Текст книги "Что с вами, дорогая Киш?"
Автор книги: Анна Йокаи
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
– Надо же было такому случиться! – Хаттанти никак не мог успокоиться. – В таком солидном учебном заведении. Ну, погодите же, только пикните теперь у меня…
Сообщить решение виновному вызвался Зюм-Зюм.
– Оно должно быть еще утверждено, – говорил он Нико в плохо освещенной приемной. – Но ведь ты и не ждал другого?
– Нет, не ждал, – сказал Нико спокойно.
– Хочешь, я скажу твоему отцу? – Сквозь маленькое окошко Зюм-Зюм видел отца Нико, дожидающегося в коридоре. Тот все покачивал головой и плакал.
– Нет, – сказал Нико. – Он еще, чего доброго, прощения начнет просить. Такой бесхарактерный.
– Ты и меня ненавидишь?
– Нет, – ответил Нико, – но я вас не люблю. Того, кто причастен ко всему этому, каким бы он хорошим ни был, просто нельзя любить.
– Ты не прав, – проговорил Зюм-Зюм. – Как раз это и есть самое трудное – попытаться понять другого человека…
– Нет! – повторил Никодемус Карайитис. – Мне нужно идти. Я спешу на тренировку.
– И все-таки… – Зюм-Зюм остановил его, – знаешь, я долго думал над этой историей… Почему? Почему именно с Изабеллой Шейем?.. Так поступить с женщиной!.. Да еще с той, которая тебе делала поблажки. Ты это из трусости? Если бы ты такое выкинул с Хаттанти, о котором мы все знаем… ну, каждый знает… Словом, случись это с Хаттанти, я бы скорее мог понять.
Никодемус Карайитис улыбнулся.
– Господин учитель, – сказал он с сожалением, – я на сильных людей не сержусь. Но тот, кто прячется за клочком бумаги и оттуда грозит… нет ничего противнее, чем бумажная власть.
Он попрощался и вышел. Отец засеменил за ним, театрально воздевая руки вверх, то ругая, то умоляя сына. Нико же время от времени поглаживал его в утешение по лопаткам.
– Скажите, будьте добры, это правда? – спросила Зюм-Зюма возле лестницы тетушка Варга, самая старшая, страдающая ревматизмом уборщица школы. Зюм-Зюм остановился. Тетушка Варга каждое утро приносила ему шкварки на завтрак из углового колбасного магазина. – Господин учитель, правда это? Выгнали? Того высокого кучерявого мальчика? Их класс на третьем этаже учится…
– Правда, правда, тетя Варга… теперь поутихнет все на время.
– Да как же так, господин учитель?! – Тетушка Варга всплеснула руками. – Такого славного чернявого паренька! А ведь он каждый день по собственному почину сносил вместо меня мусор со всех этажей.
Перевод Л. Васильевой.
© Издательство «Художественная литература», 1980.
О ЧЕМ ЖЕ МЫ ГОВОРИЛИ?
Они оба носили бороды. Но седая бороденка профессора, острым клином свисавшая с подбородка, совсем не походила на густую шатеновую поросль, обложившую со всех сторон даже уши его молодого собеседника.
Юноша только что получил отличную оценку. Он в самом деле был неплохо подготовлен, уверенно нанизывал фразы одна на другую и на любой самый каверзный вопрос дотошного экзаменатора с легкостью давал исчерпывающий ответ.
Но вот экзамен сдан, и недавние противники, устало откинувшись на спинки своих стульев, внимательно лицезрели друг друга. Каждый из них словно выискивал изъяны в костюме другого. Взору профессора предстали грубые полотняные брюки студента, его парусиновые туфли на высоких каблуках, свободно облегавшая тело рубашка под бархатной курткой. Юноша же с оттенком презрения разглядывал загнувшиеся лацканы воротника на темно-сером пиджаке и манжеты с желтыми подпалинами от утюга.
«Неужто его так сюда пускают?» – подумал профессор.
«Неужто он так и ходит?» – мелькнуло у студента.
Пока обе стороны занимались лишь констатацией фактов без тени раздражения или вызова. Они сознавали, что им друг с другом еще повезло. Ведь профессор Яро преподавал в университете с 1923 года, а сидевший напротив него Карчи Вендел, сын мелкого агента по снабжению, мог рассчитывать только на собственные силы и прошел в университет с наивысшим количеством баллов.
Поистине, такого парня экзаменовать не скучно. Не то что каких-нибудь прилизанных зубрил, заискивающих перед ним.
Да и ему куда интереснее отвечать профессору Яро. Не так унизительно все же, как если бы иметь дело с воображалой ассистентом, который и на экзамене не перестает поучать.
Словом, мужчины были достойны друг друга, и проститься им было впору как равному с равным.
Яро, прервав паузу, еле слышно кашлянул в кулак.
– Ну что же, пожалуй, на этом мы с вами закончим. Попросите ко мне следующего, будьте добры.
– А там больше никого не осталось. Вас все боятся, господин профессор.
– Боятся? Почему? – Яро удивленно вскинул брови, хотя, конечно, это не было для него новостью, как, впрочем, и ни для кого другого. Такое отношение студентов и огорчало профессора, и в то же время давало ему некий повод для гордости.
– А потому, что дураки, – коротко пояснил Карчи Вендел, явно не торопившийся уходить. Встреча с девушкой по прозвищу Лотос была назначена только на шесть. Деньги у нее, да и вообще за окном минус два – не выходить же на мороз раньше времени.
– Они считают, вам ничего не стоит их засыпать, – прибавил он.
– И вы так считаете? – в упор спросил профессор.
Как и студент, он никуда не спешил. Сегодня вторник, день, когда к нему приходит уборщица. В кофейную он уже не идет после занятий (а были времена – имел такую привычку). И семейных забот у него никаких не осталось: ведь ни жены у него нет, ни детей, всех пережил. Вечерами обычно старые письма разбирает, фотографии. И рвет лишнее, чтоб не рылись потом чужие. А то просто сидит и бороденку свою седую поглаживает, причесывает. Зачем все это? Да лишь затем, что как-нибудь найдут его утром, а он уже готов ко встрече с богом – все как подобает.
– Очевидно, вы с таких высот взираете на нас, что у вас уже и шея устала нагибаться. – Ответ студента звучал несколько вызывающе.
– Вот это уже совсем глупо, – пожал плечами Яро. – В наше время дистанция между нами столь мала, что суровый приговор мне видится попросту нелепым.
– Так, значит, вот какова цена моей отличной отметки? – Карчи Вендел поворошил свою пышную бороду. Ему хотелось как-нибудь уколоть старика, задеть его, как обычно он задевал Лотос. У нее и прозвище такое потому, что с виду головка прелестна, а копнешь поглубже – там омут. Словом, хотелось слегка поразвлечься, не из дурных побуждений, боже упаси, а просто так, для разговору.
– В нашем случае цена этой отметки несколько выше, – невозмутимо обронил профессор Яро, выждав, пока студент запихнет зачетку в оттопыривавшийся накладной карман. – В общем, если хотите, можете идти, а нет – оставайтесь, побеседуем.
Несколько сцен из прошлого промелькнуло в сознании Вендела. Разгоряченные людишки, звонко отщелкивающие каблуками. «Точно так-с», «честь имею…»
– А о чем мы будем с вами говорить? Боюсь, я помешаю вашей научной работе, – сказал юноша.
– Не иронизируйте. Я давно уже не веду никакой научной работы. Видите ли, я достиг того возраста, когда меня больше заботит другое – не забыть хотя бы то, что я знал до сих пор.
– Мне кажется, господин профессор, вы можете себе позволить такую скромность!
– А вы, молодой человек, достаточно умны, чтобы понимать это. И к тому же отличаетесь завидной логикой. Впрочем, за это я уже вознаградил вас отличной оценкой.
– С какой снисходительной усмешкой вы, профессор, обронили это слово – логика.
– Что же, чрезмерное пристрастие к логике делает человека пессимистом. И я от всей души надеюсь, что есть что-то выше логики в этом мире, что-то, если хотите… сверхлогическое.
– Кажется, я где-то уже читал об этом?
– Возможно, хотя таких немного, кто читал.
Вендел несколько смутился. Куда гнет старик?
– Я признаю только ясные мысли, не допускающие ложного толкования. Верю в силу разума, подчиняющего себе все инстинкты, – четко, как на экзамене, отрапортовал студент.
Профессор Яро в ответ на это неторопливо достал из кармана жилетки нарядный, с бахромой по краям, платок. Из того же кармана свисала цепочка, конец которой закреплен был в петлице. Вендел изучающе всматривался в старика, как археолог, осторожными пальцами смахивающий вековую пыль с неожиданно обнаруженной реликвии.
Затем профессор прочистил нос, до смешного податливый и мягкий, сплющивавшийся под его энергичными движениями то вправо, то влево. Когда же процедура была закончена, Яро аккуратно свернул носовой платок вчетверо и возвратил его на место, во внутренний карман.
– Я все еще люблю ту самую женщину, которую любил раньше, – неожиданно произнес он, слегка задыхаясь, – хотя ее уже нет в живых.
– Это ужасно, – искренне вырвалось у Вендела.
– А вы говорите – логика, – вздохнул профессор. – Где же тут логика, позвольте спросить?
– Любви теперь нет, профессор. То, что прежде называлось любовью, теперь всего-навсего соглашение.
– Соглашение? Но ради чего?
– Чтобы двое могли облегчить себе жизнь, при этом не претендуя один на другого как на свою собственность.
– Друг мой, прелесть любви как раз в пленении. Когда мы любим кого-то, мы метим его чело отличительным знаком.
– А мы оставляем его свободным, чтобы он мог жить, искать, познавать…
– И что тогда останется? Помимо одиночества?
– Я думаю, что останется большее, – ответил молодой человек. Он тоже высморкался. Его клетчатый носовой платок был смят в комок и, положенный на место, оттопырил карман бархатной куртки.
– Что же вы понимаете под этим бо́льшим? – продолжал допытываться профессор. – Объясните мне. Логически.
Вендел, уже начав терять терпение, сердито встряхнул своей шевелюрой.
– Вот так, милейший. – Яро немного потянулся, в глазах его чуть заметно сверкнули голубые огоньки, чтобы затем вновь погаснуть. – Ваша логика терпит здесь крах, – заключил он.
– И это говорит человек, всю жизнь положивший на изучение логических систем?
– Вот именно… Кому, как не мне, знать, что даже самая совершенная, самая законченная система служит только тому, чтобы ярким светом освещать все выпадающие из нее явления.
Чем дальше тянулась эта беседа, тем неотвязчивее становилось желание Вендела набить трубку табаком и выпить немного рому.
– Что-то я не пойму, о чем же мы тут говорим?
– Вам хочется закурить, не так ли? – неожиданно переключился профессор, угадав мысли своего студента. – Что общего у табачного дыма с логикой, спросите вы. Я же задал этот вопрос только потому, что… мой старший сын погиб от рака легких.
– Примите мои соболезнования, – пробормотал Вендел, понимая, что выражение это тут неуместно.
– Не стоит, ведь уже переболело, – ответил профессор. – Я сам хотел бы, чтоб эта смерть еще терзала меня. Но все проходит… Равно как и гибель моего младшего сына – его застрелили – давно уже не вызывает во мне боли при воспоминании. Жена… Вот здесь кое-что еще во мне теплится… О чем вы думаете вечерами, перед тем как уснуть?
– Ночами, – тихо поправил Карчи. – Ведь я ложусь очень поздно. И думаю я обычно о завтрашнем дне.
– А я о прожитом, – откликнулся профессор. – И удивляюсь, что до сих пор не наступает конец.
«Ради чего он болтает со мной обо всем этом? – не переставал думать Вендел. – Может, он хочет поймать меня на чем-нибудь, чтобы потом, застав врасплох, пристыдить?»
«Он, похоже, даже не слушает. Держит меня за выжившего из ума, хотя еще и крепкого старика, засидевшегося на своем месте».
Профессор Яро между тем замер в неподвижной позе, закрыв глаза и приоткрыв рот, точно с посмертной маской на лице. Затем, очнувшись, продолжил:
– В течение всей сознательной жизни мы помним, что ждет нас неизбежный конец. Но никак не можем смириться с этим, продолжаем упорствовать, балансируем на тоненьком волоске, прилагая отчаянные усилия. Где же тут логика?
– Инстинкт самосохранения, – сказал Вендел.
– Но для чего он? – Профессор пронзил молодого собеседника обжигающим взором голубых глаз.
– Ну как «для чего»? – Вендел беспокойно заерзал на неудобном стуле. – Чтобы жизнь развивалась дальше… порождала более сложные формы… живой материи…
– Да, да, это верно, – устало улыбнулся профессор. – И все-таки, каков смысл?
– Столь упрямое стремление дать на все ответ может уже показаться наивным. – Вендел совсем терял терпение.
– Еще бы, – усмехнулся Яро. – Нет более наивных вопросов, чем вечные вопросы бытия. Но эти-то вопросы есть и самые неразрешимые.
– Я прошу меня извинить, господин профессор. Мне пора идти. – Молодой человек поднялся. Лотос, наверно, уже четверть часа проклинает его последними словами. А она умеет это делать не хуже грузчика. Все идет к тому, что она еще, чего доброго, одна потратит двадцать форинтов.
– Ради бога, – не замедлил с ответом Яро, – это было бы самым логичным вашим решением.
– А вы чего от меня ожидали? – Вендел снова опустился в кресло. – Я случайно не рассердил вас, господин профессор?
– Да нет, я только пытаюсь понять, что происходит вокруг меня…
– Как «что»? Разве мало? Войны, массовые истребления, система общественная изменилась…
– Друг мой, – с грустью взглянул на своего студента Яро. – Вы называете сами явления, тогда как я пытаюсь понять силы, их вызвавшие.
– Ну что ж, – сказал юноша, решив отбросить приличествующий пиетет. – Туманными рассуждениями тут не поможешь! Все сущее отживает свой век. Отцветает рано или поздно. И что уже изжило себя, то невозможно спасти.
– Но что же хотите от жизни вы? В оставшиеся вам, я надеюсь, каких-нибудь пятьдесят лет. Чего другого вы ждете? Вот что мне интересно…
– Я? – Вендел прошелся по комнате, глянул, как за окном медленно опускаются снежинки. – Я в этом мире все разберу на части, а когда постигну устройство, вновь соберу.
– А уверены ли, что соберете?
– Не позволю другим решать за меня, что мне видеть и как называть. Не потерплю, чтобы чистый свет разума разбавляли мутными чувствами. Да и что же это за мораль, если она ограничивает сферу любви? Что за любовь, которой мы оделяем лишь близких и лишь по обязанности? Которая только разъединяет, а не роднит, – совсем разгорячился Вендел.
– Но ведь должен быть… некто, – забормотал Яро. Он приподнялся (и Вендел сумел ощутить свое превосходство в росте), потянулся к окну. – Некое существо, которое изначально… сопровождает нас до конца на нашем пути.
– На пути? Есть ведь много путей. И нет такого попутчика, который бы согласился пройти с нами всю дорогу. Путь следует выбирать самому, и выбирать тот путь, который сулит нам меньше терзаний. Все в этом мире, даже объятия, чем более замкнуто, тем более нас угнетает и препятствует познанию нового!
– Познанию нового?
– Логика. Логика отомрет. После этих войн она уже не действует с прежней силой.
– Это неверно, – ответил профессор. – Подумайте лучше. Вспомните о гигантском росте народонаселения. Логика сама по себе вызывает нападки, и это заставляет ее обороняться.
– Есть и еще одна истина. – Вендел смущенно отвернулся. – Биологического характера. Она касается только того, ради чего тело может прийти в движение, и действует до тех пор, пока сохраняется импульс. В этом нет никакой лжи. Свобода и в то же время союз, позже, может быть, круг общих интересов, увлечений…
– А если у одного из любящих чувство остынет раньше, чем у другого? Что станет с вашей «свободой», не перерастет ли она в террор? Попробуйте-ка заставьте другого приспособиться к вам.
– Эта теория, – промямлил юноша, – предполагает единомыслие… то есть…
– Вот-вот, – кивнул профессор, – а что стоит за этим «то есть», я и сам не могу понять.
– Вам недолго осталось жить, – неожиданно вырвалось у студента, – так есть ли хоть один тезис, всего один, который после вас никто не смог бы поставить под сомнение?
– Нет, – покачал головой старик. – Ни одного. Ну, а вы? Надеетесь на то, что у вас он будет?
– Именно так. Только не надо сердиться.
Между тем брюки Вендела, неосторожно прислоненные к батарее, запахли. Воздух стал совсем невыносим.
– Ну, дай вам бог успеха. Знаете… – Яро, снова расположившись в кресле, легким прикосновением пальцев очертил привычный контур бороды. – Знаете, мы со своих позиций видим дальше, но не так ясно. Вы, молодые, конечно, видите яснее, но только то, что перед вами. Однако благодарите бога и за это.
– Все имеет свое начало и свой конец.
Профессор с интересом, но недоверчиво посмотрел на него.
– Да, господин профессор, и в этих пределах необходимо совершенствоваться. Покуда возможно. Человечество, которое занято не саморазрушением, а…
– Хотите раз и навсегда покончить с раком легких? И другими болезнями, приносящими смерть?
– Естественно. Чтобы остались лишь нелепые случайности. И старость.
– Только… горб… и заячья губа, и волчья пасть… и, кроме того, слабоумие…
– Господин профессор. Ведь это же ничтожный процент.
– Ничтожный процент, говорите? – Профессор кашлянул, опять приподнялся, его внезапный порыв выглядел немного комичным. – Молодой человек! Что же это за избавление, которое не на всех распространяется?
– Полностью покончить со всем этим нельзя, но можно сделать меньшим… это всегда лучше, чем…
– Да. Но все равно только часть. Вы меня поняли? Часть. Не целое.
– Ничего не поделаешь! Придется смириться! – вскричал студент.
– Не надо повышать голос, – остановил его профессор, – я пока не глухой. Впрочем, я начинаю вас понимать.
«Как жаль, что он уже так стар», – непроизвольно подумал Вендел.
– Ну что ж, бог в помощь, друг мой. – Яро бросил взгляд на часы, те, что висели у него на цепочке в кармане жилетки. – Только вот не забудьте про экзотических рыб.
Тут уже юноша был близок к испугу. Но глаза старика смотрели ясно. Разве что несколько увлажнились.
– Эти рыбы находят себе пещеру в бескрайнем море, – начал пояснять профессор. – Пещеру, полную всякой вкусной пищи. Рыбы заплывают, глотают лакомый кусочек в темноте. И иногда съедают столько, что не могут выбраться из пещеры. Не пролезают.
– Я читал где-то об этом, – откликнулся студент. – Но какое это имеет отношение к тому, о чем мы говорим? И о чем, собственно, мы говорили все это время?
Профессор вздохнул и не ответил. Он вдруг представил себя дома, в своей квартире, где все надраено до блеска. Вспомнил вчерашний вечер – как он на ужин отведал два яблока с жареным хлебом. Потом перелистывал книги и бороду свою все обихаживал.
– Так я пойду, господин профессор? – взмолился Вендел. – Боюсь, я у вас засиделся.
– Как же, конечно, – ответил Яро. – Это хорошо, что вы свободны.
Уборщица, наверно, в эти самые минуты сердито гремит ручкой его двери. Снегопад остановился – снегу выпало немного.
– Знаете, – профессор немного прищурился, – все очень просто. Все дело в том, что я сентябрьский человек, а вы январский.
– А может, как раз наоборот, – молодой человек снисходительно улыбнулся. Он видел, что у профессора дрогнула рука, а шея немного вытянулась.
– Нет-нет, – Яро с просительным видом, точно не выдержав груза неразрешимой загадки, загаданной ему, положил свою ладонь на руку молодого человека. – Знаете, сентябрь – это месяц прощания с солнечным светом. Свет удаляется от нас. Но все-таки еще греет. Так же как и тот свет, что приходит весной. Может, только болезненнее. А в январе солнце не светит. Все становится более мрачным, но и более реальным, без прикрас. Все сковано. И нужно самим добывать огонь. Рубить дрова и разводить костер. И предавать огню весь старый хлам, оставшийся с лета.
– Ну а теперь мы о чем говорим? – спросил молодой человек. Он был уже в шапке, маленькой и какой-то помятой, она спрятала его растрепанные волосы, и лицо вдруг сразу сделалось до забавного детским и каким-то невинным.
Он совсем перестал понимать профессора. Ну чему, скажите на милость, тот радуется, сидя за столом?
– При чем тут январь, не могу понять?
– Ладно, бог с ним, оставим все это, – профессор протянул руку. Удивительно сильное рукопожатие, теплая ладонь.
Уже у двери молодой человек обернулся. Он забыл сказать одну важную вещь. Важную, с точки зрения логики.
– Знаете, – сказал он, задержавшись на пороге, – январь все же ближе к весне.
– Да, – ответил профессор. Он уже стоял спиной к двери, наблюдая за тем, как темнота заволакивает небо. – Только не забудьте про экзотических рыб.
Перевод А. Стыкалина.
ИЗ СБОРНИКА «ЖАЛОБА В ПИСЬМЕННОЙ ФОРМЕ»
(1980)
ЗАСТРОЙЩИКИ
Дело вот как было. Один кое-чего добился в жизни, другой – нет. А затеялось это все у них, или продолжилось, с одного разговора.
– Отощала земля, – сказал Ситтян, – вон как извелась, одно слово – крышка.
Ошторош кивнул: ясно, мол. Отощала, чего и толковать. Такое и в кошмарном сне не привидится, а вот на тебе – угробили по собственной же прихоти. Хорошего мало. Жалко.
Это вроде как в оправдание самих себя.
Старики они и есть старики, коли жизнь на вторую половину перевалила, старость, короче.
Поди различи их: работу всю жизнь одну делали, а если работа одна, так и судьба вроде одна. Были времена: спину гнули да бедствовали. И нынче так же спину гнут, да только деньги уже как бы сами в излишек пошли.
Грех и не в том вовсе, что им обоим с рождения в башку накрепко вбили: в жизни все своими руками добывать надо. Потому-то и не залежались в ребячьей люльке, живо оттуда вылетели. Первое дело – ног своих не жалей, тогда чего-нибудь и добьешься, это уж закон. Говорят, правда, что и языком чего-то добиться можно, да только у языка слава другая.
Было что поесть да где обогреться – так считай, что почти все у тебя и было. Ну а кроме всего этого или нет, выше всего – она, земля-матушка. Приращение земли. Из одного хольда – два. Из двух – три. А вот когда на убыль идет – хуже нет ничего: из трех – два. Из двух – один. Шажок за шажочком – и ничегошеньки нет, пусто. Затем из этого ничегошеньки – опять все сызнова.
«Пылинка к пылинке льнет» – гласит истина. Но пока истина сквозь чужие уши до твоих доберется, от нее мало что и останется. Вот и разумели на свой лад: «Земля к земле льнет». Еле обжениться успели, как любовь скоренько оборотилась то ли цветной лентой, втоптанной в грязь, то ли кусочком эмали, которая скалывается от первого удара.
Словом, старались как могли, однако же поначалу не многого добились. Двигала ими цель, а вернее сказать – надежда на скорое ее достижение. В мечтах своих они возносились над тучными, теплыми, как парное молоко, беспредельными черноземами: то была их земля, они обладали ею, заставляли ее рожать.
А все-таки свершилась мечта – после долгой-предолгой черно-серой зимы, в один прекрасный весенний день. В тот день время раскололось надвое. Оба познали блаженство обладания, но вышло это так, как если бы человеку, изнывающему от жажды, дали пригубить из стакана, а потом стакан отняли, сказали: ступай лучше к источнику, из него и пей.
Если и сжалось тогда сердце от горечи, к чему сейчас поминать. Да и вода в источнике чище. И поболе ее в нем, это уж точно.
– Отощала земля, – сказал Ситтян. И Ошторош кивнул: согласен, дескать.
Каким-никаким, а делом заниматься надо. Чтобы жить изо дня в день. Ведь как живем: воздухом дышим, кормимся, съеденное перемалываем, спим да дело свое делаем.
– К примеру, камень чем плох? Кирпич. Вширь куда уж нам. Давай-ка, приятель, вверх двинем!
Вот тут-то, кажется, впервой и проглянуло несходство между двумя мужиками. Ошторош, оторвавшись чуток от доброго винца, в потолок загляделся.
– Чего это ты там узрел? – полюбопытствовал приятель. – Вроде бы еще и не начинали. Я же про материал пока. Строиться вот дальше думаю. Уж если тратиться, так на что-нибудь стоящее.
– Что значит «стоящее»? – Ошторош даже вздрогнул от недоумения, да так, что вино пролилось.
– А то, что и после тебя останется. Всегда так – то, что и после тебя останется.
– Ты про это, что ль? – и Ошторош ткнул пальцем в керамзитовые плиты, из которых была выстроена терраса.
– Не про машину же – от нее вонь одна, бензину жрет пропасть, семь шкур с тебя сдерет. Через пяток годов – на свалку.
– …останется… – Ошторош погрузился в раздумье. Опустил веки на свои почти выцветшие глаза, не очень-то он любил разглагольствовать. На нем были черные штаны, рубаха в крикливую полоску, пальцы бегали по полоскам, словно прутья клетки ощупывали. Он думал про старый дом, что стоял на взгорке, три года строился, камышом крытый, а потом молния в него саданула, весь дотла сгорел. Про Седеров вспомнил – те прямо на главной площади отгрохали себе домище, целых пять комнат; сходили как-то в лес по грибы – на дармовщину потянуло, воротились из лесу, наварили этих грибов и давай лопать. Как четверо их было, так вчетвером и окочурились. А дом-то крепкий был, агроному достался, он его переделал так, что окна в лес смотрели. Помнится, кончил агроном эту перестройку, сел на приступочку, потный весь, но до-во-о-о-лен, горсть песка из ладони в ладонь пересыпает, а песок рассыпчатый…
– Сам-то ты что? Взял бы вот так, да и развеял по ветру все, что нажито, недельки за три-четыре, где-нибудь на морском бережочке заграничном, а? Всяко море рыбой воняет. Кабы я по этой дорожке пошел, давно бы без штанов остался.
– Ну нет, – возразил Ошторош, – зачем же, брат, сразу и по ветру? – Братом он его величал скорее из уважения. – Канитель все это. Цемент доставать, трубы тянуть, стекло бьется…
– Чего зря языком мелешь? Куда ж еще-то? Вверх – это же не вперед. У тебя руки вон какие: спишь, а они к работе тянутся. Ну, деньги оставишь после себя – как дым же растают; не тебе это объяснять.
– Хозяйка-то померла. Пускай все как есть, так и будет. Мне и этого довольно.
– Строй для щенят своих. Внучат то бишь.
– Да уж выстроено. Сам, должно быть, видел, в Урнадаше.
– Ну так тоже не бывает, чтоб нечего было дальше строить. Надстраивать. Иль пристраивать. Сам знаешь.
– Как это ты сказал, вверх двинем?
– Только так, не иначе. Вширь некуда, и так тесно. Единственно куда – вверх.
– Не по силам уж мне, – промямлил Ошторош и сам себя устыдился. – Невмоготу.
– Невмоготу? – У Ситтяна расправились набрякшие под глазами складки. – А в четыре подыматься вмоготу? На холодрыге выстаивать, грязь месить – вмоготу?
– То ж дело другое, – протянул Ошторош, и разговор оборвался. Ситтян смотрел на своего приятеля, с которым вместе на фронте были, злясь и одновременно жалеючи его. Не кому-нибудь, а ему он доверил весь обобществленный скот. Потому что уверен был в нем: стараться мужик будет, как и раньше.
Н-да, закавыка какая-то выходит.
– Строиться надо – весь мой сказ. – И Ситтян тяжело опустил кулак рядом с бутылкой вина. – Вверх. Вот так-то.
– То, что останется… – Ошторош сложил ладони под прямым углом и пальцами нажал на край стола. Выждал немного, потом резко отдернул руки. Уныло как-то оглядел обструганную деревянную тесину, встал и пошел коней проведать. Пить ему уже расхотелось.
– Ну как знаешь, – бросил вдогонку толстяк Ситтян да еще и рукой махнул. Видать, когда та молния шарахнула, она и кума нашего, Оштороша, зацепила. Считать куманек выучился, этого у него не отымешь, да только вот что считать? Касательно подсчитать, рассчитать – тут не родился еще такой человек, чтобы мог надуть Оштороша. По части щебенки, цемента или еще чего.
Знатный у Ситтяна дом получился. Белый, а посередке, между верхом и низом, как опояска на брюхе, – рыжая полоса.
Ошторош, придя на новоселье, постоял перед воротами, поглазел на эту полосочку да как брякнет:
– На бинт кровяной смахивает. После автоматной очереди в брюхо. Эт-то точно.
Люди аж попятились от него, расступились, так он и вошел во двор один.
За ужином кто-то потрепал его по плечу:
– Ну, старина! Сколько еще протянешь? Годков десять? А если двадцать? На что там еще копишь?
Гадать тут долго не надо: возьмет да и пропьет все, с него станется. Места здешние – винодельные; бочка-другая винца небось у каждого в погребе сыщется, и все даром; только труд на вино и потрачен. Ну так труд – это ж само собой.
Ошторош все больше помалкивал. Попробовал гусятины, тушеной капусты, а рисовой кашей чуть не поперхнулся. Сидел да ус подергивал в такт писклявой музыке. И без того рот нечасто открывал, а если открывал, опять нес все ту же ахинею: «Бинт кровяной. Очередь в брюхо. Бинт кровяной».
– Ух ты-ы! И жалюзи навесил, – захлебывался кто-то от восторга, – надо же, реечные!
Карнизы для реечных жалюзи торчали над самыми окнами. Ошторош проковылял в сад, остановился там среди грядок с осенним салатом.
Оглядел эти барские штуковины над окнами. Кажется, он уже изрядно выпил.
– Во-во, точ-чно – ввеки и в-веки, и еще т-тебе оттекли. С глаз подымет на г-глаза с-спустит. Ок-кно называется… А г-где с-свет в ок-кне? – Он залез в грядки с осенним салатом и тут же попросил прощения у оборчатых нежных лепестков.
Говорят, в детстве он хотел стать священником, отец прознал о том – исколошматил за милую душу. Аж головой шибанул его о дверной косяк. Стишата кропать начал, потом в город сбежал – учиться. А мать-то возьми да и бухнись в колодец, насилу вытащили, чуть веревка не лопнула.
После – это уже сам хорошо помнил – потянуло его к зверью, животине разной. Все с войны и пошло. Раз одна бродячая лошадь на себе его вынесла, корова молоком напоила, да и на морозе доводилось греться в обнимку с бездомной собакой. Люди? Боже ж ты мой, и в ту пору люди такие же неуемные были, выжить старались кто как и где – в окопах, в палатках, на окровавленных нарах, одни хапали всякие вещички, другие меняли портянки на табак, а кто наоборот – табак на портянки или же и то и другое – на что-нибудь третье, балдея от нежданной-негаданной поживы.
Тогда это все было как-то естественнее, понятнее. Выжить, продолжить род свой, почти на пределе человеческих возможностей.
Но теперь – мягкой погожей осенью – вся эта возня выглядела смехотворной. Возня, значит, вокруг дома с опоясанным животом и набрякшими веками – больного дома.
Ошторош залился хохотом. Он стоял один против всех остальных, как на сцене. И, точно в комедии, те, что сидели в зрительном зале, потешались над ним.
– Да бросьте вы, он же неплохой парень, – пытался защитить его председатель местного кооператива. – Ну, развезло. Перебрал слегка.
Добрый тогда родился урожай, винограда видимо-невидимо. У Оштороша тоже вышло не хуже прочих. А ведь он и за скотиной еще успевал ухаживать, иной раз и в разгар уборки мыкался ночами по хлевам да конюшням: скотина – та чуяла его по запаху, не пугалась.
Когда в кооперативе подбивали итоги, Оштороша навестили сын и сноха, внучку с собой прихватили, двухлетнюю, ее уже не надо было на руках нести – сама ножками притопала, держа в ручонке крохотную плетеную корзинку. Чистый агнец!
– А я тебе что-то расскажу, – обрадовался старик, подхватил ее, прижал к себе, но девочка, выпятив свой маленький упругий животик, выбрыкнулась из объятий, соскользнула на пол и заметалась по комнате. Личико серьезное, сосредоточенное. Во все уголки заглянула, вставала на цыпочки, сгребала все подряд в свою корзиночку. Садовые ножницы, кружку в крапинках, три латунные пуговички.