Текст книги "Убиенная душа"
Автор книги: Аннушка Гапоненко
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
Следователь смерил Тамаза взглядом. Вдруг он спросил:
– Итак, вы расцениваете восстание 1924 года как безумие?
– Безусловно.
– Но вы ведь не сочли бы его за безумие, если бы оно увенчалось победой! – отрезал следователь.
Тамаз вздрогнул от неожиданности. Теперь он уже чувствовал свое поражение. Он не знал, что сказать следователю, и, как побитый, лишь повторял шепотом:
– Я говорю только о том, что произошло.
– И не говорите о том, что могло бы произойти, если... Понимаю,– сказал следователь, уже явно насмехаясь над Тамазом.
Одно обстоятельство несколько смягчило следователя: ГПУ нашло записки тайного миссионера, в которых отношение грузинских интеллигентов к Советской власти было изображено точно так же, как его только что высказал Тамаз. Об этих записках Тамазу ничего не было известно. От следователя не могло укрыться, что Тамаз был искренен. Для него было важно вести дело помягче, ибо перед ним была поставлена задача выведать у Тамаза нечто совсем другое. Через несколько минут он как бы между прочим спросил:
– Кроме вас, никого не было у миссионера?
– Никого! – твердо ответил Тамаз.
Следователь недоверчиво взглянул на него.
– В самом деле?
– В самом деле,– повторил Тамаз.
На этом допрос был прерван. Тамаз чувствовал себя подавленным.
Истинная цель допроса заключалась именно в этом вопросе. В нем таился узел основных событий, о которых Тамаз ничего не знал. Когда миссионер исчез тогда в Батуми через заднюю дверь, вместе с ним исчез и Леван. Оба они тоже заметили подозрительную тень, увязавшуюся за ними Леван сразу же сбил его с ног, после чего он и миссионер убежали. Агент с трудом оправился от удара, нанесенного ему Леваном. Но он был грузин, а грузины никогда не прощают подобное. Агент забыл обо всем остальном: он забыл, что, собственно, преследовал миссионера, забыл, что находится на службе в ГПУ. Теперь он чувствовал себя лишь оскорбленным грузином и в нем проснулся дикий зверь. Он поставил перед собой во что бы то ни стало узнать имя того, кто нанес ему оскорбление. Со звериным чутьем искал он след, Сначала он вспомнил походку Левана, его пружинистый танцующий шаг, затем и окрик: «Уж я тебя проучу!» Запомнился глубокий, но вместе с тем резкий тембр голоса. Высокий рост тоже запечатлелся в памяти агента. Так он в воображении воссоздал образ своего обидчика. Но где его следовало искать? Грузин с такой походкой, таким голосом, с такой фигурой множество. Но агент упорно внушал себе, что непременно найдет его. Благодаря случайно найденной зажигалке он правильно взял след. Начал догадываться что его обидчик, должно быть, друг Тамаза. Но у Тамаза, конечно, было много друзей. Однако чутье подсказывало, что это должен быть кто-то из работников Госкинопрома. Взгляд ищейки сразу же остановился на Леване – та же походка, та же фигура, тот же голос. Агент возликовал. Однажды он увидел, как Леван, шутя, напал на кого-то, и, словно выхваченная вспышкой молнии, в мозгу промелькнула та сцена. Как истинный поэт, дорисовывал он портрет своего врага по памяти. В этих поисках ему очень помогло одно обстоятельство: в записках миссионера в качестве доверенного лица очень часто упоминался некто под кличкой «бесстрашный». Однажды сотрудники Госкинопрома говорили о мужестве, и все назвали Левана самым мужественным. В это время появился Леван, и кто-то непроизвольно воскликнул: «А вот и бесстрашный!» Присутствовавший при этом агент насторожился. «Это, должно быть, он»,– подумал он. Агент не знал лишь одного: была ли это кличка или Левана назвали так случайно. Интуиция ищейки шаг за шагом приближала агента к цели. В ГПУ уже знали, что «бесстрашный» – это Леван, но неопровержимой уликой это еще не было. Если бы удалось установить, что у миссионера кроме Тамаза тогда был и Леван, то в руках работников ГПУ оказалась бы явная улика. Арест «бесстрашного» помог бы тогда раскрыть замысел миссионера, так думали в ГПУ. Агент же помышлял лишь о мести.
Это и был тот узел, который предстояло распутать. Леван действительно был тем «бесстрашным», что тоже не было известно Тамазу. Леван любил Тамаза больше, чем брата, но что-то удерживало его доверить другу эту тайну, раскрытие которой могло повлечь за собой роковые последствия для обоих. Само собой разумеется, это не было недоверием. Просто Леван не хотел обременять друга чужой тайной. Леван сидел в ГПУ, будучи абсолютно уверенным в том, что никто не сможет напасть на след в этом деле. Он был потомком грузинского рыцарства. Даже во времена порабощения и упадка Грузии натура рыцаря не менялась. Она сама радость и веселье жизни. Там, где она проявляется, светит солнце. Тот, кому она встречается, светлеет душой. Натуре этой свойственно непосредственное очарование – в ее присутствии никто не замечает, что она чарует. Без нее нет радости и поэтому нет и печали. Такой натурой обладал Леван. Теперь он сидел в ГПУ, и его обаяние действовало и здесь. Он очаровал и следователя, и палачей. Он ни в чем не признавался. Никто не мог заставить его выдать тайну. Хранить доверенную ему тайну считал своим священным долгом. Однако его не освобождали, стремясь любой ценой что-то выведать у него. Ощущая эту настойчивость, он неизменно отвечал: «Я ничего не знаю». Их угрозы он парировал с улыбкой: «Ведь меня так и так расстреляют!»
Мрачный вернулся Тамаз в свою камеру. Вопрос следователя о том, был ли еще кто-то кроме него у миссионера, застал его врасплох. Неумолимый, злой рок внезапно настиг его.
Гиви снова глядел в окно, словно сокол из клетки. В последние дни Тамаз сблизился с ним, этот юноша чем-то напоминал ему Левана. Гиви часто пел песни на стихи Тамаза, который с радостью слушал их. Гиви был арестован за участие в тайной молодежной организации, целью которой была Советская власть без ГПУ. Тамаз не касался в разговоре с ним никаких политических тем. Он заметил, что Гиви боялся смерти, и часто говорил с ним о Боге. Тот, кто живет в Боге, не может быть лишен жизни, внушал он своему юному другу. Может быть, он утешал так и самого себя. Гиви увлеченно, до самозабвения слушал Тамаза, веря каждому его слову, Сегодня все было так же Тамаз много говорил с Гиви. Большие глаза юноши вбирали в себя лицо Тамаза. В глазах его отражалась печаль. Он тихо прошептал: «Как горестна судьба человека».
Тамаз помрачнел И начал рассказывать: «Есть такая сказка Несчастливые люди обратились к Богу с жалобой на свою горькую долю Бог услышал их мольбу и велел, чтобы каждый принес в мешке свои горести и заботы. Люди так и сделали. Затем Всемогущий приказал положить все мешки в темное место. Люди сложили все свои мешки в одну кучу, Наконец Бог сказал им. чтобы каждый выбрал себе мешок полегче. Они повиновались Богу и на сей раз, и вот каждый выбрал свой собственный мешок»
Тамаз умолк Гиви тихо прошептал:
– Значит, собственная доля – всегда самая легкая?
– Несомненно! – подтвердил Тамаз. Гиви успокоился.
Ночь в ГПУ наступала медленно, Вокруг ни шороха. Все спали. Тамаз и Гиви тоже уснули. Вдруг в коридоре послышались шаги – о, эти безличные шаги! Было около трех часов пополуночи. Некоторые заключенные проснулись и, затаив дыхание, прислушались к шуму. Вдруг шаги стихли у камеры Тамаза. Первым вскочил Гиви и сказал со вздохом: «Это конец!» Тамаз вздрогнул от испуга и вскочил с кровати. Дверь открылась. Наступила пауза, похожая на смерть. Вызвали Гиви. «О мама!» – простонал он приглушенным голосом. Тамаз подошел к юноше и обнял его. Тело Гиви дрожало, как у раненой газели. Тамаз ласково погладил его, преодолевая собственное смятение. Никто не мог вымолвить ни слова, лишь Тамаз со сдержанным всхлипыванием произносил имя Гиви. Тамаза и Гиви разлучили, разлучили грубо, жестоко. Разлука дышала смертью. Гиви ощущал ее как нечто реальное. Когда Гиви увели, Тамаз бросился на кровать. В коридоре послышались слова Гиви: «Где ты, Бог?» Всем своим телом ощущая смерть, Тамаз повернулся лицом к стене. И тут во тьме зажглись слова: «Где ты, Бог?» Тамаза охватил ужас – кроваво горели буквы во тьме. Теперь и он закричал: «Где ты, Бог?» Его рука непроизвольно потянулась к щеке и тут же остановилась – на щеке осталась слеза Гиви. Тамаз оцепенел, боясь невольно смахнуть рукой слезу. Теперь он ощутил и свои слезы в глазах, они слились со слезой Гиви. Он снова уставился на стену. Буквы превратились в языки пламени. Они росли и взывали: «Где ты, Бог?» Тамаз читал эти страшные для него слова и беззвучно кричал: «Где тыг Бог?» Где был теперь тот, кто написал эти слова? Он перешел в тысячи сердец. Где был Гиви в эту минуту? Вдруг с фырканьем заработал мотор грузовика. Неужели он уже в машине, подумал Тамаз. Где был Бог? Он тоже страдал. В который раз? Где теперь был сам Тамаз? Зарывшись лицом в подушку, он погрузился во тьму, в ужас происходящего. Сердце его трепетало, содрогалось от страха смерти, словно птенец, чувствующий, что вот-вот будет удушен...
ДЕМОНИЧЕСКОЕ
Ситуация в Советской стране ухудшалась с каждым днем. Крестьянин уже не подчинялся коммунистической программе, земля не слушалась решений партии. Над революцией нависла угроза. Были составлены тысячи планов, но ни один из них не осуществился, так как не было принято во внимание действие иррационального. От острого аналитического ума Берзина не ускользнуло то, что на карту была поставлена не только коллективизация сельского хозяйства, но и судьба всей страны. Был такой человек – Сталин, – который мог резко изменить курс, как это в свое время сделал Ленин, введя новую экономическую политику. Но Сталин с невиданной последовательностью и упорством следовал раз и навсегда намеченной линии, словно боясь сделать шаг назад или в сторону. Берзин никогда не любил этого упрямого грузина; он боялся, что Сталин сыграет роль злого гения революции. С демонической настойчивостью внушал он себе мысль о необходимости любой ценой – даже насильственно – сместить Сталина. Сместить насильственно?! А если при этом погибнет партия? Этого Берзин не опасался. Партия – крепкий организм, думал он. Если ей отрубить голову, то она породит новую. Может быть, революция обрела в лице Сталина свое единственно возможное воплощение? Отнюдь. Если бы это было так, то, по мнению Берзина, это означало бы проклятие для революции; и он, Берзин, кто жил, дышал революцией, не мог этого допустить. Устранение или смещение Сталина он считал единственным выходом из создавшегося положения. Но кто должен был осуществить это? Никакой группе не следовало брать это на себя. Сколько было уже таких неудачных попыток! Берзин, как бывший работник ГПУ, хорошо знал, что любой заговор, состоящий даже из двух человек, неминуемо будет раскрыт – от недремлющего ока никто не мог ускользнуть даже во сне. Только какой-нибудь могучий коммунист может справиться с этим в одиночку, и лишь в последнюю, решающую минуту ему следует воспользоваться помощью второго лица. Так думал Берзин. В партии у Сталина не было и десяти процентов сторонников. В этом отношении шансов на успех у смельчака одиночки было бы предостаточно. А партийный аппарат? Хотя он и подчинялся Сталину, но у него было одно слабое место: если в решающую минуту лишить его головы, то он сам по себе распадется. Важно было нанести верный удар, в котором соединились бы тонкий расчет и то, что делает историю: интуиция, отвага, а также выбор того единственного мгновения, которое содержит в себе дыхание истории – проникновенное слово, пламенный призыв и перехват штурвала. Но где и как это осуществить? Это, скорее всего, должно было произойти на какой-нибудь конференции или заседании. Там, правда, на стороне Сталина будет большинство, но Берзин был совершенно уверен в том, что большинство сторонников Сталина мучило то же самое, что и его. Не было лишь смельчака. Берзин видел, что везде исчезло доверие людей друг к другу. Их объединяло теперь лишь недоверие. В такой атмосфере никому нельзя было доверить свой тайный замысел. Если бы кто-нибудь посвятил другого в свой план по устранению Сталина, то этот другой узрел бы в этом провокацию. Берзин понимал это чутьем ясновидца и еще больше укреплялся в своей уверенности. Если кто-нибудь осмелится одним ударом устранить эту атмосферу тотального недоверия, то следует ожидать, что у всех вместе со вздохом облегчения откроется и затаенная ненависть к Сталину. Этим вздохом облегчения и должен воспользоваться смельчак. Берзин учел все, вплоть до мельчайших деталей. В момент риска все поверят, что это заговор, и никому не придет в голову, будто здесь действует одиночка. В первое мгновение все, конечно, ужаснутся и даже возмутятся, однако затем успокоятся и станут ждать, куда повернет судьба. Заметив, что она склоняется на сторону восставших – пусть даже на дюйм, на один миг, – все тут же уверуют в успех дела. Тогда сотни переметнутся на их сторону. Психологию масс Берзин знал хорошо. Но когда следовало осуществить план? Этого Берзин еще не выяснил для себя. Он лишь готовился к нему, готовился исподволь, внутренне, как пророк в ожидании откровения. Он знал: один неверный шаг – пусть даже самый ничтожный – и все рухнет. Берзин готовился и чувствовал, что подходящий момент не за горами. Он должен был лишь сыграть роль того пламенного инструмента, того луча, которому предстояло изменить ход судьбы всей страны. Действие, рассчитанное заранее, должно было совершиться само по себе, подобно тому, как падает с дерева зрелый плод.
Берзин учел все – даже, казалось бы, не поддающиеся учету мелочи. И днем, и ночью закалял он свою волю. Добивался в себе взаимодействия хладнокровия и огня, расчета и инстинкта. Словно одурманенный от постоянного приема гашиша, он ощущал в себе ток холодной крови и полыхание пламени одновременно. Вот какой манией был одержим этот человек, впрочем, подавивший в себе любое безумие. Он довел себя до того, что уже всем обликом напоминал лунатика. И все же глаза его отражали блеск холодного металла.
Он появился в Москве на партийной конференции. Его избрали в какую-то комиссию, и он занял место в президиуме. Большой театр был заполнен делегатами. Точно морфинист, ушел он в беспредельное. Молчал, старался держаться особняком. Окутал себя туманом, одурманил, но в тумане этом постоянно мерцала одна-единственная, холодная и точно рассчитанная мысль. Он сидел недалеко от «него» (в это же самое время Тамаз в камере ГПУ взывал: «Где ты, Бог?»). Берзин погрузился в сомнамбулическую дрему и в конце концов впал в состояние, подобное трансу. С чуткостью первобытного зверя воспринимал он окружающее. Всем своим существом врастал в него, теряя и находя себя снова. Он рос, чувствуя, что сливается со всем человеческим Бытием, ощущая в себе мощный и сладостный прилив неведомых сил. Он стал ошущатъ бесконечно малые величины, и в его опьяненном теле начал бесперебойно и четко пульсировать ритм таинственного, но уверенного в себе расчета. Поток за потоком, волна за волной хлынули на него. Будто табун белогривых коней, гнали они его в бесконечность. Его слух обострился: он прислушивался к подземному гулу. Нервы были напряжены и закалены до предела, они реагировали на невидимые молекулы происходящего. Он был возбужден, как ясновидец и даже более – как эпилептик, предчувствующий страшный приступ. Инстинкт дикого зверя и холодный расчет дьявола соединились в его существе в одно неразрывное целое.
Будто снежная лавина, нарастал вызов судьбе. Берзин непроизвольно глянул в зал театра, взглянул выше и увидел огромную сияющую люстру. Он почему-то начал считать в ней лампы. Тело было охвачено пламенем, одной ногой он уже ступил в бездну. Сидел на сцене театра, но душой был где-то далеко отсюда. Посередине сцены стоял длинный стол, за которым сидели вожди. Среди них был и «он», ящероголовый. Он сидел отдельно от других, покуривая трубку, слегка наклонив голову. Оратора слушал вторым, дальним слухом. Под усами таилась тонкая, убийственная усмешка. Его взгляд не встречался ни с чьим взглядом. Оратор продолжал говорить. Берзин не слушал его – До слуха доходили лишь раз и навсегда установленные, избитые партийные фразы, словно заклинания шамана. Берзин всем телом ощущал то место, где сидел ящероголовый, стараясь не смотреть на него. Вдруг он почувствовал нечто вроде укола – в это время слушатели зааплодировали оратору. Берзин поднялся и, отвесив поклон в сторону ящероголового, сел снова. Невозмутимый сидел, словно вождь племени, заряженный невиданной маниакальной силой, прикосновение к которой опасно для жизни любого без исключения. В мозгу Берзина мелькнули слова «высокое напряжение», а перед глазами сверкнула надпись «смертельно!». Но эта смертельная опасность стала теперь для него бесконечным наслаждением. Правой рукой он коснулся слегка оттопыренного кармана брюк. Вдруг ящероголовый бросил взгляд в сторону Берзина. Казалось, он не случайно взглянул на Берзина, а намеренно искал его. Берзин собрался было встать, но что это? На лице невозмутимого он увидел отражение своего собственного лица. Так что же случилось? Не помутился ли его разум? Ведь такое бывает лишь во сне! Берзин провел рукой по глазам, приходя в себя; ящероголовый, насмешливо улыбаясь, глядел на него. И тут мужество покинуло Берзина, во всем теле он почувствовал бесконечное напряжение. Встал, раздраженный, и сделал несколько шагов. В гневе он остановился и посмотрел налитыми кровью глазами на ящероголового. Вождь продолжал невозмутимо улыбаться, но в его улыбке уже не было и тени насмешки, теперь она внушала лишь ужас. Берзин еще раз попытался собраться с духом. Жуткое ощущение пронизало его: ему показалось, что тайком от других рептилий встретились две змеи. Они узнали друг друга и молча пришли ко взаимному соглашению о том, что здесь им лучше всего не раскрываться перед другими. Берзин чувствовал еще что-то – ящероголовый угадывал все его тайные мысли. Он вдруг вспомнил обезьяну, которую видел однажды в зоологическом саду. Берзин решил обмануть ее, но обезьяна сразу же угадала его намерение. Ящероголовый опять улыбался, в его оскале зубов мелькнула кровожадность. Затем он вперил в Берзина страшный взгляд, несущий смерть. Берзин споткнулся и зашатался. Кто-то громко рассмеялся. Берзин покраснел и окончательно растерялся. Оратор продолжал свое заклинание, которое радио разносило по Советскому Союзу и по всему миру, как панацею от всех бед. Присутствующие уже почти не слушали оратора, так как смотрели на Берзина, потешаясь над ним. Берзину показалось, что пол закачался у него под ногами, что он проваливается в преисподнюю. От стыда и страха вдруг весь обмяк, оголился. Видел, что все, не отрывая глаз от его голого тела, смеялись над ним. Челюсть его задрожала, на губах показалась пена, зубы застучали. Так что же все-таки с ним происходило? Уж не снилось ли ему все это, особенно то, что у него стучали зубы? Стыд и страх объединились в одно чувство. Он вдруг почувствовал, что вся его сдержанность по отношению к Нате вдруг разрядилась, лопнув, как мыльный пузырь. Ящероголовый продолжал ухмыляться...
Берзин проснулся. Он был рад, что все это ему лишь пригрезилось, приснилось. Его дрожащее тело было в поту. Берзин стал ощупывать вокруг себя предметы: подушку, одеяло, стол, лампу. Хотел убедиться еще раз, что все, к чему он прикасался, было реальностью. Он намеренно скрежетал зубами, радуясь, что при этом ни один не выпал. Вскочил, схватил стул, сжал его и, будто выжимая мокрое белье, разрядил на нем свою радость. Что-то грязное чувствовал Берзин при этом – стыд и беспомощность. Покачнувшись, упал на пол и, ползая, пытался подняться на ноги. Он горячо и быстро дышал. Теперь он и в самом деле был пресмыкающимся. «Так это был сон, всего лишь призрак!» – кричал он с помутившимися глазами. Как прекрасна жизнь! Как сладостно жить, даже ползая! Берзин пополз к кровати, потер руки, лепеча трясущимися губами, как пораженный апоплексическим ударом. Холодный пот все еще лил с него. Вместе с потом из тела Берзина выходила сила. Он уже не был самим собой. Тело его теперь было наполнено страхом и жгучим стыдом. Берзин взял спички, чтобы закурить, чиркнул четыре раза подряд, и лишь на пятый раз спичка зажглась. Итак, даже руки его утратили былую уверенность.
Берзин пошел на службу, так как день уже наступил. Он зашел в здание Закавказского комитета. На приветствие швейцара ответил такой улыбкой, что тот подумал, уж не пьян ли Берзин, ибо таким вежливым он еще никогда не видел этого сурового человека. Бумаги на его письменном столе, казалось, вышли из его подчинения, он никак не мог их собрать. Он постоянно хватался за телефонную трубку, ему не терпелось поговорить хоть с кем-нибудь о любом пустяке. Постепенно стыд и страх покинули его тело, и он вдруг почувствовал необыкновенную легкость в себе, словно какой-то тяжкий груз свалился с него. Его сотрудники немало удивились происшедшей в нем перемене, обрадовавшись, что их начальник уже не такой мрачный и неприступный. Более того, кое-кто даже проникся к нему симпатией. Первому секретарю Комитета, которому была вверена судьба всего Закавказья, Берзин всегда противился, о чем тот сожалел, ибо ценил силу воли и ум Берзина. И он был несказанно рад, увидев Берзина преображенным. Впервые в разговоре с ним можно было почувствовать сердечную теплоту. Секретарь не мог вспомнить, чтобы Берзин когда-нибудь улыбался. Теперь же он слышал даже громкий смех Берзина. Удивляло его лишь то, что реплики Берзина уже не были такими колкими и меткими, как прежде. В разговоре с ним Берзин осторожно коснулся дела Тамаза. Секретарь сообщил ему, что дело это окончательно прояснилось и что, насколько ему известно, Тамаз будет в ближайшие дни выпущен на свободу.
Вечером Берзин пошел к Нате. Она сразу же почувствовала в нем какую-то перемену. Такого веселого Берзина она видела впервые. Он сел в углу комнаты. Ната заметила, что его движения уже не были такими размеренными и весомыми, как прежде. Берзин улыбался. Она взглянула ему в лицо и поразилась – взгляда кровожадного убийцы как не бывало. Вдруг он медленно проговорил:
– Тамаз будет на днях освобожден.
– В самом деле? – радостно вскричала Ната. Она вскочила, и первым ее желанием было обнять этого мужчину, но она вдруг остановилась, сдерживаемая враждебным, похотливым взглядом Берзина.
Берзин начал посвистывать. «Что все это значит? Неужели предстоящее освобождение Тамаза так обрадовало и развеселило его?» – подумала Ната. Но уже через несколько секунд она серьезно задумалась: «Почему он, собственно, должен радоваться этому? Нет, за этим кроется что-то другое». Ната заметила, что Берзин уже не был так уверен в себе – ни в слове, ни в движениях. Она уже не ощущала его силу. Казалось, что аура спала с него, и он уже не внушал страха; колдовские чары угрюмого и сдержанного мужчины рассеялись. Он теперь уже не сковывал Нату одним своим присутствием. «Неужели это Берзин?» – спрашивала себя она. Перед ней была лишь его маска, оболочка. Она наблюдала за ним с удивлением: куда девался тот ужас, который Берзин распространял вокруг себя? Он весь испарился. Теперь Берзин казался маленьким человеком с почти бездуховным выражением лица и обычными манерами. Ната заметила также, что вел он себя развязно. Встал, неуклюже приблизился к ней и положил свою руку на ее руку. Ната отшатнулась от него, словно ее коснулась лягушка. Берзин даже не заметил этого. Льстиво улыбаясь, он спросил неприступную женщину:
– Разве вы не рады?
При этом еще раз коснулся ее руки. Ната ничего не сказала в ответ. Она встала и взглянула на часы. Не поняв и этого намека, он отошел от нее и небрежно уселся на диван. Ната остановилась и еще раз взглянула на свои наручные часы. Берзин теперь удобно вытянулся на диване и снова начал посвистывать, Ната открыла шкаф и достала оттуда пальто.
– Ах, вы уходите? – спросил Берзин заискивающе.
– Да, мне нужно вечером повидать подругу, – ответила Ната.
– Я провожу вас, – сказал Берзин, улыбаясь.
– Как вам будет угодно, – ответила она холодно.
Через две недели газеты всего Советского Союза поместили следующее сообщение: «В последние годы некоторые члены партии под влиянием враждебных элементов организовали группу, деятельность которой направлена против Ленинской партии. Эта контрреволюционная группа составила в памятной записке целую программу возврата к капитализму. Члены этой антипартийной группы вознамерились вернуть кулакам их угодья, поставив под сомнение необходимость существования колхозов и совхозов. Они наметили также передачу в руки капиталистических концессионеров социалистических предприятий, созданных героическим трудом и революционным духом рабочего класса». Члены этой группы были исключены из партии. Среди них был и Берзин. Мало кому было известно, что разоблачение этой антипартийной группы стало возможным благодаря неосторожному письму Берзина, посланному им московскому товарищу. Письмо это попало в руки Брегадзе.
СТРАДАНИЕ БОГА
Гиви увели...
Тамаз лежал на кровати, зарывшись лицом в подушку. Все члены его были парализованы и лишь сердце продолжало биться. Он с трудом дышал, его пульс был неровен В камере было тихо. Висевшая на стене куртка напоминала поникшего коршуна с перебитыми крылами. Она подчеркивала тишину в камере. Остановившиеся, умолкнувшие часы, казалось, прислушивались к биению сердца Тамаза. Он погрузился во мрак. Вдруг во дворе снова послышался шум мотора. «Еще кого-то увозят,– мелькнуло у него в голове. Что-то живое оторвалось от его сердца. «Где ты, Бог?» – взывал кто-то в потерянной душе Тамаза. Ответа не было. Бог страдал. Возможно, и его терзала душевная боль. Тамаз не отрывал лица от подушки. Он теперь походил на мертвое дерево струнного инструмента, в котором дремали еще живые музыкальные волны. Дыхание Бога слилось с ним, как эти волны. Времени уже не было. Тамаз соприкоснулся с последними корнями Бытия.
Вдруг открылась дверь и кто-то дрожащим от радости, хриплым голосом произнес: «Я спасен!» Надзиратель, ворча, закрыл за ним дверь. Тамаз вскочил с кровати, обрадованный и изумленный. Он бросился навстречу Гиви, обнял его и спросил задыхающимся голосом:
– Гиви, что случилось?
– Потом, потом! – с трудом выговорил юноша.
Оба дрожали. Гиви едва держался на ногах. Тамаз помог ему дойти до кровати. Гиви тотчас уснул. Тамаз же не мог сомкнуть глаз. На что только не способно мгновение! Сердце вдруг возликовало, вместе с ним ликовал и Бог. Прошло некоторое время. Сквозь окно проникли в камеру полоски солнечного света. Тамаз, не отрываясь, смотрел на Гиви. Тот глубоко спал, словно погруженный в сладостный дурман. Время от времени, точно укушенное кем-то, тело его судорожно вздрагивало – так вздрагивают у собаки ноги во сне. Сокровенная жизненная сила – библейская Нефеш – была измождена, едва избегнув смерти. Тамаз тоже дрожал.
Было уже очень поздно, когда Гиви наконец проснулся. Он коротко сообщил Тамазу: вместе с ним увели еще двоих арестованных. Их расстреляли. В него тоже стреляли, хотя пулю он не ощутил. Но смерть он все же испытал, когда падал на землю. Сделало ли ГПУ это преднамеренно? Этого он не знал. Тамаз задумался: наверное, у него хотят выведать еще что-то. Тот, кого коснулась смерть, уже не в состоянии хранить тайну. Тамазу стало не по себе.
Гиви глядел в окно на узкую полоску неба.
– Вчера я видел луну! – прошептал он тихо. Юноша воспринимал теперь жизнь, словно вновь рожденный. Она представляла теперь для него нечто другое, нечто сладостное до боли. Если б ему теперь было суждено ползать по земле до самой смерти, он и тогда благословил бы жизнь. Он жадно хватался за каждую тень ее, как утопающий хватается за любую травинку под водой. – Как бы мне хотелось теперь вдохнуть аромат молодых листьев дуба! – сказал юноша со вздохом.
– Ты вдохнешь этот аромат, скоро тебя освободят, – утешал его Тамаз.
В тот же день Гиви вызвали на допрос. Опасение, мучившее Тамаза, стало теперь почти уверенностью. Прошло несколько часов. Когда Гиви вернулся, он был как побитый. Все время молчал и лишь изредка вздыхал: «Теперь мне лучше не жить». Тамаз наблюдал за юношей, и страх за него усилился. «Горе, если он предал кого-нибудь», – подумал он и застыдился своей мысли. Тамаз спросил Гиви, почему он так расстроен, но тот молчал. Тогда Тамаз несколько раз повторил свой вопрос и Гиви не выдержал, задрожал всем телом, побледнел и вдруг рухнул на пол. Руки его судорожно хватали воздух, ноги то сгибались, то выпрямлялись в конвульсии, готовые вот-вот окоченеть. Его глаза газели стали еще больше. Тело его, похожее на тело английской борзой, содрогалось. У него начался припадок эпилепсии. Тамаз стоял рядом, вытирая пот с лица больного. Он не мог простить себе, что плохо думал о Гиви.
На следующий день на допрос вызвали и Тамаза. Следователь задал ему много вопросов. Тамаз был рад, что ответить на них не составляло труда. В конце допроса следователь напомнил ему батумскую историю, и тут Тамаз почувствовал укол. Он со страхом ждал, что вот теперь его спросят о том, был ли тогда еще кто-нибудь кроме него у миссионера. Тамаз смутился. А что произойдет, в конце концов, если он в этом признается, подумал он. Разве это повредит Левану? Тамаз был уверен, что Леван думает о революции точно так же, как и он. Наконец следователь осторожно, почти нехотя задал Тамазу этот вопрос; и тут Тамаз, воля которого была уже сломлена, уже ни о чем не думая, почти апатично назвал имя Левана.
Когда Тамаз вернулся в камеру, он почувствовал, что совершил что-то непоправимое. Его встретил растерянный взгляд Гиви.
– Я тоже! – пролепетал Тамаз в изнеможении, как будто и он ждал приступа эпилепсии.
– Ты тоже? – спросил юноша, бледнея, и обнял Тамаза.
Угадал ли он, что хотел сказать Тамаз? Гиви больше ничего не сказал, и все же Тамаз успел заметить, что его слова принесли юноше облегчение. Почему человек рад, когда узнает, что кто-то еще кроме него согрешил, подумал он с горечью. С печальной улыбкой гладил Тамаз разгоряченный лоб юноши.
Весь день Тамаз молчал. Он утратил вкус к жизни. Теперь он почти ко всему был безучастен. Ночь прошла в полусне, во тьме ему мерещились призраки. Обессиленный бессонницей, он заснул лишь в следующую ночь. Но странно: в его полусонном сознании какой-то сокровенный уголок не дремал как бы в ожидании чего-то необычного. Около трех часов пополуночи послышался какой-то шорох. Тамаз прислушался всем своим существом. Шорох усилился. Тамаз встал, напрягая слух. Неужели уводят еще кого-то? Снова будет сжиматься сердце от страха. Кто энает, сколько раз это еще повторится? В шорохе стали различаться шаги, они были неравномерны. Казалось, что кого-то уводили силой. Тамаз услышал отрывочные слова и задрожал. Шаги приближались, ничейные шаги. Около камеры Тамаза кто-то вдруг вскричал: «Живым никто меня отсюда не уведет!» Вдруг что-то грохнуло, будто кто-то, окруженный людьми, отшвырнул от себя четверых, а то и пятерых. Не Левана ли голос был это? Тамаз оцепенел от ужаса. Поднялась суматоха. Послышалось пыхтение борющихся тел. И тут Тамаз вскочил. Теперь он был лишь сваном, диким зверем, полным неукротимой ярости и гнева. Собрав все свои силы, он вышиб филенку, но тут же рухнул под ударом приклада винтовки. В глазах его сразу потемнело. В течение одного удара пульса он успел услышать, что суматоха затихла и все погрузилось в жуткую тишину. Тамаз лежал на полу без сознания. Гиви склонился над ним, вытирая кровь с его лба. Как русло высохшего источника постепенно вновь наполняется водой, так Тамаз медленно приходил в себя. Каждая фаза возвращающегося сознания наполнялась проклятием, он проклинал собственную жизнь и жизнь вообще. И все же в нем не умирала какая-то слабая надежда на то, что тот, чей крик он слышал, не был Леваном.