Текст книги "Убиенная душа"
Автор книги: Аннушка Гапоненко
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
Н&та все глубже погружалась в раздумья. Непроизвольно повернув голову, она снова увидела то каштановое дерево, породившее из своей ветви новое дерево. И она подумала: Бог порождает и дерево порождает. И человек порождает, почувствовала она вдруг с робостью, и поэтому, может быть, и он часть дерева, частица божественного. Когда ее мысль, таким образом, вернулась к искусителю, тело вдруг содрогнулось, будто нечто жгучее и сладостное пронизало его. Она побледнела. Мысли уносили ее все дальше, когда вдруг в терновнике послышался шорох. Тамаз тут же вскочил на ноги. В руке у него был камень, который он изготовился куда-то бросить.
– Не убивай! – вскричала Ната.
– Кого не убивать? – спросил изумленный Тамаз, успев все-таки кинуть камень.
– Змею! – ответила побледневшая женщина.
– Откуда ты знаешь, что это была змея?
– Мне так показалось...– И снова на ее щеках появился румянец.
Если бы это был кто-нибудь другой, то предостережение «Не убивай!» его немало удивило бы. Но Тамаз был сваном. В его доме было сооружено гнездо для змеи. Змею поили молоком, ухаживали за ней, почитали ее. Тамаз не был удивлен, а просто забыл, что эта женщина не принадлежала к сванскому племени. И его опьянило солнце. Как бы выражая мысли, внушенные ему змеей, он тихо прошептал:
– Это была не змея, это была ящерица...
Затем он снова улегся и продолжил чтение своей книги.
Женщине вдруг стало неловко, словно она коснулась какой-то тайны. Она положила голову на подушку и снова погрузилась в туманные грезы. Ощущала во рту вкус надкушенного запретного плода, сладость наполнила все ее тело, каждая жилочка в ней билась, пылала неведомым чувством. Она погрузилась в глубины подсознания. Что-то пришло в ней в движение, что-то смутно бродило внутри. Исчезли все границы, ибо произошло слияние предметов друг с другом. Она ничего не видела перед собой. Вокруг была тьма. Оставался лишь инстинкт, темная страсть нерожденного плода. Все обратилось в бесформенные элементы. И только змея, холоднокровная, пресмыкающаяся, липкая, уставила свои неподвижные глаза убийцы в темноту. Женщина пылала чужим пламенем. Она испытывала страх и в то же время была им зачарована. Все ближе и ближе подползала змея к грезившей женщине. Дрожь прошла по телу Наты. В этой дрожи на миг проступило безмерное блаженство, утрата которого означала бы теперь для нее смерть.
Тамаз отложил книгу и взглянул на Нату. В подобные минуты он чувствовал, как между ними возникала какая-то непостижимая атмосфера, и он ощущал тогда кипение ее крови, биение ее сердца. Слова были излишни, догадка безошибочной. Он чуял кровью своей, что женщина эта была теперь околдована змеей. Да и он сам волей-неволей думал об этом. Адам и Ева не были обмануты змеей. Богу просто понадобился кто-то другой, и он создал его. Первые люди вкусили таинственного плода и начали после этого производить потомство, причастившись, таким образом, к Богу, к его творению. Божественно семя, оно есть огонь. Огонь творит, но в творении этом убывает Бог, как луна на ущербе. Живому существу грозит исчезновение, его удел – смерть. Змея скрыла это от первых людей, ибо она носительница смерти. Ее фосфоресцирующие глаза излучают смерть. Взгляд этих глаз – сама тьма, вызывающая ужас в душе человека. Выдержать этот взгляд невозможно, ибо это взгляд самой бренности, дыхание небытия.
Тамаз мысленно добрел до таинственного порога и словно окаменел. Предостережение женщины «Не убивай!» он теперь воспринимал в новом, необычном значении. Не таила ли сама женщина в себе элемент змеи? Сверкнув искоркой в его сознании, этот вопрос тут же преобразился в друг ой: кому следует больше страшиться змеи, женщине или мужчине? Конечно же, мужчине, подумал он. На этом мысли его оборвались. Он окинул взором поля, залитые знойным солнцем, и взглянул затем на лежащую Нату. Она вся была пронизана солнечным светом.
Тамаз любил эту женщину, любил так, как может любить мужчина, почитающий и Солнце, и Марс. Она не несла ему только блаженство, но являла собой оправдание его бытия. Он воспринимал ее как богиню, и это не метафора, ибо каждый миг его любви к ней означал для него жертвоприношение. После начала мировой войны и последовавших за ней революционных событий страна погрузилась в упадок. Неужели и любовь будет искоренена? Нет, Тамаз верил в свою любовь. Ната любила его. Но в ее любви таилось нечто неопределенное. Ее переменчивость была для Тамаза непостижима. Любовь росла, но вместе с ней на Тамаза все чаще находила какая-то смутная тоска. Он терзал Нату вопросами и на все требовал незамедлительного ответа. Однако вопросы эти лишь смущали ее, тайна собственного существа была ей неведома. Однажды она улыбнулась в ответ на его домогания —в этой улыбке сквозила ирония. Эта улыбка потом часто появлялась на ее лице. Как-то раз Ната особенно чувствительно уязвила его, когда он проявил мужскую слабость. Вся женская суть прямо-таки обнажилась в этой улыбке. Казалось, она при этом шептала: я-то готова на все, но сумеешь ли ты, мужчина, владеть мною до конца? Глядя на возлюбленную, Тамазу хотелось ответить на этот ее вопрос прямо – нет, не смогу, ибо мне открылась тайна: любая женщина космически более сильное существо, нежели мужчина. Тамаз вдруг представил себе Джоконду и ее хитровато-таинственную, даже насмешливую улыбку женщины. Чувство, похожее на стыд, зародилось в нем, однако женщина оставалась свободной от подобного чувства. Неведомый страх охватил его – пожалуй, это было предчувствие немощи. Он молчал, но женщина видела его насквозь.
Тамаз встал и медленно приблизился к ней.
– Хочешь, я прочту тебе что-то новое? – спросил он ее.
– Я прошу тебя об этом,– ответила она таким тоном, как будто желала утолить мучительную жажду.
Тамаз начал читать. Его книга была разделена на семь циклов. Возможно, Тамаз верил в ирано-семитское сакральное значение цифры семь. Каждое стихотворение, как и каждый цикл, представляло собой завершенное целое и вместе с тем только часть его. Из стихотворений была изгнана лживая рифма, ибо поэтическая истина не нуждается в искусном облачении и ей следует проявить себя иначе – как проникновенное слово. Здесь слово обладало стихийной, первородной силой, цветом и запахом, а также звуком. Здесь все дышало первозданностью. Метафора не была просто красивым сравнением, она давала яркое отражение сути вещей. От каждого образа веяло первобытностью. Казалось, Тамаз нашел в своей книге утраченные части эпоса о Гильгамеше. Он описал любовь к женщине, живой и вместе с тем мистической. Это была любовь к Исиде и в то же время любовь естественная, реальная. И тут молнией сверкнуло крыло ласточки.
– Как прекрасно,– сказала женщина,– возвращение ласточки в свое гнездо. Я была знакома с одним старым горцем, который одну такую ласточку узнавал. Он даже разговаривал с ней.
Перед глазами возникали одна за другой картины:
– ...семьсот детей на берегу. На траве еще не просохла роса. Туман плывет над водой. Это дыхание семиста детей. Они склоняют головки к воде – белые, пепельные, черные, рыжие, каштановые. Все жадно пьют. Один ребенок делает последний глоток и поднимает головку. А может быть, он смотрит на небо? Затем то же самое делает второй ребенок, за ним третий, четвертый – все семьсот детей смотрят в сизое небо, начинающее рдеть. Дети чуят солнце...
– Чудесно! – воскликнула Ната.– Я часто видела такую картину. Порой не знаешь, что умилительнее: детские животики, наполненные свежей водой, или их большие глаза, глядящие на восходящее солнце.
Снова наступило молчание. Тамаз, как зачарованный, глядел на Нату. Он продолжал читать:
– ...лошадь несла женщину так, как бегущий олень отбрасывает свои рога назад, чтобы защитить их от удара...
– Однажды я видела такого бегущего оленя,– сказала Ната.– Это было чудесное зрелище!
Пауза. Тамаз продолжал читать, то и дело бросая на Нату восторженный взгляд:
– ...С вершины горы был виден ночной небосвод. Он только-только начал бледнеть, постепенно светлея. Туман у подножия медленно, нехотя уплывал. Оранжевые тона вдали проступали все ярче, переходя в гранатовый цвет. И вдруг сверкающая даль разверзлась и выплыло кроваво-красное сердце. Качнулось. Земля движется в такт сердцу. Казалось, настал конец света Душа содрогается: в сердце, в твоем сердце зарождается вдруг нечто новое, неведомое. Неизведанная радость. Солнечное сердце уже не покачивается больше, и твое сердце осеняет покой...
– Таким сердцем обладаешь ты,– сказала Ната Тамазу. Он был счастлив.
Ната видела в этих стихах свое отражение, но в то же время та женщина была
для нее далеким и чуждым существом Странно, она ощущала в этих стихах себя самое и вместе с тем видела в них свою сестру. Книга Тамаза создавала тот душевный настрой, который чудесным образом мог повлиять на ее судьбу. Она чувствовала это.
Тамаз ликовал.
– Прочти, пожалуйста, еще раз то место, где говорится о солнце,– попросила она его через некоторое время.
Тамаз начал читать, спокойно, мягко. Когда он закончил, Ната тихо, таинственно произнесла:
– Тот плод, что я родила, было солнце.
– Ты вспомнила слова, сказанные египетской богиней Найт? – удивленно спросил Тамаз.
– Да, они вдруг пришли мне на ум. Так написано на постаменте ее статуи в Саисе?
– «Я есмь сегодня, вчера и завтра. Никто не снял покрова с меня. Плод, рожденный мною, есть солнце».
– Что подразумевается здесь под снятием покрова?
– Познание женшины Адамом. То, что покров еще никем не снят, должно означать, что она никому еше не принадлежала: ни мужчине, ни богу.
– Но ведь, согласно легенде, Найт была похотливой,– заметила озадаченная Ната.
– В этом как раз и кроется вся тайна,– ответил Тамаз.– Отдаваясь, Найт оставалась непорочной.
– Это для меня загадка.
– Мужчина касается лишь поверхности женщины, а значит...
– ...она оставалась нетронутой.
– Совершенно верно.
Тамаз уже не раз говорил с Натой в таком духе, но впервые столь определенно. Она, казалось, не понимала его. Когда снова погрузилась в дебри подсознания, то слепым своим зрением соприкоснулась с чем-то сказочным, осветившим эту таинственность. Где-то в ней продолжало жить какое-то смутное ощущение, как некий чужеродный плод, аромат которого дурманил ее.
– Но что же все-таки означает фраза: «Плод, рожденный мною, есть солнце»?– спросила она шепотом.
– Не могу сказать,– ответил Тамаз еще тише.
Воцарилось молчание. Никто не решался вымолвить слово. Тамаз незаметно отошел от Наты и снова лег на свой коврик
Солнечные лучи отягощали листья деревьев. Покой в кроне стал еще глубже. Вокруг не слышно ни шороха. Ни один листочек не упал на землю. Казалось, будто умолк и ручей. Солнце полыхало, словно желая сжечь свое огненное сердце. Воздух полнился тревожным предчувствием. «Плод, рожденный мною, есть солнце», Было ли это солнце, рожденное Найт? Полыхающий плод? Плод из огня?»– спрашивал себя Тамаз, словно в вопросе этом заключалась вся его судьба. И не находил ответа. Солнце парализовало, изнурило его. И он лежал неподвижно, точно пораженный солнечным ударом.
«Плод, рожденный мною, есть солнце». Эти слова не давали покоя и Нате. Но в отличие от Тамаза она не искала им объяснения – солнце впитало ее в себя, выпило, высосало всю и она с наслаждением отдалась, подставила тело горячим губам.
То, что происходило тысячи лет тому назад, повторялось в эти мгновения. Божественный элемент искал темное лоно, а лоно поджидало огненное семя. Тоскующее семя и податливая зародышевая клетка – вечное мужское естество и вечная женственность. Всюду – в растении, в цветке, в звере. Семя божественно неистово, лоно поземному инертно. Семя исходит из самого себя и устремлено навстречу собственному движению, лоно же пребывает в ожидании, в покое. Оба начала и слепы, и зрячи. Око семени – похоть, око лона – прикосновение. Семя – пламенный порыв, лоно – осязание всеми чувствами. Солнце излучало, бросало семена. Земля обнажалась. Божественное совершалось.
Ната вся погрузилась в пламенное лоно солнца. Она была теперь нежнейшей мембраной, воспринимавшей тончайшие токи, зрившей без глаз, осязавшей без тела. Эта женщина уже не была одной из многих женщин, а была единственной, была олицетворением женского начала. Ее груди ощущали первородность. Все ее тело было влажной плазмой, готовой принять в себя божественный плод. Глаза затуманились, тело – само упоение.
Тамаз лежал, словно пораженный солнечным ударом. Вдруг женщина бросила взгляд на него. Он вздрогнул. Это был миг, подобный тому, когда микеланджеловскийАдам воспылал и когда к нему, изнеможденному, приблизилась рука божия. Тамаз взглянул на Нату и поразился. Он видел не ее глаза – это были чужие глаза, темные, жадные, неумолимые. Его вдруг охватил страх – показалось, что ее подменили. Испуганного, озадаченного, его вдруг осенило: в Нате ожил весь женский пол. Она была частью, осколком космического лона. Она была нечто большее, чем индивидуальное существо, и благодаря этому бессмертнее... Тамаз затрепетал. Только теперь он осознал, почему к его любви всегда была примешана бездонная печаль. Он, мужчина, был лишь семенем, одиноким, как зернышко, как крупинка; всего лишь личностью, и потому обречен. Женщина глубоко коренится в земном, вечном. Ей неведома мужская печаль, существо ее переполнено ожиданием, страстным желанием...
Женщина еще раз взглянула на мужчину. Тамаз зашатался – он вдруг увидел в ней амазонку, готовую с неистовым наслаждением обезглавить своего избранника... Трепет сильнее прежнего охватил мужчину... Он вдохнул последнюю тайну.
Мужчина, не отрываясь, смотрел на женщину. Она поднялась. Ее в дикой страсти раздутые ноздри вдыхали простор. Она была самкой, сжатой силой земли и земного дыхания. Мужчина ждал не шелохнувшись. Слова Найт «Плод, рожденный мною, есть солнце» не давали ему покоя. Как? Божественный луч попал в лоно, в женщину. Так начиналась божественная жуть, но Божественному пришлось жертвовать своей силой. Из тьмы зародился свет, лоно родило солнце. Змея не обольстила первых людей: «...в день, в который вы вкусите их, откроются глаза ваши, и вы будете, как боги, знающие добро и зло». Ева вкусила, Адам вкусил запретных плодов – и стало рождение и свершился божий промысел. Тайна творения озарила око. Не есть ли солнце это око? Тамаз вдруг впервые по-настоящему осознал, что грузинское слово, обозначающее «солнце», является производным от глагола «видеть». От этой мысли у него стало светло на душе: солнце теперь представлялось ему видением, видением вселенной – огненным плодом тайны творения. Да, женщина, первая женщина родила сей плод, это наполненное кровью сердце, это неповторимое солнце. Вот что означало откровение египетской богини. И Ната была теперь посвящена в эту тайну – в ее существе, словно огненный плод, пылало солнце.
Тамаз глядел из тени на солнечные просторы. Лучи солнца сверкали, как зерна, как семена. С дерева упал на землю широкий желтый лист с яркими прожилками. И лист этот тоже нес в себе лучи-зерна солнца.
В молчании рождалось предчувствие. Неподалеку вновь послышался плеск ручья. В его журчании проносились бесчисленные мгновения, в которые совершалось оплодотворение земли.
Тамаз стряхнул с себя оцепенение. Теперь он был лишь мужчиной – в микеланджеловском Адаме пробудилась неведомая сила. Смотрел на солнце и чувствовал себя его частицей. Растворился в нем. Вдруг его осенило: ведь плод этот божественного происхождения.
Блаженство плотской жизни охватило его, и он слился весь с далекими колебаниями.
Ната тем временем встала и прислонилась к дубу. Ее молодое тело, казалось, стремилось слиться со стволом дерева. Каким-то новым, неизведанным чувством ощутила она медленный рост дерева. Она вся была ожидание раскрывшейся чашечки цветка, готовой принять в себя утренние лучи солнца. Ее сильные бедра коснулись коры дерева. Она спокойно дышала. Ее грудь наполнилась желанием. Затуманенные глаза ничего не видели перед собой.
Тамаз погрузился в прошлое. Вспомнил свою молодость. Летом он обычно вместе с другими детьми бывал или на реке, или в поле. Там паслись быки, коровы, лошади. У всех были свои особые имена – у детей и у животных. Дети купались, плавали в реке, загоняли и скот в воду. Все весело резвились. Быки ярились, коровы пережевывали жвачку, далеко разносилось ржание лошадей. Дети были раздеты донага. Они зарывались в сырой песок и бросались на горячую гальку. Иногда они швырялись сухим песком. Тамаз лежал вместе с ними на гальке. Убаюканный зноем, он заснул. Его тело было облеплено сырым песком, подсыхающим на солнце. И его мужественность была прикрыта теплым песком. Мальчик спал и забылся во сне. Как бы издали до него доходило журчание ручья, и он весь отдался сладостной дреме.
В этом мгновении содержалось все. Глаза его были закрыты. Вдруг в том месте, где находится знак мужественности, он ощутил нечто невыразимо блаженное, словно оживлялось идущее из тьмы. Что-то рождалось, что-то медленно, тихо росло. Мальчик поднял голову и взглянул на песок на себе – он взбугрился, как пласт земли, через который крот прокладывает себе дорогу. Это было целомудренное созерцание фаллоса. Мальчик почувствовал стыд и повернулся лицом к земле. Голова его ощущала землю... Тамаз глубоко задумался над этим своим переживанием юной поры. Ему казалось теперь, что он ‘был тогда полон солнечных зерен и зерна эти цвели. Его тело напряглось, и внутреннее горение охватило его. Любовь – единственный дар в юдоли земной, подумал он. Как сладостно бытие, если ты созрел для любви.
Солнце продолжало пылать неистово, неутомимо. Женщина все еще стояла в тени дуба. Тело ее было ожидание, погруженное в божественное молчание. Где-то вдали, в темных, покрытых мохом глубинах что-то медленно расцветало, целомудренно раскрывалось в дреме, во тьме, словно ожидая огненного прикосновения, которое превратило бы его в солнечное око.
Тамаз приблизился к Нате. Тело женщины ощутило приближение мужчины, ибо она была землей, иссохшей, жаждущей. Он подошел к ней и упал перед ней на колени. Ее губы приняли горячий мужской поцелуй, словно он был частицей солнца. Солнце ликовало.
И СОДРАЛИ С ЛОШАДИ ШКУРУ
В тени большого дуба в Коджори, в десяти милях от Тбилиси, кутила кучка людей, Вечно юное солнце палило торжествуя. На востоке блеклые поля переходили в опаленные солнцем степи Азербайджана, оттуда полыхало дыхание Зороастра – огнепоклонника. На юго-востоке виднелись просторы Армении, еще дышавшие ароматом Ветхого Завета. Взоры мужчин скользили с гор до уходящих в бесконечность равнин. Казалось, Бог еще продолжал трудиться над Творением. Над широкой долиной вдали, словно коршун, простерла свои темно-синие крыла гигантская тень. Взглянув на небо, можно было увидеть огромное облако, парящее над землей, хотя тень, отбрасываемая им, казалась неподвижной. В отдалении возвышалась крепость «Асеула», походившая на корабль со сломанными мачтами, который застыл над недавно еще бушевавшими, а теперь окаменевшими волнами океана. На холме, молча, словно осиротевшая молитва, обращенная к Творцу, стояла маленькая часовня «Удзо». К юго-западу от часовни виднелось несколько голых скальных утесов. Здесь, казалось, земля истощилась после теллургических вакханалий. Разбросанные там и сям голые скалы напоминали остановившиеся караваны верблюдов. Дионис и по сей день торжествует, его дурманящее дыхание и теперь еще парит над грузинской землей, и крик вакханки еще слышится в воздухе.
Пировали грузины. Когда око зрит мир, солнце, горы, деревья, зверей, людей, то душа изливается радостью, желая воздать хвалу Создателю. Блаженно мгновение, когда ликующее сердце раскрывается другому ликующему сердцу. То, что грузин чувствует за пиршественным столом, это опьянение сердца. Культ торжественной трапезы для него представляет собой нечто высшее. Во время пира состязаются фехтовальщики, танцоры, певцы, поэты, ораторы. Главное за таким праздничным столом – доставить друг другу радость. «Какое счастье, что я вижу тебя!», «Как чудесно, что ты и я живы, что я встретил тебя, а ты меня!» Так грузин выражает радость общения. За грузинским столом правит тамада. Так было и на сей раз в Коджори, в самом разгаре лета.
Время было безрадостное, но милость Божия не покидает грузинскую землю. Неизвестно где все было закуплено для пира: кахетинское вино, тушинский сыр, много овощей, мясо для шашлыка, цыплята, фрукты. Был заказан и восточный оркестр «Сазандари», состоявший из дайры, чианури, диплипито и тари. Здесь каждый был художником: поэты, актеры, фехтовальщики, красивые женщины. Были здесь и Тамаз с Натой. Пирующие расположились под тем ореховым деревом, в тени которого Тамаз и Ната вчера укрывались от солнца, чтобы опьяниться им. На Нате было простое платье из белого полотна, ее босые ноги были обуты в белые холщовые туфельки. Простота одежды Ьще больше подчеркивала ее красоту. Она сидела на ковре. Тело золотистопшеничного цвета просвечивало сквозь мерцающую белизну платья, точно литая бронза.
Гости пребывали в радостном возбуждении от первых волн вакхического блаженства, медленно и сладостно наполнявшего собою тело. Один из пирующих собрался было произнести речь, когда из-за угла показался автомобиль. Какой-то поэт воскликнул: «Нико! Нико!» – и бросился навстречу автомобилю. Машина остановилась. Тот же поэт приветствовал гостей. Над столом внезапно нависло молчание. Поэт подвел к гостям нового гостя по имени Нико Брегадзе и еще какого-то незнакомца. Оба сели за стол.
С Нико все пирующие были знакомы – он занимал один из ответственных постов в Центральном комитете Компартии Грузии, что, вероятно, и было причиной всеобщего смущения, ибо среди гостей не было ни одного коммуниста. То, что поэт пригласил вновь прибывших гостей к столу, само собой разумелось, ибо, согласно грузинскому обычаю, каждый прохожий считается посланником бога и он уже лишь поэтому желанный гость на пиру. Но в данном случае было еще одно немаловажное обстоятельство: этот загорелый поэт, а также Нико и его спутник – латыш по имени Берзин, руководивший каким-то отделом в Закавказском бюро партии – были страстными любителями охоты. Если не считать этого обстоятельства, то между поэтом и этими двумя коммунистами, и особенно Берзиным, не было ничего общего, хотя во время охоты они этого не замечали. Нередко им приходилось в ненастье бродить вместе, ночевать в какой-нибудь заброшенной хижине, подвергая себя опасности. И поразительно: в этом товариществе совершенно не упоминались темы революции, классовой борьбы, большевизма, Коминтерна, колхозов... То, что оставалось в них от советской жизни, были неповторимые советские анекдоты. Во время охоты они чувствовали себя лишь охотниками. Не думая ни о чем, погружались в первозданную природу, где человек один противостоит слепой стихии, имея при себе лишь деревянное или каменное оружие. Этим охотникам лес не казался обыкновенным лесом, в котором человек предоставлен самому себе, своей судьбе. Жизнь в дрёмучем лесу заключается в том, чтобы убивать, ибо убить – означает здесь – защитить себя. В повседневной жизни они бы, возможно, не посмели раздавить и муравья, но здесь убиение составляло для них радость первобытного человека. В них пробуждались древние инстинкты, чутье их обострялось. Преследование подстреленной птицы, выслеживание зверя – все таинственным образом заговорило в них, как скрытый источник. Судьба индивида, мужество первобытного человека решали все. Убиение – будь то фазана, перепела, горного козла или зайца – возбуждало в них анимальное наслаждение. Во время охоты все трое превращались в первобытных людей. Здесь не было места для цивилизованных форм общения – здесь все было примитивно. Социальные различия исчезали, оставалось только равное для всех происхождение. Революция обнажает людей, сдирает с них тысячелетнюю коросту – и голый человек вдруг начинает ощущать свои первозданные корни.
У Нико Брегадзе было страшное лицо. Символом Мексики является крылатая змея. Лицо Брегадзе напоминало этот символ: казалось, что здесь змея превратилась в орла. И то, и другое было выражено одинаково ярко. Взгляд змеи отпугивал, взгляд орла возвышал. Это лицо было всем знакомо. Поэтому взоры присутствующих были теперь направлены на незнакомца. Первое, что в нем обращало на себя внимание, его удивительная невозмутимость и спокойствие. Ни в разговоре, ни в движениях не обнаруживал он ни малейшей спешки. И еще одно его качество бросалось в глаза – твердость духа. Все его существо дышало уверенностью. Казалось, что он ни разу в своей жизни не испытал ни сомнения, ни страха. Его притягивал холод, тепло было чуждо ему. Неподвижное лицо напоминало камень. Эту окаменелость еще больше подчеркивала его гладко выбритая загорелая голова. Он был немногословен. Когда Берзин кому-нибудь улыбался, он тут же отворачивался, и улыбка замирала на его губах, переходя в нечто, похожее на гнев. Взгляд неподвижных, остекленелых глаз напоминал взгляд василиска, убийцы. Эти глаза сейчас украдкой разглядывали гостей.
Пир продолжался. Состязались поэты. В их стихах воспевалась природа: пылающее солнце, земля и сила быка, туман, поднимающийся с реки, и утренняя заря, клинок фехтовальщика и героическая борьба, бедра Астарты и любовное наслаждение. Все это было органически слито с именем Грузии.
Кровь и земля Грузии зажигали поэтов. А разве могло быть иначе? Грузинская нация невелика, но ее история насчитывает тысячелетия, и первородный элемент ее – европейский. Берзин не говорил По-грузински. Иногда Нико переводил ему отдельные отрывки и поэтические образы. Берзин морщил лоб, храня молчание, казалось, что стихи эти не трогали его. В них ни единым словом не упоминалась революция. Это и самому Нико было не по душе, в его лице теперь проступило что-то змеиное. Поэт, который привел этих гостей, чувствовал всю неловкость ситуации и не находил себе места. Странно было видеть, как поэты, читавшие свои стихи, теряли непринужденность: один запнулся, другой забыл какую-то строфу, пафос третьего вдруг погас, словно свеча на ветру. Поэт с загорелым лицом всеми силами пытался побороть собственное смущение, читая ритмически хорошо построенное стихотворение, посвященное Ленину. На лицах Берзина и Нико появилось выражение удовлетворения, хотя и не без тени скрытого недоверия, оба хорошо понимали, что стоящему в стороне от революции легче писать о Ленине, нежели о коллективизации. Другой поэт начал читать стихотворение «Октябрь», но, едва дойдя до середины, запнулся и вдруг умолк. Это произошло в тот момент, когда Берзин направил на поэта взгляд василиска. Один из пировавших опрокинул стакан с вином и залил платье Наты. Кто-то уронил бутылку прямо на камень. «Этот пришелец, по-видимому, приносит несчастье»,– пробормотал один из поэтов. «Он, наверное, встал не с той ноги»,– добавил другой. Берзин сам не знал, с какой ноги он встал, но у него и впрямь была больная нога, не сгибавшаяся в коленном суставе.
Радость общения была омрачена. Ната изменилась в лице. Она чувствовала что– то неприятное и чужое во взгляде Берзина. Тамаз мысленно бросил вызов Берзину, волнение его нарастало. Он стал нервно курить сигарету за сигаретой, что всегда было для него тревожным предзнаменованием.
Грузинский стол прежде всего требует общительности, он не выносит безучастности. Оба, и Нико, и Берзин, пили вместе с другими и все-таки держались в стороне, оставаясь трезвыми. Нико понимал, что и ему надо сказать несколько слов для приличия. Улыбаясь, он начал готовить тост и заметил, что было бы, мол, хорошо, если революция нашла бы достойное отражение в поэтических образах. Берзин тоже заговорил– кратко, сдержанно, сурово. В его словах не было ни малейшего тепла, а лишь твердость. «Одно меня поражает,– сказал он,– мне кажется, будто революция еще не обрела родину на этой земле».
Наступила гнетущая пауза.
«Само собой разумеется, не обрела,– ответил ему один молодой грузин,– по этой земле, на которой мы сейчас пируем, три столетия тому назад пронесся на огненных конях грузинский полководец Гиорги Саакадзе. По его следам революции едва ли удастся пустить корни».
Молодой человек хотел еще что-то добавить, но вдруг умолк, встретив взгляд Тамаза. Хотя он и был навеселе, однако почувствовал, что зашел слишком далеко. Свой ответ он, словно перчатку, бросил говорившему по-русски Берзину. Берзин же оставался холодным, точно нож гильотины. Тонкий, чуть заметный гнев блеснул на стали ножа. Он на миг улыбнулся, но улыбка тут же застыла, исказив его лицо.
За столом воцарилось глубокое молчание. Молодого человека звали Леван, от роду около 25 лет. У него было типичное для грузина лицо. Никакой профессией он не владел, да и не нуждался в ней. Радость жизни течет, как вода, как волна под лучами солнца. Леван и был такой живой волной. К чему гимн солнцу, если живешь в самом его сердце? Он не писал стихов. Для чего утруждать себя науками, если стоишь на краю отвесной скалы, видишь горного козла, в которого нацелена твоя стрела? У Левана не было особых склонностей к учебе. Он просто жил и радовался жизни. Был представителем элиты, прекрасной человеческой породы. Тысячелетия длился отбор. Леван иногда ифал в кино, великолепно изображая персонажи из феодальной эпохи. Именно на съемках он познакомился и подружился с Тамазом. Теперь Леван сидел за столом с вызывающим видом.
Чтобы сгладить общую неловкость, одна часть сотрапезников затянула песню, но смущение сказывалось и в пении. Вдруг один из пирующих встал и сказал: «Кони Саакадзе – это несравненный образ феодальной эпохи. Я полагаю, что нам лишь так следует понимать слова нашего друга. На грузинской земле и по сей день живет этот дух, и само собой разумеется, что пахать плугом революции на этой земле гораздо труднее, чем в каком-нибудь другом месте Советской страны».
Оратор ловко изменил смысл слов, сказанных до этого Леваном. Однако все восприняли это скорей как оправдание, нежели объяснение. Брегадзе снова помрачнел
И тут произошло следующее: Леван высоко подбросил яблоко в воздух и выстрелил из пистолета. Яблоко было прострелено в самой середине. Брегадзе наморщил лоб – мысленно он представил себе вместо яблока что-то другое. Атмосфера все еще была гнетущей, и лишь благодаря особому обаянию, исходившему от Левана, люди немного повеселели. Леван так уверенно попал в подброшенное яблоко и вел себя так непринужденно и весело, что увлек за собой и других. Берзину веселье было не по нутру, несмотря на то, что ему все же что-то импонировало в молодом человеке, он даже досадовал на себя за это. Вдруг он взглянул на Тамаза, пальцы которого со сдерживаемой нервозностью рвали коробку из-под сигарет. Берзин обрадовался этой нервозности Тамаза, так как инстинктивно почувствовал в нем тонкого противника. Тамаз избегал взгляда Берзина. Слова Берзина раздражали его. И еще одно обстоятельство беспокоило Тамаза: время от времени Берзин украдкой бросал взгляд на Нату. Тамаз перехватывал этот немой взгляд, в котором на мгновение уловил вдруг огонь. И Ната чувствовала на себе этот взгляд василиска. Взгляд этого человека пугал ее, по лицу промелькнула тень. Все это не могло ускользнуть от соколиных глаз Тамаза, и гнев овладел им. Всех охватило ощущение неловкости. Хозяева дома тщетно пытались развеселить гостей, бесцельно суетясь и снуя туда-сюда. Напрасно и Тамаз напрягал все свои силы. Наконец начался танец, но один танцор наткнулся на чурбан и упал. Все рассмеялись. Конечно, хотелось объяснить этот казус тем, что танцор пьян, но это было на самом деле не так. После этого кутеж возобновился, но теперь, казалось, что у самого Диониса поубавилось радости. И все же люди мало– помалу разговорились о том, о сем.