Текст книги "Восстание рыбаков в Санкт-Барбаре. Транзит. Через океан"
Автор книги: Анна Зегерс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 30 страниц)
– Нет. Никогда не слышал.
– Какая жалость! Даже я их знаю, хоть я всего-навсего электрик. Наш пароход носит его имя. Ну, а Джозефа Конрада – его-то вы знаете?
Я не решился еще раз сказать: нет, у нас, мол, в ГДР, эти писатели не очень-то известны, быстро сообразив, что читаю я мало и потому мог просто не слышать о них. Я ответил:
– Да, конечно.
– Многие думают, – сказал Садовский, – что Конрад англичанин. Но он был поляк. А в Англию переселился, чтобы стать моряком.
Я спросил: «Почему?», ибо в невежестве своем полагал, что этот Конрад, как многие другие, покинул свою страну, чтобы перебраться на Запад. Но Садовский продолжал:
– Джозеф Конрад помешался на кораблях. В те времена у Польши не было выхода к морю. Однажды, путешествуя с домашним учителем, он увидел море, впервые познакомился с моряками и сразу понял, какую профессию изберет. Всю свою жизнь, на борту корабля и на суше, он писал романы, действие которых разворачивалось на море. Но никогда не переставал любить Польшу, хотя и жил в Англии.
Я твердо решил, что, как приеду, куплю какую-нибудь книгу Джозефа Конрада, если только его действительно у нас издают.
Садовский сказал:
– Джозеф Конрад был бы теперь совершенно счастлив, потому что нам принадлежит немалое морское пространство.
Я подумал: «Удивительно, как гордится Садовский своим морским пространством. А сам столько лет колебался, возвращаться в Польшу или нет».
После обеда я пошел к себе в каюту. Мой сосед – он обедал неподалеку от меня – лежал сейчас на койке и разглядывал меня весьма неприветливо. Мое появление пришлось ему явно не по вкусу. За столом все были дружелюбны, а на его злом, застывшем лице я читал: все равно, откуда ты, из Ростока или из Франкфурта-на-Майне, ты убивал моих братьев. Я не умею говорить по-польски, да и не мог так, с бухты-барахты сказать ему, что моего отца нацисты убили в концентрационном лагере, а сам я во время войны был ребенком и Польши никогда не видел. Попытаться объяснить, почему я плыву на польском судне, значило затеять бесконечный, ни к чему не ведущий разговор.
Он продолжал сердито глядеть на меня, поэтому я скоро вышел на палубу. Вдали еще смутно виднелся берег. Мой молодой спутник Эрнст Трибель стоял на том же самом месте, где я встретил его утром. Наперекор своим словам о прощании он неотрывно всматривался в полоску берега, вернее, в дымку тумана. Над нами кружились чайки или бог знает как зовут здесь морских птиц. Они еще могли улететь обратно к берегу.
– Вы были на промышленной выставке в Сан-Паулу?
– Нет, не хватило времени. Нужно было провести срочный ремонт в Риу-Гранди-ду-Сул. Сюда я летел, потому что ужасно спешил. А теперь возвращаюсь на польском судне, по счастливой случайности оно отправлялось в удобное мне время.
– Вот оно что! А у меня все сложилось иначе.
– Конечно, у всех все складывается по-разному.
– Да нет, у меня совсем особые обстоятельства.
– Каждому кажется, что у него все особое.
– Бывают обстоятельства исключительные. Вот как у меня. Я едва смог это вынести. Сейчас, когда я думаю, какими тихими будут ближайшие недели, мне кажется, эта странная история окончится навсегда. Может окончиться, но я в этом еще не уверен. Не знаю даже, нужно ли, чтобы она кончилась навсегда. Я имею в виду воспоминания…
– Как вы думаете, все эти птицы летят домой?
– Все, я знаю. Это моя третья поездка. Впервые я плыл в Бразилию маленьким мальчиком с родителями на пароходе линии Северогерманского Ллойда. Два года назад плавал из Гданьска в Сантус. А сейчас мог бы вернуться самолетом, но опять пришлось плыть. Наверно, в последний раз…
– Ну, этого никогда нельзя утверждать. Я, например, не взялся бы. Если моему предприятию снова понадобится выполнить какие-нибудь работы… И с вами может так случиться.
Мне показалось, что молодому человеку именно сейчас необходимо выговориться.
– Первый раз мы уехали незадолго до «Кристальной ночи», если вы знаете, что это такое.
– Да, да, конечно. Мы проходили в школе. Что-то страшное для евреев.
Я был доволен, что на сей раз сумел ответить быстрее, чем на вопрос Садовского о Джозефе Конраде.
– Мой отец не еврей, – сказал Трибель. – Но он боялся, что мою мать разлучат с ним. Он ее очень любил. К счастью, брат матери жил тогда уже в Рио и прислал нам визы и билеты.
– Ваша мать была красива?
– Пожалуй, впервые я увидел ее по-настоящему, когда отец окончательно решил уехать. Она была похожа на девушек и женщин из «Тысячи и одной ночи». И я вдруг понял, почему отец ради нее готов забраться так далеко. Но его любовь выражалась не только в этом. Любовь всегда прячется глубоко в человеческом сердце. И все же связана с чем-то зримым. Это самое странное в любви. Вы меня понимаете?
– Чайки все еще здесь, а ведь берега уже совсем не видно.
– Может быть, они прилетели с большого острова Фернанду-да-Кунья. Ночью мы проплывем мимо него. На этом острове бразильцы держат заключенных…
В эту минуту к нам сбежал по лестнице веселый молодой человек. Трибель представил его:
– Гюнтер Барч. Мой сосед по столу.
Молодой человек, радостный и стремительный, позвал нас с Трибелем:
– Скорее наверх. На экране уже виден остров.
Пассажиры выстроились в очередь. Певец, Садовский, мой мрачный сосед по каюте, монахиня, нянька в голубой шапочке, консульша с детьми и еще несколько человек. Их я не знал. А теперь подошли еще Гюнтер Барч, Трибель и я. Один из моряков, настроив радар, давал объяснения на польском языке. И пассажиры по очереди разглядывали зубчатое пятно на блестящем стекле экрана.
Я никогда до сих пор не видел радара. Знал только, что кто-то постоянно смотрит в него, чтобы судно не наткнулось на скалу или остров.
Садовский рассказывал:
– Несчастье с тем итальянским пароходом случилось потому, что айсберг оказался слишком близко, повернуть судно было уже поздно. Капитана навсегда лишили права занимать эту должность, хотя больше был виноват помощник. Он отошел от радара и сидел у радиста. Кто бы мог подумать, что айсберг дойдет до этих широт. Все выяснилось только на суде.
Поглядев на зубчатое пятно на светлом фоне экрана, мы с Трибелем спустились вниз. Вскоре из вечернего тумана выплыл настоящий остров. После ужина мы проходили вдоль прибрежных скал. Мне казалось, что остров то ускользает от нас, то гонится за нами. В горах мелькали огоньки.
Наступала ночь. В каюте было душно, и часа через два я снова вышел на палубу. Трибель стоял на старом месте, словно и не уходил никуда. Я поглядел на него. Он всматривался в последний, почти уже исчезнувший мыс острова. Всматривался, казалось, с болью.
– Последний клочок Америки, – сказал он и добавил мягко, как говорят больному ребенку, но обращаясь к самому себе: – Когда увидим маяк Бретани, будет уже Европа. А между ними лежит океан. Три недели пути.
Мне показалось, что эти три свободные недели теперь уже не так его вдохновляют, и спросил, чтобы отвлечь его от гнетущих мыслей:
– Когда вы первый раз плыли в Рио, вы тоже проплывали мимо этого острова?
Он ответил устало:
– Наверно. Я был ребенком и не запомнил. Пароход был набит эмигрантами. Отец и мать все время взволнованно говорили о чем-то, утешая друг друга. Они просто не могли осмыслить наш отъезд. В каюте нас было четверо. Кроме нашей семьи, там ехал еще мальчик постарше меня. Он научил меня играть в шахматы.
Дядя, которого я не знал, брат моей матери, замещал в то время главного врача санатория для легочных больных недалеко от Рио.
Мы подплыли к огромному грохочущему городу и оцепенело смотрели на него. Плохо бы нам пришлось, если бы во время высадки не появился дядя. Он поцеловал маму. Отца же приветствовал весьма прохладно. Годы совместного учения были давно забыты. Меня он похлопал по плечу.
С первой встречи я стал бояться дядю, хотя он был таким же врачом, как и другие. Не знаю, каким образом, но только я сразу понял, что здесь властвуют жестокие законы, которые всякого сломают. Само время покорялось этим законам. Вот и я до сих пор так ни разу и не вспомнил мальчика, который ехал с нами в каюте и научил меня играть в шахматы.
Я крепко прижался к матери. Дядя пошел с нами в таможню. Ее называют Alfândega. Это арабское слово. В Рио таможня – огромный зал, там кишмя кишело приезжими. Больше всего меня поразили негры и стоявшие группами монахи. Они, вероятно, только что сошли с итальянского парохода. Их язык звучал среди множества других, как колокол.
Дядя говорил по-португальски, как на родном языке, и вид у него был весьма надменный, поэтому нам тут же выдали багаж.
Мы где-то пообедали. Потом дядя, который всем теперь распоряжался, спокойно сообщил нам тоном приказа, что мои родители поедут с ним в санаторий. Там будет работать отец и для них с матерью найдется комната. Меня же он отвезет в отличный английский интернат, где учатся его сыновья. Здесь страшно трудно поступить в среднюю школу. Но ему повезло. Директриса, госпожа Уитэйкер, приняла его сыновей. «А сейчас она согласилась принять и тебя, малыш; я давно лечу ее сына, так что в известном смысле она от меня зависит».
Когда мать робко спросила: «А нельзя ли взять его с собой, в нашу комнату?», дядя ответил: «Невозможно».
Мы растерялись. Дядя добавил: «Вы что, газет не читаете?! Благодарите бога, что вы здесь! Не капризничай, Ганна».
Что мы могли поделать? Маленький домик, куда нас привез дядя, выглядел очень чистым, но госпожа Уитэйкер встретила нас холодно. Мать поцеловала меня, и я горько заплакал. Помню, что все пошли ужинать, а я остался в пустой спальне.
Вместе со мной в комнате жило человек десять. Один из них был моим двоюродным братом. Но оба кузена обращались со мной как с чужим. Я не знал ни английского, ни португальского, и надо мною часто смеялись. А я день и ночь думал о том, когда же мама навестит меня. Она приехала через несколько дней. Вдвоем мы чувствовали себя счастливыми. А потом произошло событие, изменившее всю мою жизнь. Если вы не возражаете, я коротко расскажу об этом.
Я почувствовал, что ему необходимо выговориться, и потому сказал:
– Да, да, конечно, рассказывайте.
Вечерний свет растекался над океаном. Два потока сливались воедино: черно-синий с отблеском звезд и беспокойный, светлый, в брызгах пены островного прибоя. Судно качало, перед нашими глазами возникали то небо, то океан.
Я предпочел бы молча смотреть вокруг, но Эрнст Трибель продолжал:
– Долго и напрасно ждал я приезда мамы. Она писала мне, что нездорова. Неожиданно появился отец. Едва взглянув на него, я понял, что случилось. Он вывел меня на улицу. Мы сели на свободную скамью. Оба молчали. Наконец отец сказал: «Эпидемия тифа. Она заразилась». – «Значит, она умерла…» – сказал я. «Она умерла», – повторил отец и тут, словно я уже стал совсем взрослым, вместо того, чтобы утешать меня – ему это даже не пришло в голову, – стал изливать мне душу.
Он рисовал мне наше будущее, а в это время на скамейку сел очень темный мулат, а может быть, и негр. Я прекрасно помню этого человека, он играл на странном музыкальном инструменте. Такого я раньше не видел. Мне казалось, что мелодия сопровождает исполненные горя, но решительные слова отца. Отец сказал, что без матери он ни за что не выдержит в этом санатории. Он не может находиться под одной крышей с шурином. Мать много выстрадала за это время. Она стыдилась своего брата. Еще до ее болезни они приняли решение перебраться в Рио и жить без помощи дяди.
«У меня есть небольшие сбережения, – сказал отец. – Судьба послала мне доброжелательного пациента, он рассказал, что здесь, в городе, создается небольшая клиника. Директор ее с радостью возьмет хорошего немецкого врача. Вообще-то по закону он не имеет права этого делать. И потому примет меня в качестве фельдшера. Правда, из-за этого мне не смогут платить, как врачу.
Но у моего нового шефа есть друг, директор школы, я поставил условие, чтоб тебя взяли в его школу. Ты знаешь, как трудно здесь попасть в хорошую школу. Разумеется, тебе придется основательно заняться португальским».
Вот как все обернулось через полгода после приезда сюда…
Мне было странно, что молодой Трибель испытывает такую потребность делиться со мной воспоминаниями – воспоминаниями о том, что произошло много лет назад.
– В этой школе, – продолжал Эрнст Трибель, – я пережил то необычайное, о чем мы уже говорили. Я хочу сказать: там все и началось. А кончилось вчера – нет, позавчера вечером… Мы ведь уже второй день в океане?
– Второй.
Трибель добавил:
– У нас хватит времени поговорить. Впереди почти три недели.
Словно торопясь куда-то, мы быстро ходили вокруг задраенных люков грузового трюма, хотя я гораздо охотнее смотрел бы на сверкающий звездами океан. При этом Трибель продолжал рассказывать то, от чего ему хотелось освободиться, как будто не только плавание, но и наша беспрестанная ходьба делала его раскованным, будто во мне, своем соотечественнике, он нашел слушателя, способного понять то, чего сам он еще не понял и, только рассказывая, сможет понять.
…Стремительно всходило солнце. Оно еще не пылало в небе, но и небо и вода заалели и засверкали золотом, и все вокруг стало чистым и готовым к радости. И сам я тоже.
– Мне трудно пришлось в новой школе, – рассказывал Трибель, – хотя учитель был со мной терпелив и ласков, наверно по указанию директора. Я долго не мог выучиться португальскому. Учитель не сердился. Просто он был в отчаянии, как и я. Оба мы считали, что я никогда не выучу язык. Однажды он так и сказал мне, возвращая тетрадь, в которой ошибок было больше, чем слов, – а я мучился над этим заданием дни и ночи. И тут я совсем пал духом.
На школьном дворе был уродливый навес для мусорных баков. Иногда там бегали крысы. Выносить из класса корзинку для бумаг считалось наказанием. Но теперь я побежал туда, чтобы выплакаться. Первый раз я плакал по-настоящему, плакал не только из-за ошибок в тетради – вся жизнь казалась мне конченной. Отец часто говорил: «Без португальского ты здесь далеко не уйдешь». Я плакал оттого, что мы вдруг очутились в Бразилии, плакал о матери, о том, что она умерла, как только мы сюда приехали, о том, что она больше никогда не приласкает меня. Где она? Я бы тоже умер, но встречусь ли я с ней? Отец как-то сказал, еще дома, что такие мысли – суеверие. Мой отец был трезвый, суровый человек, даже его утешения звучали сурово.
Я забился в уголок среди мусорных баков и плакал, плакал. Вдруг кто-то погладил меня по голове и спросил по-немецки: «Почему ты плачешь?» Я повернул заплаканное лицо и увидел девочку из нашего класса. Наверно, я видел ее и раньше, но тут же забыл. Я думал, она бразилианка. Но сейчас она говорила по-немецки: «Я целый год не могла научиться понимать по-португальски. А потом сразу все пошло очень быстро. И с чтением и с письмом. Это было как чудо! И у тебя так будет. Эрнесто, давай каждый день заниматься вместе понемножку. Хочешь? А я так рада, что есть с кем разговаривать по-немецки. Ты, наверно, знаешь стихи и сказки. Я не хочу забывать язык. Можно, я буду тебе помогать? А ты поможешь мне? Чтоб я не забыла немецкий».
Она вытерла мне глаза своим передником. Я всхлипнул еще несколько раз. Ее слова звучали утешением…
Он шагал все быстрей, мой новый молодой друг Трибель, а я спешил за ним, чтобы не пропустить ни слова. Сначала я слушал его вполуха. А сейчас жадно ловил каждое слово.
– Девочку звали Мария Луиза Виганд. После уроков она сказала: «Мне надо поскорее купить овощи и фрукты. У моей тети сегодня гости. Я сирота и живу у тети Эльфриды. У нас с тобой все почти одинаково. Только у меня умерли и отец и мать. Мать умерла дома, когда я была еще маленькой, а отец умер от какой-то болезни здесь, в Рио. Мне, наверно, лучше, чем тебе, потому что я знаю тетю Эльфриду с самого детства. Ну, так будем заниматься вместе? А сейчас мне нужно все купить». Она повела меня на маленький рынок и там необыкновенно тщательно выбирала фрукты. Четыре манго, золотых полумесяца – я их еще не пробовал. Она повертела каждый в руках и посмотрела, нет ли где гнили. Авокадо – их я тоже еще не ел. Она сказала, что сама приготовит из них замечательное блюдо и даст мне попробовать. И еще два или три вида фруктов, о которых я ничего не знал. Напоследок она купила кофе и сладости. И пояснила: «Гости не должны заметить, что мы бедные. Тетя вяжет и шьет блузки. У нее маленький магазинчик на руа ду Катети».
Я донес покупки до дверей ее дома. Вход был узким, как щель. Лестница крутая, как в шахте. Уже позднее я заметил, какой у их дома узкий фасад, трудно было поверить, что за ним скрывается столько лестниц и квартир.
Мы с отцом жили минутах в двадцати отсюда, на боковой улочке. Наша квартира тоже была небольшой. Мы спали в одной комнате. В соседней клетушке едва помещались наши вещи, но я так расставил чемоданы, что получилось нечто вроде письменного стола, там я занимался, когда кто-нибудь приходил к отцу.
Скажу сразу, что у меня с отцом с детства сложились хорошие отношения. Он был рассудителен и великодушен.
Наш дом стоял в глубине большого двора, где было много кустов и клумб с цветами. От улицы двор был отгорожен другим домом.
На следующий день Мария Луиза принесла нам понемногу от всех лакомств, которые мы покупали вместе. Потом мы пошли к ней.
Она тайком угостила меня блюдом из авокадо, которое приготовила сама. Я удивился, сколько комнат в их квартире. Квартира была узкой, но зато вытянутой в глубину. За одной крошечной комнаткой следовала другая. У Марии и у ее тетки были отдельные комнаты.
Заниматься и делать уроки девочка любила у нас. Наверно, из-за больших окон, выходивших во двор с клумбами и цветущими кустами. Иногда мы сначала занимались у нас, а потом – у нее, как нам больше нравилось. С помощью Марии Луизы я делал заметные успехи.
С первого же дня знакомства мы не расставались. Скоро я научился свободно говорить и писать по-португальски. Мы вместе читали роман под названием «Мулат», который казался мне очень страшным, и рассуждали о книге и обо всем, что нас окружало: о боге и небе, о жизни и смерти.
Все покупки мы всегда делали вместе. Иногда обедали у тети Эльфриды, иногда изумляли моего отца необыкновенным бразильским ужином. Он радовался каждый раз, когда Мария Луиза приготовляла ему ананас по здешнему обычаю или свое особое кушанье из авокадо. Девочка ему понравилась сразу. «Кто поверит, что она родилась в Тюрингии, – говорил он. – Такая красивая, такая золотисто-загорелая, такая гибкая, даже в этом городе немного таких девушек».
И правда, у нее была золотистая кожа. Природная ее белизна совсем не была заметна.
Мы часто ходили на пляж. Сначала она плавала лучше меня, но вскоре я стал плавать так же хорошо. Многие подмигивали ей или окликали ее, но она только смеялась и беспечно встряхивала мокрыми волосами.
Я не понимал тогда, что наполнявший эту девочку внутренний свет и окружавшее ее сияние называют красотой – красотой, которая поражает даже самых угрюмых людей и пробуждает радость.
Иногда и в трамвае кто-нибудь неожиданно заговаривал с ней, а она смеялась и мотала головой. Когда я потом спрашивал ее, чего хотел этот человек, она отвечала: «Ничего особенного, опять говорил, что я красивая…»
Меня не задевало, что с ней заговаривают. Я радовался, что у меня такая красивая спутница.
В школе и после школы, так уж повелось, мы никогда не расставались: вместе учились, вместе читали, вместе делали покупки для дома, вместе плавали. Мы верили тогда, что такова наша судьба – всегда и везде быть вместе.
На этой неделе у нас показывали фильм. Нужно было спуститься вниз. Все, включая и монахиню, пошли смотреть фильм – подумать только, его крутили глубоко под водой. Эрнст Трибель остался на палубе с Гюнтером Барчем. Они глядели на небо. Барч, этот молодой веселый парень, был поразительно сведущ в звездах.
Садовский сказал:
– Здесь показывают только скучные фильмы, которые никого не задевают. Особенно немцев. А ведь Германия во время войны нанесла Польше ужасающие раны.
Действие фильма происходило в средние века, на дороге, по которой вывозили янтарь. На экране возникали старинные города – от Балтийского моря до Средиземного. На постоялом дворе, где всегда останавливался обоз, жила девушка, влюбившаяся в купца. По-моему, пассажиры скучали. Но мне с моей тяжелой профессией инженера-механика, с вечными разъездами – мне было любопытно посмотреть, что там случилось в средние века на земле в фильме, который крутят под водой…
Мой сосед по каюте – я редко видел его днем: он сидел за одним столом с Трибелем спиной ко мне, – тоже был среди зрителей. Он не сразу вернулся в каюту. Через несколько часов я проснулся – он что-то разбил и громко топал ногами, успев уже здорово напиться. Он много пил. Сначала я не знал, с кем. Потом заметил – с Садовским, но на того ничего не действовало. В эту ночь мой сосед Войтек особенно шумел. В конце концов я вскочил, схватил его и затолкал на койку, но он никак не мог успокоиться, и пришлось выставить его за дверь. Не знаю, пил он еще или заснул где-нибудь. Под утро его принесли два матроса, снова положили на койку. Он спал как убитый и не встал к завтраку.
– Знаете, почему он так пьет? – спросил Садовский.
В это утро я ходил по палубе не с Трибелем, а с ним. Я рассмеялся:
– Потому что пьяница. Тут нет загадки.
– Конечно. Всегда, когда кто-нибудь пьет… Я знаю, почему он пьет, бедняга.
– Почему же?
– Вы вообразили, что он ненавидит вас потому, что вы немец. Потому что убили его брата. Но дело совсем не в этом.
Когда началась война, они плыли в Англию. Он был первым помощником. Наш теперешний капитан был тогда вторым на том же судне. Наш капитан – мужественный человек, он остался в Англии, служил на флоте, возил боеприпасы в Мурманск. Во время этих перевозок, как вам, может быть, известно, из десяти кораблей шесть обычно топили. Но второму помощнику повезло. После войны он вернулся в Польшу и вот теперь стал капитаном «Норвида». А Войтек получил в Лондоне деловое предложение, ему посулили большие заработки. Человек не бывает смелым просто так, не правда ли? Человек проявляет смелость во имя чего-то определенного. У Войтека выгодное предложение, виды на блестящую жизнь перевесили все то, во имя чего он мог бы быть смелым.
Он возглавил фирму в Ресифи. Ресифи лежит почти на экваторе. Вы были в Риу-Гранди-ду-Сул? Там говорят, что Ресифи и Пернамбуку лежат на севере. – Помолчав, он продолжал сумрачно: – Надеюсь, что фирме, куда я поступил сейчас ради моей матери, понадобится кто-нибудь для поездок в Южную Америку. Вам повезло, что ваши комбайны по небрежности бросили под открытым небом.
Я подумал: «Откуда только этот нахал все знает?»
– Да, так ваш сосед по каюте в этом Ресифи совсем пропал. Сначала, вероятно, его дела шли хорошо. Но он пил. А там не было матросов, которые укладывали бы его на койку. Однажды он заснул на солнце, под открытым небом – у самого экватора! – и проснулся тяжелобольным. Все было кончено. Наверно, он попал в больницу. Так или иначе дела его пошли прахом. Негритянка, его жена, не могла управиться с ними.
Он так страшно опустился, что польское консульство по требованию бразильского правительства выслало его на родину. И кого же он видит, едва ступив на борт? Капитана, который в том плавании в Англию был вторым помощником. Наш капитан – замечательный капитан. А он, он теперь ничто. И вот Войтек снова запил и творит черт-те что. К вам это не имеет никакого отношения. Мне кажется, он ведет себя так потому, что ему стыдно.
– Ну, – сказал я, – этого типа на родине призовут к порядку.
– Гм, – хмыкнул Садовский. Мне пришло в голову, что и его неплохо бы призвать к порядку. Но он спокойно проговорил: – Наверно, странное это ощущение, когда тебя отправляют домой как нищего и бездельника на средства консульства, а капитаном твоего судна оказывается твой бывший подчиненный…
Так или иначе для меня невелика была радость каждый раз находить в своей каюте пьяного или полупьяного Войтека и слушать его ругань.
Он не имел понятия о том, что произошло в мире с тех пор, как его хватил солнечный удар. Не понимал, что Германия разделена на две части, что на Востоке возникло новое немецкое государство, которое живет в мире с Польшей. Конечно, пил он от стыда. Но этот его стыд обрушивался на меня.
Мне за себя стыдиться было нечего. Я вообще не участвовал в войне. Я был школьником, когда меня на короткое время взяли во вспомогательный состав ПВО. Мой старший брат погиб. Мы все его очень любили. Никто в нашей семье до сих пор не может забыть его. Моей сестре из-за больной ноги удалось уклониться от участия в Союзе немецких девушек. Не знаю, что было на совести у моего бедного брата перед тем, как его убили на Восточном фронте. Помню, один сослуживец рассказывал, что однажды его сын ворвался домой как сумасшедший: «Вы, родители, никогда не говорили нам, что вы сделали русским и чехам, и полякам, и французам, и остальным. Вы произносите теперь речи об империализме, а сами были империалистами. Вы сами его создали – этот империализм. Вам не следовало ничего от нас скрывать. А теперь мы должны каяться за вас, потому что у вас нет чувства раскаяния. Мы несем на себе часть вины, мы – соучастники, мы должны раскаиваться вместе с вами, сораскаиваться». Мой коллега рассказывал об этом в обеденный перерыв, и некоторые из наших сказали: «Молодежь задает теперь массу вопросов, на которые невозможно ответить». Кто-то заметил: «Ты бы лучше всыпал ему как следует». Остальные закричали: «Ты что, спятил?! За это и посадить могут».
Я порадовался, что был слишком мал в годы войны.
Мне хотелось бы потолковать с Войтеком о том, что он обо всем этом думает. Но он для такого разговора не подходил. Я говорил уже – он остановился во времени, он жил до своего солнечного удара. Фраза «Мы должны раскаиваться вместе с вами» запала мне в душу. Мне понравилось слово «сораскаиваться» – хорошо придумал мальчишка!
С Эрнстом Трибелем мне не хотелось говорить об этом. Едва я появлялся на палубе, он начинал рассказывать о Марии Луизе, и я слушал его сначала со скукой, потом со вниманием, а под конец с напряженным интересом.
– У Марии Луизы и у меня не было секретов друг от друга. Мы разговаривали обо всем на свете, и о Варгасе, который был тогда президентом в Бразилии, тоже. Я рассказывал, как однажды ночью во время нашего плавания через океан мы встретили бразильский пароход. Она воскликнула: «Наверно, на том пароходе везли жену Престеса, которую Варгас выдал Гитлеру». – «Откуда ты знаешь?» Она пожала плечами: «Здесь все становится известным». Я выслушал все, что она знала о человеке по имени Престес. Он пересек страну с толпой безработных батраков, толпа росла от фермы к ферме… Когда я рассказал об этом отцу, он ответил: «Все правда. Только не говорите громко о таких вещах».
И сейчас, пристально глядя на воду, Трибель заговорил о другом:
– Меня часто спрашивали в школе: она еще девушка? Я делал вид, что не понимаю вопроса.
Я подумал: «Зачем Трибель рассказывает мне такое?» И тут же нашел ответ: «Потому что нигде больше он не сможет говорить об этом, только сейчас и здесь». Еще я подумал: «Вокруг нас так тихо. Трибелю здесь легче говорится. Каждому человеку хочется найти место, где можно все рассказать другому…»
– Мария как раз в ту пору начала заводить новые знакомства, а раньше мы каждую свободную минуту проводили вместе. Она ничего не объясняла, а я ни о чем не спрашивал. Она просто говорила: «Сегодня после обеда мы не сможем поехать на пляж. Я обещала Элизе пойти с ней на концерт».
Что можно было возразить против этого? Элиза тоже училась в нашем классе, она была некрасива, зато обладала сильной волей. Ее родители были довольно состоятельны, и Элиза, решив заниматься музыкой, давно брала частные уроки игры на фортепьяно. Мария часто ходила к ней и потом рассказывала, как чудесно играет эта девочка. «Она будет не просто учительницей музыки, – говорила Мария, – она станет знаменитой пианисткой…»
Не знаю, почему меня задело, когда Родольфо, мальчик из нашего класса, сказал, что его мать, которая здорово разбирается в музыке, тоже так думает. Из разговоров выяснилось, что Мария вместе с Элизой часто бывают в гостях у Родольфо.
Однажды, когда я растерянно бродил по пляжу, разыскивая Марию, я издали узнал Элизу с матерью Родольфо, молодой, хорошо одетой женщиной, и отправился к тете Эльфриде. Но оказывается, Мария совсем одна сидела дома. Она обрадовалась мне и сказала, что ей вдруг расхотелось купаться. «Элиза и мать Родольфо сидят в кафе на пляже», – сказал я. «Да ну их», – ответила Мария.
Иногда мне казалось, что Мария Луиза изменилась, хотя я не мог бы объяснить, в чем заключалась эта перемена. Как-то раз она взяла мою голову в ладони, посмотрела в глаза: «Ты всегда был и будешь моим единственным другом на земле». Она поцеловала меня, а я не посмел ответить на поцелуй и лишь осторожно погладил ее руки и волосы.
К переменам, которые я в ней заметил или мне казалось, что заметил, относилось новое, неприступное и замкнутое выражение ее лица, сменившее прежнее, доверчивое. Ее улыбка стала смелой, словно она гордилась чем-то, что с ней произошло. Она держалась очень прямо. Платье обрисовывало ее грудь. Струящиеся золотисто-каштановые волосы и золотисто-смуглое лицо делали ее прекрасной, как никогда прежде.
У тети Эльфриды служила девушка по имени Одилия.
Мы с Марией Луизой снова, на этот раз гораздо внимательнее и вдумчивее, перечитали книгу «Мулат». Утром, когда Одилия убирала квартиру, Мария Луиза вдруг спросила ее, как было при рабстве и застала ли она его сама. Правда ли, что рабов продавали? Испуганная Одилия ответила вопросом: откуда у Марии такие мысли? Из книги? Ну так, значит, это плохая книга, если она напоминает о том времени. Да, ее мать была рабыней. Но жилось ей не так уж плохо. Она работала на огороде у своих господ, а эти господа – большей частью они жили в Северной Америке – вряд ли вообще заметили, когда она, Одилия, появилась на свет.
Тогда уже был закон, по которому дети рабов рождались свободными. Она, Одилия, по этому закону никогда не была рабыней.
Но незадолго до того, как был принят окончательный закон об освобождении – «Золотой закон», как его называли, – с матерью Одилии, а значит, и с ней самой случилась беда. Из Соединенных Штатов пришло письмо: добрые господа никогда больше не вернутся. Дом и огород купили жадные и жестокие люди.
«Моя мать была рабыней, а я – свободной, – рассказала Одилия. – Это приводило в ярость новых владельцев. Не хватало им еще содержать ребенка, который только прыгает да пляшет.