Текст книги "Восстание рыбаков в Санкт-Барбаре. Транзит. Через океан"
Автор книги: Анна Зегерс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц)
Каждый, кто внимательно читал роман «Седьмой крест», запомнил описания золотой осени в прирейнских деревнях, пейзажи, в которых отозвалась тоскующая любовь писательницы к своей родине в пору изгнания. На этих страницах «Седьмого креста» не раз упоминаются румяные созревшие яблоки – они сияют, как «бесчисленные маленькие солнца». Подобным же сравнением – яблоки, как маленькие солнца, – завершается повесть «Через океан». Так материализуется связь прославленного антифашистского романа Анны Зегерс с ее повестью, утверждающей любовь немцев ГДР к своей родной земле в ее нынешнем, социалистическом бытии.
Т. Мотылева
ВОССТАНИЕ РЫБАКОВ В САНКТ-БАРБАРЕ
AUFSTAND DER FISCHER VON ST. BARBARA
WEIMAR
1928
Перевод P. Гальпериной
© Перевод на русский язык «Прогресс», 1974
I
Восстание рыбаков в Санкт-Барбаре завершилось запоздалым выходом в море все на тех же условиях четырехлетней давности. С восстанием, в сущности, было кончено еще до того, как Гулля привезли в порт Себастьян и Андреас погиб при попытке укрыться в рифах. Префект отбыл, известив город, что спокойствие в бухте восстановлено. Да и в самом деле, Санкт-Барбара приняла свой обычный летний вид. Но и после того, как солдат отозвали и рыбаки, как всегда, ушли на лов, восстание еще долго медлило на пустынной, белой, по-летнему оголенной Рыночной площади, размышляя о своих сынах, рожденных, воспитанных и взращенных им и прибереженных для новой, лучшей жизни.
Рано поутру, в первых числах октября, Гулль на ржавом каботажном пароходике направлялся в Санкт-Барбару. Он плыл с острова Маргариты. После восстания в Себастьяне он все лето провалялся на лавке портового кабачка. Там он и вылечил огнестрельную рану в ноге – хромота значилась в розыскных документах его приметой.
Собирался дождь. Из трюма возле машинного отделения, куда заперли гурт баранов, доносилось блеяние. Запахи соленого воздуха, животных и машинного масла сливались в единый сладостный запах морского перехода. Стоя у поручней, Гулль следил за белой бороздой, рассекавшей за кормою море, она то зарастала, то снова расходилась, снова зарастала, снова расходилась, и так без конца. Все это нужно хорошенько запомнить, говорил себе Гулль, и не только пенную борозду, но и пуговицы на жилете капитана, и птиц в воздухе, и этот запах, все, все. Рядом через поручни перегнулась девушка, единственный, не считая баранов, пассажир на судне. Она сонно щурилась на воду из-под черных патл.
Не ее ли желтый платок мелькал в толпе рыбаков и солдат на набережной острова Маргариты? А нынче она везет назад в родную деревню свое тощее тело, затисканное ручищами матросов, чьей любви недостало даже на то, чтоб одеть в браслеты эти смуглые костлявые руки. Внезапное влечение охватило Гулля. Хотя бы груди ее коснуться до того, как эта узкая полоска вдали станет землею. Но девушка увернулась, прошмыгнула мимо и, наклонясь над машинным отделением, крикнула что-то кочегару. Гулль прошел в дальний конец палубы. Его разбирала досада, словно невесть какая красотка отвергла его искания. Он снова уставился на воду. Снова охватила его жажда ничего не упустить в окружающем мире. Как вдруг ему пришло в голову, что и несуразное влечение к тощей чумазой девчонке, и жажда все разглядеть и запомнить – все это не что иное, как страх смерти, о котором ему не однажды приходилось слышать.
Полдень. Гулль испугался. Коричневая полоска была уже не смутной далью, она стала землей. Просматриваемый в полевой бинокль береговой круг неуклонно приближался, вдоль рифов лепились каменные глыбы домишек, мачты прошивали мерцающий воздух; перед узкой, глубоко врезанной бухтой неспешно тянулась перемычка мола.
И все же что-то еще могло вмешаться, пароход мог повернуть, берег снова отступить назад. Но тут пароход загудел и берег рывком придвинулся ближе. И снова тягуче-сонный серый ход. Наконец запрыгал судовой колокол. На причале, скорчившись под дождем, сидели два местных парня. Взлетел трос. Девушка перегнулась через поручни.
– Эй, Мари, да ты, как я погляжу, не нагуляла жиру!
– Кожа да кости!
Один рассмеялся, другой, еще совсем юнец, повернулся и уставился на нее с лукавым прищуром. И вдруг оторопел. Он узнал Гулля. При виде приезжего любопытство, надежда и даже какой-то оттенок гордости осветили равнодушное загорелое лицо.
Трактирщик рукавом обмахнул стол и поставил стакан и бутылку, неприязненно косясь на чужака, спросившего дорогую водку, – и это в год, когда у его земляков по причине скудного улова едва ли достанет даже хлеба до весенней путины. Гость налил стакан и по местному обычаю предложил сидящему напротив. Кеденнек с «Вероники» едва коснулся стакана краешком губ, из гордости стиснутых в узенькую полоску, и молча его отставил.
Стол, за которым они выпивали, стоял против окна. Октябрьский день клонился к вечеру. Угрюмые и неподвижные, свинцово-серые, набрякшие дождем, уставились друг на друга небо и земля, словно плиты гигантского гидравлического пресса. Похолодало, но то был не резкий холод, он украдкой проникал под одежду, исподволь пробирал все и вся – прилавок, бутылки на стенных полках, окоченевшие часы с курантами. Рыбаки сидели вдоль стены выпрямившись, руки на коленях. Так как никто не пил, можно было подумать, будто они пришли, чтобы вместе помолчать. Судя по их неподвижным лицам, море научило их не бросаться словами, поскольку шторм заглушает любые слова.
Тяжесть легла на сердце Гулля – зачем его сюда занесло? На свете столько приветливых, веселых уголков, и все они ему открыты, зачем он не поехал дальше, зачем сидит здесь?
За окошком небо проливным дождем тяжело нависло над морем. Незаметно, нежданно сгустились сумерки, вечер был лишь чуть серее ушедшего дня. Маяк на острове Маргариты словно указательным пальцем вытянутой руки обводил вверенный ему круг земли и неба: короткая вспышка, а за ней две долгих. Где-то далеко зарыдал пароход, словно дитя, узнавшее в темноте свою мать.
Трактирщик взобрался на прилавок и зажег лампу. Никто из мужчин и не шевельнулся. Свет лампы, обычно смягчающий и сближающий людей, не произвел на них никакого впечатления, ни у кого и веки не дрогнули.
Гулль повернулся к окну, но за окном никого не было. Темень кромешная, и только косые струи дождя хлещут по запотевшему стеклу. Гуллю вспомнилось окошко в кабачке в какой-то далекой южной гавани. За грязным, засаленным стеклом навалом лежали дыни, одна с надрезом, на нем сахаристыми жемчужинами застыл сок, и над дыней роем вились мошки. Узкая улочка, домишки стоят тесно в ряд, и все же в воздухе навис такой палящий зной, что голова раскалывалась. Гулль не отрывался взглядом от дыни. Срез был так свеж и сочен, он источал такую сладость, что, несмотря на грязь и мошек, Гулль впился бы в него зубами. Иногда дверь открывалась и оттуда доносились негромкие тренькающие звуки, кто-то наигрывал на деревянном инструменте заковыристую туземную мелодию, белому человеку и не разобрать.
Молчание. И только в исчисленные промежутки маяк вычерчивал свои круги, озаряя темную стену и укрытые тенью лица. Казалось, будто под его магическим действием трактир со всем своим содержимым плывет в ночной тьме, подобно другим судам, терпящим бедствие в открытом море. Рыбаки уставились в пространство перед собой. Быть может, они ни о чем не думали, а может, думали о чем-то своем, особенном.
«Если меня выследят и схватят, – размышлял Гулль, – не видать мне других товарищей, кроме этих здесь, не сидеть в другом трактире, не слышать тех нежных тренькающих звуков, не отведать тех сахарных дынь».
Вино он заказал просто так, на всякий случай, но, словно с досады, пил теперь стакан за стаканом. Рыбаки равнодушно, не таясь, на него глядели. Пусть глядят! Его судорожно сжатое горло слегка отпустило, он чувствовал, как согрелись губы, живительное тепло через рот и глотку проникало внутрь и, подступая к сердцу, рождало в нем неведомые предчувствия, тепло распространилось по всей груди, теперь уже близко, вот-вот, он вскочил.
А ведь, кажется, чего проще! Он мог бы и сейчас еще уйти. Ни один человек здесь его не узнал. Никому и в голову не пришло, что это Гулль, тот самый, из Себастьяна. Когда это узнается, его бегство, пожалуй, сочтут позорным. Пожалуй, оно и в самом деле позорно. Однако пароход, доставивший его сюда, таким же манером увезет его завтра отсюда. С острова Маргариты каждый день уходит десяток пароходов, держащих путь во всевозможные гавани. Да, позор! Но там, далеко на юге, горячее солнце его позор расплавит. Кажется, чего проще! Вскочил, бросил на стол монету, выбежал наружу и хлопнул дверью. Спустившись с холма, миновал сходни, забился в каюту и с отчаянным напряжением стал ждать сигнала к отплытию. Но вот пароход отчалил, и Гулль поднялся на палубу. Пред ним лежала Санкт-Барбара, и с той же пугающей быстротой, с какой еще вчера вырастала на глазах, теперь она убывала, постепенно исчезая из виду.
Гулль вздрогнул. Стакан на столе опустел, в нем остался лишь запотевший кружок от его дыхания. Сейчас руки Гулля тоже лежали на коленях, как и у остальных. Он огляделся, он уже начинал различать их лица и старался запомнить каждое в отдельности.
Трактирщик, клевавший носом за стойкой, вдруг насторожился. Он кинулся на улицу. В трактире зашевелились. Кто почесал в затылке, кто покачивал ногой. Все прислушались. Снаружи донесся хриплый голос, пинки, ворчание. В двери вошла та девушка, с парохода. Дождь промочил ее до нитки, у нее был жалкий, обшмыганный вид мокрой мыши. С рук и ног, с узелка и юбок текло ручьями. Повернув к стене зареванное лицо, она прошмыгнула через комнату и взбежала на лестницу, но тут же вернулась, чтоб завести стенные часы.
– Ну и ну, Дезак, – сказал кто-то. – Вот так встреча!
– Она еще утром явилась, – отозвался трактирщик. – Нечего ей шляться по улицам. Если кому надо, пусть наверх потрудится.
Дверь все чаще отворялась. Рыбаки входили широким развалистым шагом, словно на судне. Если кто-нибудь что-то заказывал, трактирщик нехотя поднимался, срыву наливал и опять притуливался к стойке. Спустя немного девушка сошла вниз. Она приоделась, но от ее открытой, сухой, как рыбья кость, шеи все еще веяло холодом. Черные патлы еще не просохли. Гулль думал то, что думал здесь каждый. Подмять бы ее да переспать с ней, ощущая острые грани ее угловатого тела. Она проскользнула мимо и чем-то занялась за его спиной. Гулль и не пошевелился. Кругом кричали: «Валяй, Мари!» Она принялась насвистывать и выстукивать каблучками. Против Гулля сидел молодой парень, что-то в нем показалось Гуллю знакомым. Он неотрывно через плечо Гулля смотрел на девушку. От жадного внимания молодое загорелое лицо его казалось еще моложе и красивее. Но тут Мари запела и все повернулись к ней.
Капитану Кеделю и жене его
Для друзей-приятелей не жалко ничего.
Потому под юбкой у капитанши нашей
Гостят охотно Вауберы – два сынка с папашей.
Фон Годеки ни разу не встретили отказу.
И Бредель-младший из Себастьяна
Нет-нет, заскочит к ней спьяну,
И папаша Бредель по малости
Не побрезгует женской жалостью,
И даже Кеделю, бывает,
Еще перепадает.
Парень, сидевший против Гулля, припал головой к плечу Кеденнека и мечтательно улыбался. Мари закинула руки за голову. С острых локтей, со всех углов и граней ее тела, точно из надбитого кремня, сыпались искорки. Она продолжала петь:
Когда «Алессия» ошвартовалась в Себастьяне…
Парень, сидевший против Гулля, наклонился вперед и широко раскрытыми глазами уставился через стол. Но теперь он смотрел не через плечо, а в лицо Гуллю. Сидевшие справа и слева невольно последовали за его взглядом. А тогда и прочие на него воззрились. Гулль почувствовал себя неловко. Он поежился и уперся глазами в стол. Но тут в их взорах возникло что-то гневное, осуждающее, они все настойчивее глядели ему в лицо, словно требуя, чтобы он его поднял и чтобы лицо было такое, каким они ожидали его увидеть. Внезапно Гулль поднялся, чтобы пояснить, кто он. Тут и юноша перевел дыхание и откинулся назад. Взгляд его по-прежнему был прикован ко рту Гулля.
Гулль и в самом деле уже видел его – утром, на пристани.
Едва Гулль заговорил, как Кеденнек что-то шепнул юноше и тот, досадливо поморщившись, нехотя поплелся к выходу. На пороге он помедлил, в надежде, что его окликнут. Затем, немного спустившись по круче, свернул на узкую, пролегающую среди утесов тропу, знакомую только местным жителям. Позади, напоенное дождем, сыто вздыхало море, лишь кое-где вкруг рифов трепетали островки пены.
Звали его Андреас Бруйн, он приходился племянником Кеденнеку с «Вероники». Когда мать Андреаса при разгрузке оступилась на сходнях, – в тот самый год, как погиб его отец, опрокинувшись вверх килем под Роаком, – братишек разобрали родственники и сам он приютился у дяди. Там он и спал под одним клетчатым одеялом с дядиными ребятишками, у которых было такое же болезненное, с тяжелым запахом дыхание, как у его родных братцев, такие же голодные ноздри и шапка белокурых липких волос.
Спустя несколько дней после переселения к дяде у Андреаса на Рыбном рынке, где он занял материно место, вышла неприятность со смотрителем компании. Когда смотритель приказал ему переносить корзины с рыбой на голове, а не на брюхе, как таскала его матушка, Андреас ответил, что мать его ходила с пузом. Когда же смотритель залепил ему оплеуху, Андреас высыпал ему всю рыбу под ноги и пустился наутек. На следующее лето дядя взял его с собой на «Веронику» в качестве сверхкомплектного юнги. Капитан совсем задергал парнишку, гоняя его туда-сюда. Однако малый на этот раз проявил выдержку, был неизменно вежлив, весел и послушен. Как-то – он уже в третий раз подносил ко рту кусок хлеба и не успевал откусить, как капитан посылал его с чем-нибудь на палубу, и вот, когда это случилось в третий раз, Андреас глянул на капитана и, улыбаясь, заметил, что у него сейчас полдник, за что капитан и врезал ему, как положено. Андреас стиснул зубы и склонил голову набок, как делал дома, чтобы увернуться от тумака, и, недолго думая, приставил свой ножик – на нем еще висел кусочек сала – к капитанову горлу. Тот взвился, но рыбаки, сидевшие за столом, так выразительно на него глянули, что, наткнувшись на это колючее заграждение, он отвернулся и захохотал.
На следующее лето Андреасу уже не было пути на «Веронику». Случайно и на очень тяжелых условиях устроился он на «Амалию». Рыбаки советовали Кеденнеку махнуть рукой на племянника, пусть катится на все четыре стороны, с ним неприятностей не оберешься, он только обуза и лишний рот в семье. Но Кеденнек отмалчивался и ничего такого Андреасу не говорил. Малый вел себя дома примерно, был кроток и услужлив. Что-то нависло над ним тенью, отчего движения его стали мягче, а голос тише, словно его подавляли заботы, которые он принес семье. Он держался ближе к детям, и кубики сала, которые жена Кеденнека раздавала к хлебу, – они уже сейчас, в октябре, были с ноготок – Андреас отдавал детям.
И надо же было Кеденнеку сейчас послать его к лодке за ведрами. Потерпело бы до утра. В ту минуту Андреас ненавидел дядю, он говорил себе, что тот, пользуясь своим положением, эксплуатирует его. Но гнев его быстро улегся. Ему взгрустнулось. Он был одинок. Мать он потерял, а любимой у него еще не было. Он не знал другого дома, кроме той комнаты в трактире, где сейчас полно его товарищей и откуда его услали. Но не прошло и четверти часа, как на душе у Андреаса посветлело. Он утешился простой мыслью, что скоро станет взрослым и не обязан будет слушаться каждого. Ему так хотелось познать радость – какая она хоть бывает? Может, только раз или два блеснула ему минутная радость – тогда на Рыбном рынке, когда он высыпал всю рыбу и пустился бежать через площадь: минуты две булыжники мостовой приплясывали под его ногами, серые стены складов искрились, но ведь когда это было, да и продолжалось оно всего минуты две. Второй раз – ножик еще вздрагивал в его руке, лицо горело от зуботычины – только что он был совсем одинок, как вдруг подле него, справа и слева, выросли товарищи, вскоре они, правда, опять понурились и замкнулись в себе, угрюмые, равнодушные, но было мгновение, когда все виделось ему по-другому.
Андреас вздохнул, он по молу дошел до причала для парусников, спустился по сходням и прыгнул в лодку Кеденнека. Пока он с ней возился, дождь утих, но справа и слева с такелажа соседних судов еще капало, там и сям мерцали фонарики, внизу на воде поблескивала нефтяная лужа, вдали, на складе, виднелся сиротливый огонек, и светились во множестве огни поселка. Андреасу не хотелось забираться в душную комнату, он предпочел растянуться на дне лодки. Все еще накрапывало, лодка чуть вздрагивала от его дыхания.
Сонливость разморила его, но он никак не мог уснуть. Он думал о Мари. Уже с прошлого года, ложась в постель, он всегда, засыпая, думал о ней. Он завидовал старшим товарищам. Заложив как следует, они словно бы между прочим пересекали комнату, спустя некоторое время возвращались обратно и как ни в чем не бывало подсаживались к своей компании. Андреас повернулся на бок и подтянул колени. Лодка покачивалась, откуда-то монотонно капало ему на плечо. Он уже засыпал, когда на причале, а затем и на пирсе послышались шаги. Это был Кеденнек.
Андреас протер глаза. Кеденнек сидел выпрямившись и равнодушно смотрел вниз, на племянника. Но хоть с виду Кеденнек был такой же, как всегда, Андреас почуял в нем что-то необычное. Пусть он и не догадывался о причине этой перемены, его поразило уже то, что Кеденнек способен в чем-то измениться. Он слегка приподнялся и оперся на локоть.
– Кое-кто поговаривал, будто он приедет, – начал Кеденнек, – а другие не верили, и все же он приехал.
– Да, – подтвердил Андреас, – он приехал.
– Теперь уж у нас перестанут строить планы, и это к лучшему, – продолжал Кеденнек. – Дело пойдет всерьез, по всему видать, раз он все-таки приехал.
– Да, – подтвердил Андреас, – чего уж лучше! – Он по-прежнему пристально вглядывался в дядю. Его почему-то тревожило, что тот пришел поделиться с ним, Андреасом.
– И всегда-то нам жилось несладко, а уж последние два года стало и вовсе невмоготу. Долю нам урезали и снизили расценки. С тех пор как нас так прижало, люди покоя не знают, носятся со всякими планами, тешатся пустыми надеждами.
Только чуть заметное движение дядиных плеч сказало Андреасу, что люди, о которых он толкует, не какие-то посторонние личности, – дядя вроде бы и сам принадлежит к пустельгам, которые строили несбыточные планы, утешались пустыми надеждами.
– Когда в порту Себастьян заварилось дело, – продолжал Кеденнек, сощурясь, – мы уже шли к Ньюфаундленду.
Андреас внимательно следил за своим старшим родичем. Ему еще не приходилось слышать, чтобы тот за один присест так много наговорил. Юноша встревожился не на шутку: то, что Кеденнек столько наговорил, означало для хмурого рыбака не меньше, чем для другого отважиться на необдуманный, рискованный поступок.
– Гулль, – продолжал Кеденнек, – нынче вечером подговаривал у Дезака народ разослать людей в Санкт-Бле, Вик и Эльнор – звать рыбаков на собрание.
Последние слова Кеденнек произнес тем же тоном, что и предыдущие, но Андреас даже привстал от волнения. Теперь он сидел против Кеденнека, лицом к лицу.
– Собрание, – пояснил Кеденнек, – назначено на первое воскресенье следующего месяца.
Оба помолчали, а потом Кеденнек, к изумлению Андреаса, опять заговорил и, главное, совсем уж про другое.
– И прежде-то жилось несладко, а нынче и вовсе невмоготу, на все про все одна компания, и хоть она прописана в Себастьяне, а попробуй до нее достучись! Прежде тягались мы с одним хозяином, и это было лучше – его по крайности можно было увидеть, и проживал он в своем доме, там, где теперь пирс. Когда я был мальчонкой в годах моего меньшого, хозяина звали Люкедек, он всю деревню держал в кулаке. В ту пору проживал тут моряк, Кердгиз его звали, и так ему осточертело это измывательство, что отправился он к Люкедеку на дом, поднялся по лестнице, зашел в помещение, где тот обычно сиживал, да и спрашивает: «Отдадите вы мне мою долю или нет?» Хозяин ему на это: «Нет!» Тут Кердгиз и всадил в него свой нож, вот сюда. – И Кеденнек указательным пальцем ткнул в это место на куртке Андреаса. – Какое-то время хоронился он в рифах, наши ему помогали, покамест его не выследили и не повесили. Зато Кердгиз хоть знал, в кого всадить нож.
Кеденнек вдруг осекся и замолчал. По лицу его видно было, что ему нечего больше добавить, что он отставляет всякие дальнейшие разговоры, так досыта поевший человек отставляет от себя тарелку. Он неожиданно встал и прыгнул на сходни. Но прежде чем уйти, снова повернулся.
– Захвати ведра и ступай за мной.
Подождав, пока его шаги не смолкнут на пирсе, Андреас снова разлегся, не закрывая глаз. Дождь перестал, огни вокруг бухты погасли, и только жалкая желтая полоска света бороздила небо – не то остаток прошедшего, не то предвестье грядущего дня.
Трактирщик поместил Гулля в боковушке, примыкавшей к жилой комнате. Комната лежала над трактиром, под самой крышей. Сам Дезак спал внизу на лавке. В жилой комнате спала Мари. Повстречав ее снова, Гулль схватил ее под мышки. «Не сейчас», – возразила Мари; он видел, она колеблется, но настаивать не захотел, человеку в его положении не годится выплясывать перед девицей. Он нырнул в свою берлогу, где имелся только один выход в жилую комнату да щель в потолке и откуда и краешком глаза не видно было моря. Он отчаянно устал, с апрельских событий в Себастьяне нет у него своего угла, вечно он на ходу, вечно готов скакать куда-то, он, правда, не придает этому значения, но за день выматывается, как бывало за десять.
Он прилег, до него все еще доносились шаги – вверх по лестнице, вниз по лестнице; рядом слышался треск и шорох – трактир держался на честном слове, при каждом резком движении Мари скрипела не только кровать, весь домишко содрогался сверху донизу.
Так он и уснул. И тут сон подложил ему под бок что-то мягкое, теплое. Он прижал его к себе и еще подивился, что Мари не такая уж костлявая и холодная, как он думал, а гораздо круглее и мягче. Но оказалось – это совсем не Мари, а этакая пухленькая смуглянка, он знавал ее тогда, на юге. Он схватил ее, но тут внизу отворилась дверь, он только подумал: «Бежать!» – как все умолкло, опять он повернулся к ней, но вдруг зазвучали голоса, раздался стук, он выпустил ее, и снова все улеглось, они обнялись, и снова стук, у него уж и желание прошло от напряженного прислушивания – ладно, пускай стучат, свершение было близко, но рядом что-то грохнуло, и дверь распахнулась.
Гулль присел в постели и стукнулся головой о потолок. Темно, хоть глаз выколи, глухая тишина в доме, на море отлив. Он подумал: «Что это все время меня будит? А не мешало бы выспаться как следует». Он лег навзничь и постарался сосредоточиться на том, о чем думалось всего охотнее – об апрельских днях в порту Себастьян. Это было после мятежа на «Алессии». Гулля хотели вывезти из города – его и товарищей, – во внутреннем дворе Кеделевых казарм ждали уже виселицы, он вырвался, ему прострелили ногу, он упал, и тут подоспели люди, длинными безмолвными шпалерами окаймившие улицу, они прикрыли его, подхватили и унесли прочь. С этого и началось. На следующий день весь город пришел в движение, пароходная компания «Бредель и сыновья» – ей принадлежали три четверти гавани – закрыла свои конторы, семейства служащих покинули город, гавань и рынок словно вымерли. В тот апрель были удовлетворены все требования последних десяти лет. Когда компания на первых порах пошла на уступки и в Себастьяне все улеглось, префект разместил Кеделев полк на острове Маргариты – рыбаки в ту пору еще не вернулись с осенней путины. Тогда-то и взялись за поиски, Гулля искали на пароходах, а он был тут же, на острове, можно сказать, у них в лапах. Стоило бы ему дать знак – и восстание захватило бы город, распространилось бы по всему берегу и, пожалуй, перемахнуло б в соседний округ.
Да только когда это было! Прошли, пожалуй, не месяцы, а годы. И сам он уже, видно, не тот, в ту пору в нем еще бурлила радость. Хорошо, когда человек радуется жизни, – во всем ему тогда удача. Не то сейчас! К нему уже не вернется былая беспечность, он бы и рад, да что поделаешь! От избытка сил и вздумалось ему тогда, чем воспользоваться представившейся возможностью бежать, переправиться сюда, в Санкт-Барбару. Не то сейчас, ныне все виделось ему в другом свете. Он уже не счел бы позором уехать. Не зря пришла ему вчера та мысль, ведь он и сам переменился, в нем уже не бьет ключом былой задор.
Гулль приподнялся в постели. До чего же тяжелая голова! Точно свинцом налита. Он потянулся за башмаками. Но что за глупость – шарить в темноте! И тут внезапно, словно она забилась в угол и только и ждала, чтоб он проснулся, на него навалилась тоска и схватила его за горло.
На утро между небосклоном над землей и морем протянулись лишь несколько косых прядей дождя. Небо и море были разодраны в клочья, в воздухе носился запах соли, ветер разбрасывал над Рыбным рынком пятна желтого солнечного света. В прошлом, когда Санкт-Барбара была самым крупным рыболовецким портом на побережье, на здешний рынок отовсюду стекались скупщики. А теперь Себастьян превосходил ее втрое, а Вик по меньшей мере с ней сравнялся. Судовладельцы занимали в то время оба нарядных дома с фронтонами, расположенных тут же на площади. Фронтоны эти, словно изогнутые крылья парящих в воздухе птиц, все еще реяли над рынком, да, пожалуй, и над всей бухтой, тогда как самые дома были давно сданы в аренду Транспортной компании. Акционерное общество объединенных пароходных компаний обосновалось в Себастьяне, а его отделение занимало квадратный дом, недавно построенный на том месте, где Рыночная площадь примыкает к пирсу для парусников. Для местных жителей и для округи поступали в продажу только остатки, основной улов прямо с рыболовецких шхун направлялся в глубь страны.
Поздно вечером пришла «Мари Фарер», запоздавшая на сей раз не на дни, а на недели. Ее уже числили затонувшей, пока с острова не пришло известие, что она с большим уловом объявилась за Роаком. И действительно, этой же ночью она пришла. С раннего утра перед дверью конторы выстроились женщины, искавшие работы по выгрузке и погрузке.
Уже в течение четырех лет за «Мари Фарер» держалась слава везучего судна. Как ни скудны были эти годы, она неизменно брала улов выше среднего, а как-то даже вернулась с рекордной добычей.
Далеко по площади разносился голос шкипера. Тягучим речитативом он без устали выкликал цифры своего ежегодного отсчета взятой рыбы. В завершение каждого такта этой своеобразной песни он двумя плоскими, смерзшимися в камень рыбинами, словно хлебными ломтями, хлопал друг о дружку и складывал их по две дюжины в ряд. Женщины суетливо перебегали от пирса к складу. Подошла и жена Кеденнека, она была беременна, но так худа, что живот торчком стоял на ее тощем теле, точно свиль на тонком корне. А ведь жена Кеденнека в свое время не хуже другой повязывала чепчиком нечто более заманчивое, чем острый подбородок и пара торчащих скул, и совсем еще недавно было у нее и женское лоно, и грудь.
Шкипер пропел на весь рынок последнее число отсчета, последний протяжный тон своей песни. Жена Кеденнека снова бросилась назад и остановилась, оглядываясь по сторонам, в поисках хотя бы крупицы работы. Шкипер Франц Бруйк, сосед и родич, окликнул ее:
– Послушай, Мари, когда у тебя срок-то?
– Под рождество.
– Ну и разнесло же тебя! Уж не двойню ли готовишь?
Жена Кеденнека не ответила, а только гневно сверкнула на него глазами. Но, отойдя немного, еще раз обернулась и сказала:
– У нас дома недаром говорят, что у счастливых дураков язык, что помело.
На пирсе сидели с десяток рыбаков. Двое встали, подошли к Бруйку и прикурили у него свои трубки.
– Скажи, Бруйк, это верно, – спросил один, – что твой малый на пасху едет в Себастьян поступать в мореходку?
– Верно!
– Небось капитан выхлопотал у старика Бределя?
– Он самый!
– Я бы на такое не пошел!
– Не пошел бы, говоришь, а я тебе скажу на это: мне известно, что вы здесь затеваете, так на меня прошу не рассчитывать, сами кашу заварили, сами и расхлебывайте!
– А я тебе вот что скажу, Бруйк, – вмешался другой рыбак, положив ему руки на плечи. – Оттого, что тебе малость повезло и твой сопляк поступает в мореходку, тебе хочется, чтобы у нас все провалилось.
Экипаж «Мари Фарер» драил палубу. Услышав спор, матросы высыпали на сходни. Подошли и рыбаки с пирса. Они стояли друг против друга примерно равными группами. Бруйк стряхнул с плеч руки рыбака. Рыбак двинул его кулаком в грудь. Спустя мгновение они сцепились клубком, отчасти на сходнях, отчасти в воде. Жена Кеденнека опустила корзину и остановилась, поддерживая обеими руками свисающий живот, чтобы отдышаться и поглядеть на дерущихся. Из конторы, чертыхаясь, выскочил смотритель.
Жена Кеденнека снова поставила корзину и воззрилась на смотрителя. Тот внезапно обернулся.
– Чего вы тут не видали? А ну-ка, проваливайте!
Жена Кеденнека не спеша подняла корзину, живот тянул ее вниз, лицо выражало раздумье.
На Рыночной площади возле Транспортной компании стояла небольшая свежеокрашенная гостиница. За начищенными до блеска раздвижными окнами, в низенькой гостиной, пропахшей песком и жидким мылом, сидело с дюжину постояльцев. Компания ежегодно присылала сюда служащего для заключения договоров с капитанами. На сей раз прибыл одни из младших Бределей, больше для удовольствия пообщаться с этой публикой. Он разлил по стаканам бутылку шнапса. Большинство участников встречи, особенно кто помоложе, сидели, точно аршин проглотив, и помалкивали, опасаясь сказать или сделать что-нибудь не так. Однако трое или четверо чувствовали себя как дома, они подхватывали карманными ножами кусочки белого хлеба, макали в водку и, зажмурясь, смаковали, чтобы захмелеть от драгоценного напитка. Когда же молодой Бредель, покончив с деловой частью, принялся рассказывать анекдоты, они, развеселившись, так и хлопали себя по ляжкам.
Среди капитанов был один, кого не причислишь ни к старшим, ни к младшим, да и держался он особняком. Это был Адриан Сикс с «Урсулы». Он и не пил, так как вот уже несколько лет воздерживался от спиртного, не бранился и спал только с собственной женой. Его бы больше устроило, если б Бредель заговорил о чем-нибудь путном, но это не мешало ему учтиво глядеть в глаза хозяину. Впрочем, Бредель вскоре и сам заговорил на другую тему. Гости отвечали ему осторожно, с опаской. Покалякав с ними о том о сем, Бредель сказал: