему.
Всех поражал аскетизм Сталина, его не прельщали чувственные наслаждения: ни женщины, ни азартные игры, ни вино. Никто, однако, не понимал, что Сталин ни в каком аскетизме не нуждался: его просто не было в натуре. Нужно любить, чтобы ощущать радость, радость до самозабвения. Сталин никогда не забывался; й слова Достоевского об аде, хотя Сталин не верил ни в ад, ни в рай и так же, как и Ленин, всякую веру в Бога принимал за прелюбодеяние с трупом, эти слова: «Страдание о том, что нельзя уже более любить», должно быть, заставляли его порой задуматься. Он не обладал даром любви. Эта пустота была причиной его безграничной меланхолии, которую он скрывал за непроницаемой маской своей неутомимой деятельности.
Сталин, снедаемый лихорадкой активности, сидел в Кремле – власть имущий, но не властелин, проводник революционных сил, существо, но не человек, проводник с предостерегающей надписью: «Опасно для жизни!» Даже разговор с ним по телефону всех угнетал. Никто не был застрахован от его смертельно опасных действий. Источая наводящие на людей ужас токи, он неприступным колоссом возвышался над всеми, словно слепой рок Советской страны, а быть может, и всего мира. В те редкие мгновения, когда в нем, невозмутимом и непоколебимом, отключались эти токи и он выползал из их сети, опустошенный, сам себе чуждый, в страхе сознавая, что силы его иссякают, тогда Сталин был всего лишь Сосо Джугашвили, простым грузином. Тогда он смутно вспоминал далекую Грузию, от которой сохранил лишь вкус сациви, кахетинского вина, застольную песню «Мравалжамиер» и грузинское проклятие: «Магати деда ки ватире!» («Я заставлю рыдать их матерей!»)
Тамаз отложил тетрадь и выключил свет. Еше догорал жар в камине. Неистовство огня уже покидало начинавшие тлеть угли. И Тамаз стал медленно погружаться в дрему, но целительный сон не шел. Он уже достиг той тончайшей грани между бодрствованием и сном, когда чувства крайне обострены. В полусне он смутно вспомнил те деревья, которые он десятилетним мальчиком посадил в родную землю тридцать лет тому назад. С прискорбием и болью он видел, что эти деревья лежат теперь на земле, мертвые, высохшие, вырванные с корнями На одно мгновение между явью и сном он обратился в эти деревья. Дрожь прошла по его телу. Он почувствовал, что жизненные силы покидают его. Время от времени душа его осторожно нащупывала ту грань, за которой небытие и Бог пребывают одновременно. На этот раз ему показалось, что он коснулся лишь той жути, того «ничто», где замирает дыхание, той зияющей пустоты, что грозит угасанием, уничтожением. Тамаза охватил такой страх, что он, словно задетый крылом самой смерти, всеми силами стряхнул с себя сон и вырвался в явь, весь в холодном поту. Ему хотелось молиться, но молиться можно лишь в состоянии наполненного благодатью сердца – как спокойный голос в благодати тихого созревания. Тамаз чувствовал: еще секунда, наступит немощь и он предстанет перед лицом небытия... Угли уже утратили белизну каления, уснули вечным сном. Тамаз зажег свет и прислушался к своему внутреннему голосу Вдруг он заметил на деревянной балке у камина большого скорпиона и затаил дыхание. Скорпион не двигался. Загипнотизированный им, Тамаз все же встал, взял в левую руку карандаш, в правую – ручку и, дрожа всем телом, медленно, неуверенно пошел на скорпиона. Скорпион немного зашевелился, готовясь к защите. Тамаз почувствовал страх и отвращение, а также сладостное предвкушение уничтожения. И вдруг, разгневанный, решительно защемил скорпиона карандашом и ручкой и бросил его на тлеющие угли камина... Он замер в ожидании... Но что это? Со скорпионом ничего не случилось, Каким-то непостижимым образом он в мгновение ока исчез. Испуганный, озадаченный, Тамаз обернулся – в своей рукописи о Сталине он услышал шуршание. Неужели скорпион вполз в тетрадь? Не в состоянии думать, преодолевая прах, ок схватил тетрадь и швырнул ее в камин; словно безумный, глядел на вспыхнувшие листы, медленно превращавшиеся в пепел. Вдруг снаружи послышался шум подъезжающей машины, и через некоторое время раздался настойчивый звонок в дверь ею квартиры. Через считанные секунды в комнату вошли двое работников ГПУ. Только теперь Тамаз пришел в себя. Его арестовали. Работники ГПУ достали из камина клочок недогоревшей тетради и взяли его с собой. В пути Тамаз думал лишь об одном: неужели на этом клочке осталось хоть что-то компрометирующее его?
ПАСТЬ СМЕРТИ
На верхних этажах ГПУ царила тишина и чистота операционного зала. Слова здесь сами по себе превращались в шепот, движения – в паузы, глаза не встречались с глазами, взгляд скользил или в сторону, или вниз. В воздухе ощущалось присутствие ножа и крови. Дыханием рока веяло от холода машины. По телефону ожидалось сообщение самого страшного. Конец телефонного разговора означал смертный приговор. Нечто тяжелое, густое, непостижимое нависло над всеми.
Тамаз на свободе боялся ГПУ больше, чем теперь, будучи арестованным. Он чувствовал, что вина его ничтожна. Может быть, это утешало его. Даже радовался тому, что теперь ему приходилось расплачиваться за свою речь в театре, которая многим – и маленькому Бидзине – причинила боль. Но прежде всего ему хотелось избавиться от мучительного, разлагающего душу сомнения, вызванного словом «джуга». Тамаза поместили в подвальном этаже в маленькой камере, в которой кроме него находились еще двое арестованных. Один из них, пожилой человек, носился из угла в угол, произнося какие-то загадочные слова. Тамазу он показался безумным. Другому было не более восемнадцати лет. Своим телосложением он напоминал английскую борзую, а красивыми, миндалевидными глазами – мечтательную газель. У него был чистый большой лоб, который лишь иногда омрачала печаль. Тысячелетия работала кровь для того, чтобы создать такое породистое существо. Слова его были согреты душевным теплом, казалось, что говорило само сердце. Каждое движение выдавало врожденное благородство. Тамазу этот юноша понравился сразу, хотя он почему-то стеснялся говорить с ним. Юноша подолгу глядел в зарешеченное окно, откуда можно было увидеть полоску неба над низким, расположенным напротив домом. Юноша глядел в это небо, и в его темных глазах отражалась синева. Однажды он вдруг закричал: «Коршун! Коршун!» Тамаз посмотрел туда, но коршуна уже не было видно. «Как быстро он исчез»,– печально произнес юноша. И Тамаз всем сердцем почувствовал эту печаль, На другой день юноша стал смотреть на прохожих. Он видел лишь их ноги. Мог ли он узнать так кого-нибудь из своих знакомых? Вдруг он увидел пробегавшую мимо собаку и, вскочив, закричал: «Мура! Мура!» Собака узнала его по голосу и залаяла. Остановившись, она сконфуженно уставилась в подвал. «Мура!» – еще раз вскричал обрадованный юноша, но лай собаки вдруг резко оборвался – собаку, по-видимому, отогнали от окна. Тамаз взглянул на юношу – в его густых ресницах повисли слезы. Тамазу тоже хотелось плакать. Когда юноша позвал собаку, в глазке камеры показался свет – надзиратель отодвинул металлическую задвижку и арестанты увидели его глаз в отверстии. Юноша тут же опустил голову. И тут Тамаз впервые ощутил страх в ГПУ. Глаз надзирателя был тем страшнее, что лица его не было видно.
Тамаз недоумевал: прошло пять дней после ареста, а его все еще не вызывали на допрос. Страх постепенно начал проникать в душу. Сон стал беспокойным, он часто просыпался по ночам. Однажды услышал душераздирающий крик из соседней камеры. Кричала, по-видимому, женщина. Подобный крик Тамаз когда-то слышал на корабле – какая-то женщина заболела во сне морской болезнью и с криком проснулась. Теперь он слышал такой же крик из соседней камеры; и сердце его бешено заколотилось, когда крик этот вдруг оборвался, будто придавленный кем-то. Тамаз вспомнил Левана – он, должно быть, тоже находился где-то здесь. Если бы можно было проникнуть к нему сквозь стены, он бы обнял своего друга! От этой мысли у Тамаза стало тепло на душе! А что если им уже не суждено встретиться? «О боже!» – вздохнул Тамаз.
В ту ночь Тамаз уже не смог заснуть. Юноша проснулся рано. Спросонья его губы пролепетали несколько стихотворных строк. Тамаз узнал свое стихотворение. Он еще больше расчувствовался, ибо стих этот был полон печали. «Интересно, знает ли этот юноша, что автор стихотворения рядом?» – подумал Тамаз. Оказалось, что юноша знал Тамаза, но ему было неловко признаться в этом. Эти непроизвольно произнесенные слова из стихотворения сблизили обоих. Тамаз узнал, что юношу звали Гиви. Третий арестант продолжал что-то бормотать. Теперь он показался Тамазу подозрительным; он знал, что в ГПУ было принято подсаживать в камеру шпионов.
На шестой день ареста Тамаза вырвали на допрос. Он спокойно шел за вооруженным надзирателем. Вошел в кабинет следователя; тот вежливо предложил Тамазу стул. Тамаз почтительно сел. Вдруг он увидел на столе книгу «Бесы» и обрадовался. «Если вся моя вина состоит лишь в этом, то дела мои не так уж плохи»,– подумал он. Наступила пауза, достаточная для того, чтобы закурить сигарету. Затем следователь спросил:
– Вам знакома эта книга?
– Могу я взглянуть на нее? – спросил Тамаз, в свою очередь, как будто несколько секунд тому назад не видел эту книгу.
– Пожалуйста,– ответил следователь и протянул ему книгу. Тамаз спокойно взял ее и полистал.
– Это моя книга,– сказал он.
– Что вы еще скажете? – двусмысленно спросил следователь.
– Что я должен сказать? – скромно спросил Тамаз.
– Эти примечания сделаны вами?
– Да.
– И что же дальше?
– Примечания эти я сделал еше в 1920 году.
– Уж не хотите ли вы этим сказать, что с тех пор ваши взгляды изменились?
– Нет.
На лице следователя мелькнуло удивление.
– Я хочу сказать лишь то, что в 1920 году Грузия еще не была в составе Советского Союза,– пояснил Тамаз.
– Значит, вы написали их тогда как сторонний наблюдатель? Я вас правильно понял?
– Абсолютно правильно.
– А разве это имеет какое-нибудь значение?
– Вам виднее.
– Гм!..– пробормотал следователь.– Вы еще придерживаетесь этих взглядов?
– Да.
На лице следователя снова появилось выражение удивления, но на сей раз к этому удивлению была примешана искорка раздражения.
– Почему же вы тогда ссылаетесь на 1920 год, ведь с тех пор в ваших взглядах ничего не изменилось?
– В 1920 году я еще не был гражданином Советского Союза и мог свободно выражать свое мнение о Советской России.
– А теперь уже не можете?
– Теперь я не хочу его высказывать... К тому же я ведь теперь гражданин СССР.
– И ваш гражданский долг вы исполняете молчанием?
– Если угодно, и молчанием.
– Гм!..– Следователь взял книгу, полистал ее и, найдя в ней что-то, с его точки зрения, важное, с торжествующим лицом показал на одно место.– Что вы скажете на это? Здесь вы задеваете и колхозы, а, насколько я помню, их в 1920 году еще не было!
Тамаз побледнел. Об этом примечании он совершенно забыл. Итак, его уличили во лжи. Он внимательно прочел это примечание и вдруг вспомнил, что написал его в постели, благодаря чему почерк казался другим.
– Это не я написал,– сказал он уверенно.
– Тогда кто же?
– Не знаю... книгу ведь читали многие...
– Гм!.. Это мы выясним,– сказал следователь с угрозой.
Тамаз почувствовал облегчение.
– Это примечание относительно колхозов органически связано с остальными,– снова начал следователь после непродолжительной паузы.– Если же учесть, что другие примечания сделаны вами...
– ...То я должен разделять мнение, выраженное в этом примечании?
– Именно так.
– А я и разделяю его.
Следователь озадачился. Такой смелый и откровенный арестант ему еще не попадался. Это понравилось ему, тем более что он ценил Тамаза как поэта. Но он не имел права обнаруживать свою симпатию, поэтому говорил с Тамазом подчеркнуто кратко и намеренно холодно.
– Да, я тоже придерживаюсь этого мнения, но это примечание написано не мной,– повторил Тамаз.
– Вы, как видно, придаете значение тому, что не высказываетесь о ваших антисоветских убеждениях? Но ведь открытый враг лучше скрытого, не так ли?
– То, что я считаю нужным, я высказываю... Как, например, сейчас перед вами.
Наступило молчание. Следователь был несколько сконфужен прямотой Тамаза.
Он не заметил, что допрос выходил за рамки, предписанные следствием, и временами напоминал обычную беседу.
– Возможно ли, что революция не оставила в вашей душе никакого следа! Неужели вы не в состоянии преодолеть влияние Достоевского, для которого революция была лишь пугалом? – спросил следователь почти участливо.
– Прежде всего следует заметить, что революция не была для Достоевского пугалом, а представляла собой опасность.
– Это различие несущественно.
– Это различие как раз и составляет сущность творчества Достоевского... И кроме того: с тех пор, как я написал эти примечания, мое понимание революции несколько изменилось.
Следователь насторожился: он надеялся, что сейчас последует покаяние, и обрадованно спросил, забегая вперед;
– Как? В самом деле?
– Революция и для меня представляет опасность, но человечество должно пройти через нее... Если бы Достоевский был жив, он сказал бы, наверное, то же самое.
Следователь не понял мысль своего подследственного. Тамаз продолжал:
– Безбожная культура завершается революцией.
Услышав слово «безбожная», следователь окончательно озадачился. Тамаз пояснил:
– Чем быстрее эта культура пройдет через революцию, тем лучше.
– Но сама революция – безбожие? – спросил удивленный следователь.
– Именно в этом все дело. Революция завершает процесс обезбоживания бытия; и опустошенный, безбожный человек когда-нибудь почувствует пустоту в себе и в один прекрасный день снова затоскует по утерянному
– По Богу?
– Да.
Следователь улыбнулся. Он не представлял себе, как мог образованный человек верить в Бога. Ему довелось встречаться со многими контрреволюционерами, но такого он видел впервые. Допрос теперь окончательно принял форму обычного диалога. Следователь как бы про себя прошептал:
– Образованный человек – и верит в Бога? Это трудно себе представить.
– Вы и не сможете себе это представить. Ведь для этого нужен особый орган.
– По-вашему, выходит, что Маркс и Ленин не обладали таким органом? И Сталин не обладает?
– Думаю, что нет.
При упоминании имени Сталина следователь пришел в себя. Он вдруг побледнел и почувствовал лишь теперь, что допрос он вел не совсем так, как следовало. Тамаз заметил, что имя Сталина напугало следователя. Этот тихий, спокойный человек вдруг стал волноваться и вздрогнул, словно от нанесенного кем-то удара. Тамаз огляделся – ему показалось, что все здание ГПУ пронизано дыханием Сталина, и он тоже изменился в лице. Разговор внезапно прервался. У обоих собеседников пропало желание говорить. Следователь нервно курил. Тамаз взглянул на портрет Сталина, висевший на стене. Ящероголовый явно присутствовал здесь и нагло усмехался. Следователь снова взял роман Достоевского в руки и начал листать его Вдруг ему бросилось в глаза слово «джуга», и, словно вспомнив теперь что-то существенное, забытое им во время допроса, он обратился к Тамазу:
– Вы здесь очень часто употребляете слово «джуга». Что оно означает?
– Кажется, грузины забыли значение этого слова. «Джуга» означает «накипь железа», то, что у других народов называют шлаком.
– Накипь железа,– со страхом прошептал следователь и затем сказал: – Вы так пользуетесь этим словом, будто это имя человека.
– Это так и есть.
– Так чье же это имя? – Следователь испугался собственного вопроса. Он смутно догадывался, о ком шла речь, но боялся произнести его имя. Тамаз заметил это и намеренно дал продлиться действию страха.
– Вы сами должны знать, чье это имя,– ответил он вызывающе.
– Чье же? – снова спросил следователь.
– Вашего вождя,– ответил Тамаз.
– Нашего всждя? – Следователь не осмелился произнести его имя.
– Да, вашего... Его грузинское имя...– сказал теперь Тамаз с иронией.
– Джугашвили.– Следователь с трудом выговорил это имя и смутился оттого, что так легко договорил фразу, начатую Тамазом.
– Да, Джугашвили, сокращенно – Джуга.
Со стороны Тамаза это было не только откровенностью, но и смелостью, за которую в ГПУ приходится дорого расплачиваться. Эта смелость вывела следователя из забытья. Лицо его вдруг обрело твердость.
– Вы осмелились сопоставить его с Верховенским? – вскричал он в гневе.
Тамаз заметил, что следователь вышел из себя, однако не дал ему это почувствовать. Он раскрыл книгу, полистал ее и показал на одно место:
– Взгляните, пожалуйста, что здесь написано.– Следователь прочел примечание Тамаза: «Джута даст ему 95 очков вперед». Знаток Достоевского понял бы это примечание совсем иначе, но следователь плохо знал этого писателя. Дать вперед 95 очков – это показалось ему даже хвалой, хотя его лицо все еще продолжало выражать гнев.– К тому же я написал это примечание в 1920 году, а тогда, как вам известно, Сталин еще не был вождем,– добавил Тамаз.
Сбитый с толку следователь после этих слов Тамаза пришел в себя. Он почувствовал, что Тамаз противоречит себе, и резко сказал:
– Именно это обстоятельство делает ваше заявление о том, что вы будто бы написали эти примечания в 1920 году, сомнительным, ведь тогда был Ленин, а Троц...– При упоминании имени Троцкого он прикусил губу, словно проглотил какую-то гадость. Тамаз понял, что допустил еще одну оплошность, однако тотчас же нашелся и ответил:
– Это, вероятно, произошло потому, что я в то время не знал ни Ленина, ни Троцкого... здесь, в этих примечаниях речь идет о характере...– И Тамаз сообщил следователю, что он еще до революции неоднократно видел Сталина на собраниях.
На этом допрос был закончен.
Тамаз с удовлетворением почувствовал, что вел себя со следователем искусно. Его привели обратно в камеру.
Руководители ГПУ этому допросу не придали большого значения. Тот факт, что кто-то написал несколько примечаний – пусть даже контрреволюционных – к роману Достоевского, еще не мог быть поводом для ареста. Эти примечания можно было, в крайнем случае, записать в curriculum vitae упомянутого с тем, чтобы позднее, в случае наличия других улик использовать эту в качестве подкрепления обвинения. Но здесь употреблялось слово «джуга», и это было большим преступлением, нежели все примечание вместе взятые, ибо в ГПУ смутно догадывались, что под этим словом подразумевается Сталин. Однако раздувать тут было весьма опасно и для самих обвинителей, ибо в примечаниях давалась далеко не лестная характеристика Сталина. С другой стороны, если бы выяснилось, что Джуга – не Сталин, то обвиняемым оказался бы сам обвинитель за переусердствование и за то, что он вообще допустил возможность такого сопоставления. Поэтому целесообразнее всего представлялось замять это дело. Еще одно обстоятельство вынуждало воздержаться от решительных действий: в Москве был найден экземпляр «Бесов» с почти такими же примечаниями, лишь с той разницей, что там не фигурировало слово «джуга». ГПУ предположило, что между обоими авторами примечаний должна быть какая-то связь. Кроме того, выяснилось, что московский автор был как-то связан с тайной организацией, целью которой было низвержение Сталина. Само собой разумеется, что после этого Тамаз был арестован и теперь даже произнесенная им в театре речь не могла его спасти. Все это Тамазу не было известно. Не знал об этом и следователь Тамаза.
Когда Тамаз вернулся в свою камеру, он заметил перемену на сцене: пожилой человек уже не носился из утла в угол и не лепетал таинственные слова, а лишь причитал: «Я никогда не увижу его, никогда не увижу его...»
Гиви сидел в стороне и утешал его. Тамазу стало стыдно за свое подозрение: тот, кто так рыдает, не может быть шпионом. Казалось, что утешение юноши подействовало на старца. Через некоторое время он успокоился, положил голову на подушку и уснул. Его обвиняли в сообщничестве с кулацкими элементами. Ему было 60 лет, хотя с виду он казался моложе. Был крепкого сложения и обладал сильным, гибким позвоночником. Пять лет тому назад, будучи к тому времени уже давно вдовцом, он женился во второй раз – теперь на восемнадцатилетней девушке. Первая жена не оставила ему детей, вторая же подарила ему сына. Все это Гиви шепотом сообщил Тамазу.