Текст книги "Убиенная душа"
Автор книги: Аннушка Гапоненко
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
Слово «революция» прозвучало несколько раз так, как будто произносилось намеренно. Оба коммуниста ясно ощущали эту неестественность. Брегадзе и Берзин тоже разговорились. В конце концов слово «революция» стало повторяться так часто, что Леван не выдержал и воскликнул:
– Ради всего святого, объясните мне наконец, как понимать эту революцию?
– Вам этого все равно не понять,– ответил ему Брегадзе рассерженно.
– Что? – вскричал Леван в бешенстве.
Тамаз заметил, что произошло нечто, и бросил предостерегающий взгляд на Левана, однако чувство негодования охватило и его самого и он бросил вызов со своей стороны:
– Что же это, в самом деле, за революция, если ее так трудно понять?
В тоне Тамаза была ирония. Берзин почувствовал это. Теперь разговор продолжался уже на русском языке, и Берзин тоже ринулся в атаку:
– Революцию трудно понять не революционеру.
– Согласен. Тогда объясните мне лишь одно: вы до этого изволили заметить, что в России многие писатели поняли революцию. Позвольте спросить вас, многие ли из них были революционерами?
– Гм, гм... Количество трудно назвать... Я полагаю, что их немало.
– Настоящих революционеров?
– Гм, гм... Настоящих, может быть, и немного, но...
– Хорошо, не будем об этом спорить... Я хотел бы знать вот что: не могли бы вы вспомнить какой-нибудь художественный образ, в котором какой-нибудь, московский писатель или поэт пластически выразил бы идею революции?
– Таких образов столько, что просто трудно вспомнить что-нибудь конкретное.
– «Двенадцать» Александра Блока! – крикнул кто-то из поэтов.
– Я не верю в революцию, во главе которой шагает Христос,– отрезал Тамаз. Затем он снова обратился к Берзину: – Я хотел бы, чтобы вы показали мне подлинное, безо всяких прикрас лицо революции.
Берзин заметно смутился. Он хорошо знал современную литературу и знал, конечно, немало образов, символизировавших идею революции, но как раз теперь он не мог вспомнить ни одного. Чувствовал, что этого раздраженного человека ему ни в чем не убедить, и решил изменить тактику. Сделал вид, будто проиграл спор, и задал Тамазу коварный вопрос:
– А может быть, вы сами назовете какой-нибудь образ?
Тамаз поддался на уловку и ответил, не задумываясь:
– Я знаю один эпизод, но не из литературы.
На мгновение Тамаз забыл, что он хотел заставить именно Берзина привести какой-нибудь пример из литературы, но образ революции, который теперь пришел ему на ум, захватил, опьянил его. Он чувствовал неодолимое желание непременно сейчас рассказать о нем.
– Скажите, пожалуйста, и что это за эпизод? – произнес Берзин примирительным тоном. Другие присоединились к Берзину.
– Это история одной лошади,– сказал Тамаз.
– Опять лошадь,– сказал кто-то насмешливо.
– Это, наверно, потомок саакадзевского коня,—язвительно прошептал Брегадзе.
– Тихо! – потребовали все.
И Тамаз начал свой рассказ:
– В Полтавской или Воронежской губернии бушевала революция. В одной деревне восстали все: стар и млад, мужчины и женщины. Вооружившись дубинами, топорами, лопатами, ружьями, они напали на усадьбу помещика, который с семьей успел скрыться. Разъяренные крестьяне ворвались в помещичий дом и начали опустошать его. Все, что попадалось под руку, они уничтожали. Любая вещь вызырала у них ярость. Поражало то, что лишь немногие присваивали себе какую-нибудь ценность; почти все были охвачены манией разрушения. Одна группа крестьян направилась в барскую конюшню. Они взломали запертую дверь и ворвались внутрь. Лошади перепугались. Крестьяне вывели из конюшни бедных животных. Среди них выделялась одна лошадь: белой масти, без единого пятнышка, стройная, нервная. Все в ней олицетворяло собой радость земли, каждый мускул словно налит солнечным светом. Ее глаза искрились. Лица крестьян помрачнели. На мгновение они застыли перед этим чудом. Кто-то из крестьян дернул лошадь за поводок. В ответ на грубый рывок лошадь встала на дыбы. Толпа молчала, затаив дыхание. Вдруг кто-то дико закричал: «Да она же породистая!» Другой повторил за ним: «Породистая!» Затем то же самое выкрикнул третий, за ним четвертый, пятый... И вот уже вся толпа сбивчиво заорала: «Породистая! Породистая!» В этом крике слышались ярость и ненависть; рассвирепевшая толпа рвалась вперед, не зная, куда и зачем. Руки крестьян беспрерывно двигались, на устах застыл крик, в уголках рта пенилась слюна. Казалось, толпа ждет чего-то. Вдруг лошадь как-то странно заржала, словно ужаленная змеей, вздыбилась, рванулась и понеслась. Крестьяне побежали за ней, вне себя от бешенства. Лошадь чувствовала смерть, преследовавшую ее по пятам, и мчалась во весь сшор. Крестьяне подогнали ее к плетню и окружили. Лошадь уже готова была перескочить через плетень, но в последний момент один из крестьян успел схватить ее под уздцы; лошадь прянула и повисла передними ногами на плетне. Она дрожала всем телом. Кто-то дико заорал: «Содрать шкуру с проклятой скотины!» «Содрать с нее шкуру!» – стали вторить другие, поддержав это требование. В конце концов вся толпа дружно заорала: «Содрать с нее шкуру!» В крике толпы сквозили страх и ненависть. В мгновение ока были выхвачены ножи, косы, серпы. Крестьяне обезумели. «Породистая! Породистая!» – снова завопила толпа, завопила так пронзительно, словно боялась чего-то и хотела ревом подавить обуявший ее страх. С лошади живьем содрали шкуру,– закончил Тамаз, весь пылая.– Это и есть пролетарская революция.– И вдруг, будто вспомнив о чем-то, тихо добавил: – В этой лошади народ узрел символ эксплуатации, дал волю гневу, копившемуся столетиями. Вот это и есть кровавый образ революционной мести.– Взволнованный Тамаз умолк и сел на свое место,
– Верно! Он прав! Браво, Тамаз! – воскликнули пирующие.
Тамаз резко оборвал свою речь. В словах его пылал огонь гнева. Когда он произносил слова: «Породистая! Содрать с нее шкуру!» – даже стал запинаться от ярости.
– Браво, Тамаз! – подбадривали его все.
Тамаз сидел с опущенной головой. Ната украдкой наблюдала за ним. Вдруг она испугалась чего-то – ей показалось, что в эту минуту и сам Тамаз способен выпить кровь из перерезанного горла, и она невольно отвернулась от него.
За столом снова воцарилось веселье. Рассказ Тамаза передавал подлинную суть революции, и это всех воодушевило. Это был образ той революции, в которой никто из пировавших не принимал участия.
Наконец гости стали прощаться.
Тамаз чувствовал себя утомленным и шел особняком. Теперь его мучило, что он с таким пылом произносил слова. Не выдавал ли его этот пыл? Недалеко от него шли Брегадзе и Берзин. Их разговор был косвенным ответом на сомнения Тамаза.
– Неплохо говорил, не правда ли? – спросил Брегадзе Берзина.
– Да, неплохо, но...
– Что?
– Нельзя было понять, то ли он был разъярен вместе с толпой, желавшей содрать шкуру с лошади, то ли, озверев, сам был готов задушить толпу.
– Ты, конечно, веришь во второе,– улыбнулся Брегадзе.
– Да, ибо это правдоподобнее,– ответил Берзин.
Гости начали расходиться. В стороне от дороги было клеверное поле.
– Кто найдет четырехлистник? – спросил кто-то.
Все начали искать. Тамаз тоже стал искать. Долго никому не удавалось найти четырехлистник. Наконец неожиданно для всех появился Берзин с четырехлистником в руке и передал его Нате с галантным поклоном Ната была удивлена, однако взяла листок и прикрепила его себе на грудь. Тамаз видел это и прикусил губу.
Оставшись с Натой наедине, он молча снял с ее груди четырехлистник. Ната смотрела, как он один за другим обрывал лепестки и разбрасывал их. Она испугалась, но, как и Тамаз, молчала.
ЗДЕСЬ НИКТО НЕ ЗАСТРАХОВАН
Берзин руководил отделом культуры Закавказья. В круг его полномочий входил надзор за литературой, кино и театром. Везде и во всем должна была неукоснительно проводиться марксистская линия в ленинской трактовке. Эта задача была не из легких. Трудность проведения этой линии усугублялась своеобразием Закавказья, московские подходы и масштабы здесь не всегда удавалось применить, тем более что и само Закавказье нельзя было рассматривать как нечто единое целое, ибо Грузия сильно отличается от Армении, а последняя – от Азербайджана. Каждая из этих трех наций требовала к себе особого подхода, и Берзин понимал это. Осторожно, на ощупь изучал он все, что было для него внове, пытаясь осмыслить своеобразие каждого народа. Живой человек представлял для него нечто большее, чем какая-нибудь схема, и он всегда старался вступить в непосредственный контакт с каждым индивидуумом, с которым ему приходилось иметь дело. Этим он резко отличался от подавляющего большинства коммунистов. Пиршество в Коджори также не прошло для него бесследно – здесь он научился понимать многое из того, что составляло природу грузина. Немаловажным был и тот факт, что здесь он познакомился с Натой, заметно смутившей его дух.
В материалистическом кредо Берзина женщине отводилось место, определяемое физиологией. Не более. В данном же случае – Берзину пришлось констатировать не без раздражения – женщина оказалась для него нечто большим. Не проявил ли он на сей раз слабость, не угодил ли в романтическую сеть? Конечно же нет. Разве могло такое несчастье случиться с материалистом Берзиным? На его пересохших губах мелькнуло подобие улыбки. Однако эта улыбка не повторилась, когда он – уже в Тбилиси – снова встретил Нату. Эту женщину, как показалось ему, окружала какая-то особая атмосфера, которую Берзин вдыхал, точно потревоженный зверь. Ему хотелось чаще видеть ее. Однако связь известного коммуниста с простой машинисткой могла привлечь внимание, а этого Берзину хотелось избежать. Он решил поэтому отдаться воле слепого случая. Берзин несколько раз встречал Нату в театре, когда выходил из правительственной ложи в фойе. При первой встрече он лишь поклонился ей, встретив же во второй раз, заговорил. Эта женщина напоминала вспугнутую птицу – взгляд Берзина пугал, подавлял ее. Ни при первой, ни при второй встрече Нате не показалось, что Берзин был хоть сколько-нибудь смущен. Третья встреча уже длилась четверть часа. Это насторожило ее. Волей-неволей они заговорили о его новой книге. Берзин спросил ее:
– Вы читали мою книгу?
– Еще нет.
– Может быть, у вас нет ее?
– У меня нет вашей книги.
– Тогда позвольте презентовать вам ее.
– Я была бы вам очень благодарна.
– Когда я смогу занести ее вам?
Ната оторопела от неожиданности.
– Пожалуйста не беспокойтесь! – ответила она, смутившись.
– Я нисколько не беспокоюсь
Ната была застигнута врасплох Отказываться было поздно.
– Если это вас устраивает, послезавтра вечером,– сказала она неохотно.
– Прекрасно! – ответил Берзин и записал ее адрес.
Эти два предшествовавших визиту Берзина дня Ната чувствовала себя подавленной, как никогда. Она не могла понять, почему не отказала ему во встрече. Неужели этот каменный человек обладал такой силой? Ната была женщиной, что называется, не первой молодости: 27 лет, вдова. Ей уже многое довелось пережить, но еще ни разу не приходилось встречаться с такой неодолимой силой. Сила Тамаза смягчалась его душевным теплом, от силы же Берзина веяло холодом. Ната досадовала на себя. Хорошо еще, что Тамаза не было сейчас в Тбилиси. Он был командирован в Москву с киносценариями. Разлука придала ей мужества. Что-то ободрило Нату: история с листком клевера. Почему Тамаз отобрал тогда у нее четырехлистник, разорвал и развеял его? Как могло это произойти с Тамазом, с сильным, уверенным в себе мужчиной? Может, он ревновал ее? Тогда это неприятно задело Нату. Теперь же она непроизвольно разжигала в себе это чувство.
В назначенный вечер появился Берзин и передал Нате свою книгу. Она накрыла для гостя скромный стол: подала чай и немного фруктов. Берзин небрежно опустился в кресло, как будто до этого бывал здесь не раз, однако до фамильярности не доходил. Разговор не получался, так как Ната не могла избавиться от скованности. Берзин курил одну сигарету за другой, исподволь направляя разговор на отдельные эпизоды из гражданской войны. Говорил отрывистыми фразами. Ната внимательно слушала его. После нескольких эпизодов он незаметно перешел к истории с бронепоездом, прозвучавшей как фрагмент из настоящего эпоса.
Этот бронепоезд, казалось, имел отношение к тому пломбированному вагону, который когда-то пересек Германию, чтобы разжечь в России пожар революции. Тот пломбированный вагон был заряжен мозгом революции: он вез Ленина и его соратников. Бронепоезд же был начинен революционной энергией. В то время линия фронта протянулась на восемь тысяч километров. Армия была отрезана от Москвы – сердца революции, биение которого непременно должно было доходить до фронтов. Это биение надо было передать армии, как материальную силу, и проводником этой силы стал тот фантастический бронепоезд. Он воодушевлял, вселял волю к победе и нес в себе пламенную страсть и дыхание революции. Уже лишь одно его появление рождало надежду и веру в победу. В этом бронепоезде помещались: секретариат, телеграф, типография, радио, электростанция, библиотека и баня. В нем также был гараж для автомобилей и танков. Куда не добирался бронепоезд, направлялись на стокилометровое расстояние автомобили и танки. Связь с Москвой не прерывалась ни на секунду ни ночью, ни днем. Вся сила Москвы сконцентрировалась в этом бронепоезде, и сила эта мстила врагу беспощадно. В пути выходила газета. Была сооружена антенна, и в беспредельных русских степях принимались сообщения радиостанций Эйфеля и Науэна. Бронепоезд крепил боевой дух армии. Когда та или иная армейская часть попадала в затруднительное положение, Троцкий – он сопровождал бронепоезд – созывал совещание, в котором принимали участие весь командный состав, красногвардейцы, местные коммунисты, а также члены профсоюза. В напряженной работе люди загорались друг другом. Результаты такой работы были поразительны, не одной армейской части оказывалась, таким образом, основательная помощь. Сапоги, фуфайки, оружие, табак, белье, спички – всем этим бронепоезд снабжал армию, чтобы пожар революции не погас, ибо нередко одна-единственная искорка в состоянии спасти костер от затухания. Если какому-нибудь полку требовалось подкрепление, то туда посылали рабочих и беззаветно преданных делу революции коммунистов и полк снова обретал свою ударную силу. В бронепоезде постоянно находились 200—300 испытанных бойцов. Это был тот резерв, который нередко решал судьбу самых тяжелых сражений. Иногда бронепоезд помогал в пополнении поредевших рядов армии за счет местных крестьян, партизан и пленных. Самара, Челябинск, Вятка, Петроград, Балашов, Смоленск и снова Самара, Челябинск, Ростов, Новочеркасск, Киев, Житомир – всюду в решающий момент появлялся этот коллективный герой. Бронепоезд совершил тридцать шесть рейсов, пройдя десятки тысяч километров. Из Киева или Вятки, из Сибири или из Крыма – отовсюду раздавались призывы о помощи, и бронепоезд всегда отзывался на призью.
Ната с напряженным вниманием слушала рассказ Берзина. Она была русская по матери, и ей нетрудно было представить себе необозримые русские степи. Через эти степи мчался тот легендарный бронепоезд, о котором рассказывал Берзин. Он не обладал особым красноречием, но слова его убеждали. Часто делал паузы. Перед глазами Наты раскрывалась картина беспримерной войны, в которой брат убивал брата. Пафос, с которым повествовалось о бронепоезде, увлек ее, и война представилась теперь как нечто неизбежное. Более того, ей даже показалось, что справедливость была на стороне бронепоезда, такая сила исходила от слов Берзина. Твердость, хладнокровие, непоколебимость, неумолимость – все это было в его рассказе. Он сообщил о многих эпизодах из жизни бронепоезда, и везде всплывала демоническая тень Троцкого, хотя Берзин старался осторожно упоминать о нем. Ната видела в Берзине несокрушимую веру и в то же время жестокую волю. Не был ли и он сам участником рейдов этого бронепоезда, подумала она. Эта догадка оказалась верной: в конце рассказа Берзин осторожно, как бы между прочим намекнул на то, что он был пассажиром и бойцом этого бронепоезда. Ната испугалась, когда услышала это. Она посмотрела ему в глаза и ясно увидела бронепоезд, людей в нем, спокойных, суровых, решительных. Ужас овладел ею. Наблюдая за этим человеком, она заметила в нем лишь две черты: порыв и волю; первый сродни зверю, второй – железу; от души не осталось и следа. Ната побледнела – что-то все же влекло ее к тому, что она так ненавидела. Берзин заметил, что произвел впечатление. Он вдруг резко встал и попрощался, немало удивив и смутив Нату.
Ната почти ежедневно получала письма от Тамаза. В каждом из них он писал о своей тоске по ней и об обиде на то, что она столь редко писала ему о себе, к тому же сообщала лишь о малозначительном, а ведь Ната умела писать письма. Тамаз страдал, но ни в одном из своих писем и намеком не обнаружил сомнения в ней. Это делало Нату счастливой. Она не раз говорила Тамазу: надо быть искренним до предела, чтобы суметь полностью раскрыть свои чувства в письме. Была ли Ната теперь вполне искренней? Несомненно, но встреча с Берзиным привела ее в замешательство. Это может произойти с самым чистым источником, подумала она. Здесь не могло быть и речи о каком-либо воспламенении, о том, что является верным признаком чувственной любви. Напротив, Берзин показался ей бесполым существом. Здесь действовала какая-то другая, неведомая ей сила. Порой ей даже казалось, что сила эта исходит не от самого Берзина. Тем опаснее представлялся ей этот мужчина. Он пленил ее своей необычностью. Ната смутно чувствовала, что за притягательной силой Берзина таится еше что-то, и она не ошиблась: Берзин когда-то работал в ГПУ в Харькове. Там он пролил много крови. Может быть, Ната чувствовала это?
ВОПЛОЩЕННАЯ ЧАСТЬ РАЗДРОБЛЕННОГО БОГА
Тамаз возвращался в Тбилиси. Он снова пересекал безбрежные, сожженные войной, полные тоски степи. Тяжело и сиротливо крутились ветряные мельницы. На каждой станции вагон осаждала огромная толпа детей и взрослых, словно это было великое переселение народов. В сутолоке слышались брань и проклятия. Пришлось потесниться. Набитые съестным или одеждой мешки, нагроможденные друг на друга над головами людей, по ходу поезда падали вниз, усугубляя сумятицу и вызывая новые вспышки ярости. В глазах людей вместе с гневом светилась невыразимая печаль по утраченным близким, боль расставания с ними. Откуда и куда направлялись все эти люди? Никто не знал этого. Ни у кого не было уверенности в прочной, связанной С землей жизни. Гнев иссякал в пути, уступая место любопытству. Воздух тяжелел от запаха скверного табака, юфти, самогона. Людям пришлось еще больше потесниться, слышались шутки, то тут, то там раздавался громкий смех. Чужие люди расставались друзьями. При расставании каждый ощущал биение сердца другого. Тамаз прислушивался к сердцу. Для него сердце было не только органом, оно как бы являлось воплощенной частицей мистически раздробленного Бога. Когда его сердце соприкасалось с сердцем ближнего, возникало чувство трепетной радости, как будто Бог снова срастался воедино. Поэтому Тамаз любил путешествовать: в пути он всегда надеялся на новые встречи, на новые откровения сердца. Он успел побывать во многих странах – в Европе, России, Персии, Турции, Туркестане,– и всюду его ожидало счастье новых встреч. Сердце раскрывалось навстречу другому сердцу, хотя и не всегда до конца, как ему казалось. Так одна половина персика легко соединяется с другой! Кто знает, быть может, именно в это мгновение на скрещении дорог остановился путник, сердце которого создано для твоего сердца? Так думал Тамаз, и его наполняла тоска. А может, такие сердца уже перестали биться? Сердце Тамаза содрогнулось на миг. Не коснулась ли его смерть своим крылом?
Во время этой поездки из Тбилиси в Москву и обратно у Тамаза было несколько таких встреч. Кто-то выходил на какой-нибудь станции и приносил кипяток. Если какой-то пассажир не успевал наполнить свой чайник, то находился другой, который непременно делился с ним. У третьего не было яблок, чтобы подсластить чай, ведь тогда сахар был редкостью, и вот находился добрый человек, который с радостью протягивал кружок яблока. Какой-нибудь счастливец находил у себя в мешке кусок колбасы, высохшей, подпорченной. Затем доставал из кармана нож, отрезал ломтик и с сердечной щедростью отдавал его соседу. У какой-то матери всю ночь плакал ребенок, не давая ей спать, и чужой человек приласкал ее дитя. Ночью люди, храпя, крепко спали, в вагонах стоял невыносимый дух. Внезапно поезд останавливался где– нибудь в пустынном месте – может, что случилось? Снаружи слышались глухие шаги машиниста и чьи-то слова, уносимые ветром. Тот, кто не спал, чувствовал, его сердце сливалось с покоем вещей. Поезд снова трогался с места.
Тамаз чувствовал: рождалась новая любовь или, вернее, крик, тоска, жажда этой любви. Сердца раскрывались навстречу друг другу, судьбы соединялись с судьбами. Каждое мгновение было наполнено неожиданностями. Это походило на ожидание рождения Бога. Иногда Тамаз думал: если бы все сердца смогли раскрыться полностью, космически, тогда, быть может, излечился бы раздробленный, растерзанный Бог? При этой мысли дрожь пронизывала его тело. Лишь одно обстоятельство омрачало Тамаза: стоило заговорить о событиях сегодняшнего дня, как эти сердца тут же закрывались, сжимаясь в неприступный комок. Казалось, будто буйвол ступил грязным копытом в чистый источник – сердце затаивалось, исчезало. В таких случаях на лицах одних появлялся страх, на других – недоверие, третьи даже отвечали открытой враждебностью. Уже нельзя было встретить прямой взгляд, слово притаилось, оскудело, разговор шел вокруг да около. Наблюдательный взгляд мог здесь увидеть всю шкалу человеческих проявлений: от сочувствия до отчуждения, от прямой вражды по отношению к Советской власти до абсолютного нейтралитета. Иногда кто-то произносил какое-нибудь совершенно бессвязное, лишнее слово, и тогда люди замолкали и гнетущее молчание нависало над ними. Проговорившийся чувствовал свою ошибку и пытался исправить ее, но даже это делал украдкой. На одной станции Тамаз был свидетелем следующей сцены: какой-то крестьянин грыз семечки, проклиная то и дело коммунистов. В конце концов он смачно сплюнул для подкрепления своих слов. В ту же секунду ему показалось, что к нему направился какой-то работник ГПУ, и крестьянин начал нервно покашливать. Тамаз понял, крестьянин пытался сделать вид, будто сплюнул он не от возмущения, а отхаркивался. Тамаз горько улыбнулся.
В купе вместе с Тамазом сидел такой человек. В нем не было ничего примечательного, он охотно болтал, был весел и после всякого разговора пел. На каждой станции он покупал газеты и журналы и, когда ему что-то в них казалось интересным и важным, зачитывал это вслух и украдкой наблюдал за своими спутниками, желая узнать их мнение. Тамаз принял его было за убежденного коммуниста. «Нам предстоит преодолеть немало трудностей, надеюсь, мы справимся с ними»,– сказал он. В этой фразе слово «мы» было подчеркнуто особо. Постепенно «трудности» приняли характер непреодолимости, особенно по отношению к коллективизации. Тамаз молча слушал, отвечая то кивком головы, то звуком «гм». Так они проехали несколько станций вместе. В разговоре незнакомца все чаще стали повторяться «трудности». Теперь Тамаз уже видел в нем правого уклониста. Не прошло и дня, как из его лексики совершенно исчезли слова «мы» и «нам». Его фразы теперь строились лишь из безличных глаголов: делают, строят и так далее. Тамаз осторожно начал включаться в беседу. Незнакомец, по-видимому, объяснял это неразговорчивостью своего спутника. После Ростова сомнения перешли в открытую критику. Странно: лишь теперь они познакомились друг с другом. Тамаз понял, что его собеседник не был коммунистом. Наверное, он попутчик, подумал Тамаз. Теперь его критика стала еще острее. Когда двое других спутников вышли из купе, незнакомец шепотом сообщил Тамазу следующий факт: в 1920 году Советы собрали на разрушенной гражданской войной Украине 5130 ООО тонн зерна, а в 1930 году, во время возрождения сельского хозяйства, 8 766 ООО тонн. «Прогресс, прямо скажем, не ахти какой»,– резюмировал он с иронией. После этого и Тамаз начал говорить о трудностях, но разговор все еще не получался. Чуть погодя незнакомец стал касаться и других вопросов. Когда он узнал, что Тамаз – писатель, тут же заговорил о литературе. Он, как показалось Тамазу, довольно хорошо знал советскую и мировую литературу. Тамаз немного разговорился, хотя все еще не раскрывался до конца. Теперь уже его спутника начали одолевать сомнения: может, это недоверие к нему? Однако он продолжал говорить. Какие только вопросы и темы он не затронул! Говорил о литературе, кино, театре, затем снова о пятилетках, колхозах, об опасной ситуации в Маньчжурии, о сильной руке Сталина– все это попеременно чередовалось в его разговоре. В своих высказываниях он становился все смелее. Перед самым Баку тон его стал явно контрреволюционным.
Слушателю не надо было работать в ГПУ, чтобы понять это. Вместе со смелостью росло и его желание вовлечь Тамаза в открытый обмен мнениями. Но Тамаз был сдержанным до конца. Незнакомец явно расстроился и умолк. Когда стемнело, они легли и заснули. Было два часа ночи, когда поезд прибыл в Баку. Вдруг кто-то разбудил Тамаза:
– Товарищ Энгури!
Тамаз поднялся, протирая глаза. Перед ним стоял его спутник, одетый, готовый сойти.
– Тысячу извинений, что разбудил вас,– сказал он.
– Ничего,– ответил Тамаз.
– Мне хотелось проститься с вами.
– Хорошо, что вы разбудили меня, и мне хотелось пожать вам руку на прощание.
– Как знать, удастся ли нам еще свидеться с вами?
– Как знать...
– Вы, как никто, тронули мою душу...
– Я безмерно рад этому.
– Да, вы тронули мою душу, и было бы просто жаль, если бы вы приняли меня за провокатора... Это отравило бы нашу встречу.
– Как могло это прийти вам в голову?
Спутник испытующе посмотрел на Тамаза, который был рад, что прощание происходило ночью. Он еще раз протер глаза. Неужели незнакомец и в самом деле угадал его мысли?
– Мир вам,– сказал спутник печально.
– Идите с богом,– ответил растроганный Тамаз.
Незнакомец вышел из вагона. Тамаз снова лег, но уже не мог заснуть. Что же случилось? Казалось бы, маленький, незначительный эпизод, и все же Тамаз почувствовал острую боль в сердце. Целых два дня этот человек был его спутником, может быть, даже единомышленником. Почему же их сердца не раскрылись друг другу? Почему воздух, которым они дышали, был пропитан недоверием? Почему между ними встала непреодолимая стена? Сердце было полно горечи: воплощенная частица раздробленного Бога, замкнутая в скорлупе, осталась в ней в одиночестве. Он чувствовал себя подавленным. Теперь уже невозможно было соприкоснуться с Богом в другом человеке. Какая то тяжесть давила на сердце. Снаружи было пустынно и ветрено. Вдруг Тамазу пришла в голову мысль: неужели даже это прощание могло быть ловушкой?
Всю ночь его терзало сомнение Бог даст, и они встретятся снова. Тогда они многое поведают друг другу, не таясь. А пока между ними оставалась преграда. Что поможет преодолеть ее? Только чудо, чудо души. Но чья душа в наше время способна на чудо? Тамаз еще больше опечалился. Теперь он укорял себя. Если бы не был так осторожен, то эта встреча, может быть, завершилась бы божественным откровением. О, эта осторожность, этот страх души, этот первородный недуг жизни! Это не что иное, как трусость, измена самой жизни! Тамаз почувствовал одиночество. Тот спутник был теперь далеко, и он тоже был одиноким, покинутым. «Где ты, Бог? – воззвал Тамаз всей душой, забыв, что Бог пребывает всюду, там, где открыто сердце, готовое принести себя в жертву, словно жертвенное животное.– Где ты, Бог?» Вдруг Т«маз услышал смех. Он испуганно оглянулся. Все спали. Может, кто-то рассмеялся во сне? Эта мысль немного успокоила его.
КОГДА ПРОЛИВАЕТСЯ КРОВЬ
Чувство подавленности не оставляло Тамаза. Словно болезнь, множеством корней разрасталась в его душе тоска. К тому, что он пережил в пути, прибавилась еще одна боль, когда он увидел на столе у Наты новую книгу Берзина «Советский театр». Нечто похожее на укус змеи почувствовал он, когда прочел имя автора. Медленно взял в руки книгу, полистал ее. Увидев посвящение, он побледнел. Тамаз стоял молча, прислонившись к столу. Ната заметила, что он прикусил губу. Почувствовала, что он подавлял в себе сильное волнение. Она ждала, сейчас он спросит ее об этой книге, но Тамаз молчал. Они начали говорить о чем-то другом. Тамаз старался не замечать книгу. Ната чувствовала сердце Тамаза, его вспыхнувшую после долгой разлуки радость. Однако заметила и то, что к этой радости примешалась капля яда. Теперь Ната жалела, что не избежала встречи с Берзиным. Если бы та встреча не состоялась, то теперь не было бы и этой книги на столе, и этой грусти на лице возлюбленного. Ната подошла к Тамазу и, как бы желая смахнуть с его лица грусть, тихо провела рукой по высокому лбу. Тамаз поцеловал ей руку. Она ответила на его ласку долгим, упоительным взглядом. На мгновение он забыл свою боль в упоении счастьем, но и теперь ни словом не обмолвился о книге. Вдруг он вспомнил о том, что смутно почувствовал во время командировки. Тон ее писем был иной. Это отнюдь не было переменой чувств – он в этом совершенно уверен; и все же он чувствовал, что возлюбленной коснулось что-то новое, чужое...
Тамаз страдал. В подобном душевном состоянии он обычно уходил на природу, подальше от городской сутолоки и тесноты. Там он пытался хотя бы на некоторое время освободиться от гнетущих впечатлений города, где ему виделись лишь маски да личины. Такая попытка, как правило, увенчивалась успехом. Сегодня же ему казалось, что он даже утратил элементарную способность двигаться, поэтому долго неподвижно лежал на тахте. Писать он не мог. Тогда взял книгу, но только на двадцатой странице заметил, что слишком рассеян, чтобы читать. Он отложил книгу. Жизнь казалась горькой и пошлой. Жизнь он представил себе как медленное умирание, разложение и окостенение.
Вдруг он услышал стук в дверь, встал и открыл дверь. Вошел Петров. Тамаз познакомился с ним в Париже, еще до войны. Петров принадлежал к левому крылу партии эсеров. С его типично русского, мягкого и благообразного лица глядели насмешливые монгольские глаза. Мягкая походка, кротость, предупредительность, не сходившая с лица улыбка и нежно гладящие руки – в этом был весь Петров. Лишь крайне редко на его лице мелькало нечто похожее на гнев или отчуждение. Два дня тому назад Тамаз случайно встретил его на улице и не узнал, так он изменился. Петров же сразу узнал Тамаза, он работал в Москве, в Комиссариате внешней торговли и был, как он сообщил, командирован в Тбилиси с особым поручением. Тамаз обрадовался этой встрече, хотя инстинктивно чувствовал какую-то опасность, исходившую от Петрова. Однако разумом иначе истолковал это чувство: если люди не виделись восемнадцать лет, то их прежние отношения претерпевают изменение. Каждый ожидает увидеть в другом прежнюю открытость и замечает, что ее уже нет, К этому выводу пришли оба. Но Петров уже свыкся с этим и не придал перемене никакого значения. В Париже Петров слыл за просвещенного человека. В разговоре с Тамазом он доказал, что и теперь ни в чем не отставал от европейской культуры. Весь день они провели вместе. Беседа с ним была для Тамаза интеллектуальной отрадой, хотя он не мог до конца побороть в себе определенную неприязнь к этому человеку. Петров интересовался многими проблемами, но непременно в связи с революцией. Тамаз думал о своем переживании в Баку и был поэтому откровеннее с Петровым, не отрицал необходимость революции, напротив, считал, что для преобразования современного мира она неизбежна. Однако тот факт, что он ее не отрицал, не означал еще, что он соглашался с ней. Во всяком случае сторонником ее он не был. Просто старался не выносить ей окончательного приговора, тонко направляя разговор в другую сторону. Эта сдержанность не должна была показаться Петрову наигранной, и поэтому Тамаз пошел на следующую уловку: притворился наивным, как будто не понимал вопросов, поднятых Петровым, однако тот почувствовал это, но не мог понять, в чем эта уловка заключалась. Между ними завязался тайный поединок. Сегодня он был продолжен.