Текст книги "Серебряная корона"
Автор книги: Анна Янсон
Жанр:
Полицейские детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)
Анна Янсон
Серебряная корона
Небольшая оговорка.
Наука может лишь строить предположения в ожидании новых открытий. Это – мое толкование тех странных явлений, что происходят в Кнюсторпе и на торфянике Мартебу. А если я где и погрешила против общепринятых истин, то лишь для того, чтобы сделать истину еще убедительней.
С пожеланием приятного чтения,
Анна Янсон
Мечтатель, глупец, что за дар принесла
фея к твоей колыбели?
Все, чем горе палит дотла,
все, чем клеймит людская хула,
все, что глупцы напели,
все, чем морочил звездный свет,
все, чего и на свете нет,
ты под глухой колокольный бой
в венок гробовой увяжешь
и все свое заберешь с собой
и спать спокойно ляжешь. [1]1
Перевод со шведского Е. Чевкиной.
[Закрыть]
Нильс Ферлин.Из сборника «Песни плясуна смерти»
Глава 1
Если бы по телевизору в тот субботний вечер показывали что-нибудь про любовь, Мону Якобсон не обвинили бы в пособничестве в убийстве. Да и змея ее тогда бы не укусила. Мона шагнула из дому в летние сумерки, застегнула голубую вязаную кофту и несколько раз глубоко вздохнула. Снаружи оказалось холоднее, чем она предполагала, выглядывая в сад из кухонного окна. По беленой стене к черепичной крыше тянулись плетистые желто-красные розы. На клумбах понурили уже ржавые головки пионы, недолговечные цветы начала лета. Надо бы прополоть клубничные грядки, да и дорожка, посыпанная гравием, почти заросла, ну да уж пусть все будет как есть. Многое пришлось отложить, у нее просто не было теперь сил. Медленно, неотвратимо текло время, круг за кругом проворачивалась по клумбе черная тень от солнечных часов. Каждый день имел свою тяжесть, свою муку. Сегодня Мона по крайней мере развесила белье. На ветру качались серо-белые простыни, протертые посередине. Это ночи беспокойного сна оставили свой след. Ветер невидимой рукой дергал и рвал простыни, звал их навстречу приключениям, на танец в ночные луга. Но крепкие прищепки, как обычно, не пускали их, не позволяли нарушить извечный, прекрасный в своей скуке порядок. И все же в воздухе веяло томлением, это точно, томлением и чувственностью. Может быть, от аромата роз, струящегося по саду, или от берегового бриза, беззастенчиво ласкающего ее голые загорелые бедра, ласково гладящего волосы, так что мурашки бегут по коже от этих прикосновений. Однако сейчас она и представить не могла, куда заведет ее это томление сегодня вечером.
Гравийная дорожка бежала вниз к морю между полями ржи и рапса. По их краям теснились маки, ромашки, колокольчики. Припорошенные меловой пылью, они казались бархатными в лучах вечернего солнца. Полные сладострастные губы львиного зева скрывали пьянящий нектар.
Пожалуй, если у томления есть запах, то это – смесь запаха чабреца после дождя, полевых цветов и морской соли. Так пахло, когда он в первый раз овладел ею на траве у моря, между старым заброшенным сараем и каменной стеной, – осторожно, дерзко и беззаконно. Он называл ее Синеглазкой, потому что глаза у нее были большие, голубые и круглые, как цветок цикория. Она была тогда совсем юной, а его слова звучали красиво и непривычно. Его слова пленили ее, они словно уже гладили ее кожу задолго до того, как ее коснулись его руки. От них в ее глазах появился блеск, а в теле – томление. Ночной воздух, холодивший пылающую кожу Поцелуи, перед которыми нельзя было устоять и которые неизбежно заводили все дальше. Его рука, что целеустремленно расстегивала платье и скользила все ниже. Опытные пальцы, знающие, что искать. Выпавшая роса. Ее «нет», подразумевающее «да». Она заметила его брюки, небрежно брошенные на камень на пригорке. «Надо быть осторожнее» – мимолетная мысль, утонувшая в нахлынувшем желании. Неясные черты его лица над ней, скрытые тенью. Боль мешалась с наслаждением. И его расслабленная тяжесть, и влажный холод, растекающийся по телу…
Он отодвинулся было от нее, когда кто-то крикнул сверху, с дороги. Отец? Они снова тесно прижались друг к другу. «Тихо!» – сказал он, и его рука застыла на ее теле. Слух обострился до крайности. Шаги приближаются? Она чувствовала кожей биение его сердца и боялась дышать. Опять голос, отцовский. Теперь более суровый. Она заплакала от страха. В тихом отчаянии отправилась искать свои трусы среди ромашек и колокольчиков. На платье было пятно крови. Голос отца стих вместе с шуршанием велосипедных колес по гравию. Она быстро застирала подол платья в море, в белой лунной дорожке, и побежала домой; уже была ночь. Доносившаяся из Юпвика танцевальная музыка медленно затихала. Дома входная дверь была заперта, но Мона нашла запасной ключ на старом месте, на притолоке старой прачечной. Лестница скрипнула, когда Мона, полная раскаяния, пробиралась к себе в комнату. Когда отец открыл дверь, она уже неподвижно и испуганно лежала под одеялом, стараясь, чтобы глаза под тонкими веками не бегали, а дыхание успокоилось. Она молила Бога, чтобы отец не увидел платья, не прикоснулся к мокрому подолу. В тот раз ей повезло. Оно высохло на спинке стула в ее комнате. Когда утреннее солнце осветило обои в цветочек, никаких следов этой ночи не осталось.
Это была не последняя их встреча на лугу, нет, далеко не последняя. В собственном любовном томлении она обожествляла своего легкомысленного возлюбленного, в его присутствии все делалось возможным. Под его руками она превращалась в одну из тех, кому завидуют, из тех, кто находится по другую сторону границы, в одну из тех, что достойны. Большего ей тогда и не надо было.
Если бы тоска по тому, бывшему когда-то, не охватила ее в ту летнюю ночь с такой силой, она бы не стала свидетельницей убийства. Но желание снова увидеть место, где они любили друг друга, заставило ее поторопиться вниз к берегу. Когда она увидела море за серыми рыбачьими сараями, то заметила черный силуэт мужчины у воды. Она заслонила рукой глаза от солнца, прищурилась. Бриз сдул волосы ей на лицо, прядка защекотала нос. Движения рыбака были обычными, узнаваемыми; он оставил лодку и, широко расставляя ноги, пошел враскачку к берегу с тяжелым оцинкованным тазом в руках. Наверняка салака, вряд ли что-то другое. Иногда бывала и камбала, хотя редко. Это ее муж, Вильхельм. Он остановился у гравийной дорожки, поставил таз на землю, достал из кармана трубку и выколотил о каблук. Мона как раз собиралась его окликнуть, но услышала, что он с кем-то поздоровался. Вильхельм приветственно дернул головой, козырек фуражки качнулся, словно гусиный клюв.
Мона осталась стоять в тени. Ветер пробирал до костей сквозь кофту и платье. Она слышала разговор на повышенных тонах, но говорящих уже не видела. Голоса звучали тише, невнятнее, но ярость явно нарастала. Мона прижалась щекой к стене рыбацкого домика, замирая от страха. Зачем она сюда пришла? Дверь сарая снова хлопнула. От слов, выплеснувшихся наружу, задрожал воздух. Голоса приблизились, и в этот момент она, напуганная до тошноты, поняла, что сейчас может произойти. Рыбацкий поселок был пуст, туристы разошлись по своим гостиницам или гуляли по ночному Висбю. Никого не было, кроме женщины, пригнувшейся под окном, двух мужчин, алчности и смерти.
Мону окутала темнота, когда вечернее солнце опустилось в море, оставив только узкую золотую полоску у горизонта. Утихли чайки. Улеглись волны. Тогда в доме зажглась керосиновая лампа, пламя помигало и замерло. Мужчины встали друг против друга. Они были одного роста. И смотрели друг на друга в упор, каждый прикидывал силу противника. Играли желваки, глаза сузились. Теперь оба медленно пошли по кругу, расставив и слегка согнутые локти. Она видела такое и раньше и знала, что вмешиваться смысла не было. Словно коты, когда они дерутся, превратившись в клубок из когтей и зубов, – разумнее держаться от них подальше.
– Что уставился на меня, как идиот, черт тебя дери?
Она увидела, как пальцы Вильхельма вцепились в горло тому, другому. Тот ответил неожиданным ударом, и пальцы Вильхельма разжались.
– Ты за все ответишь! Ты хоть понимаешь, что наделал? – Шипение было слышно через окно не хуже чем гневные выкрики.
– Кто бы говорил! – Вильхельм замахнулся печной железной вилкой, выхватив ее из корзины с дровами.
Следующий миг Мона пропустила. Раздался сильный удар. Вильхельм зашатался и упал на пол. Стало тихо. Она выпрямилась не раздумывая и увидела его, сложившегося вдвое на половике. Новый удар кочергой отбросил его седую голову набок.
Кажется, она закричала. Потом она этого уже точно припомнить не могла, все произошло слишком быстро. Крик внутри ее был такой оглушительный, что, наверное, она все же выпустила его наружу. Ей бы бежать, но ноги отказали. Теперь она стала соучастницей преступления.
Они вместе смотрели, как круглое красное лицо Вильхельма бледнеет, как жизнь покидает его. Они наблюдали не шевелясь. Так странно и нелепо видеть, как жизнь уходит из человеческого, такого знакомого тела! Ведь он только что разговаривал, двигал руками. По роду своей работы Мона столько раз видела смерть – в качестве неизбежной части жизни, иногда в качестве освободителя, но – никогда в таком обличье.
– Я не хотел убивать его! – Он поднял ее лицо ладонями и увидел собственный страх, отразившийся в ее глазах. Она не ответила, и он потряс ее за плечи. Она сглотнула и попыталась что-нибудь сказать. Но мысли словно распухли и не умещались в слова.
– Нет, – шептала она. – Нет.
Единственная ее мысль замерла, как маятник часов в спальне того, кто умер. Это снилось ей часто. Тот, у кого сила, управляет временем. Орудие убийства оказалось в ее руке. Выкинь кочергу в воду, сказал он. Если бы она посмела, то пошла бы в темноте на причал, но ноги ее не слушались. Она осталась одна на дворе среди рыбацких сетей, дрожащая тень под огромным звездным небом. У стены домика стоял велосипед Ансельма. Под сиденьем висел ящик с инструментами. Она запихнула кочергу туда и крепко затянула ремень. Как раз влезла. Ее руки действовали сами по себе. А он вышел, взял велосипед и поехал к дому, забрать «опель» Вильхельма, она и сообразить ничего не успела. Наверное, она должна была сказать, что сделала с кочергой, но не решилась. Ярость сквозила в каждом его движении.
Потом Мона безвольно тащила тяжелое тело за ноги по темному двору. Она спотыкалась о кусты засохшего бурьяна и чувствовала, как руки немеют под тяжестью толстых ног мертвеца. Бедра саднило от его сапог. Шаг за шагом они царапали и натирали ей кожу через одежду. Во рту ощущался металлический привкус. Мужчина, тот, у кого была сила, шел впереди и тащил мертвого под мышки. У дороги они остановились и закинули тяжелую ношу в багажник машины убитого.
– Ты поведешь, – сказал он и лег на пол сзади.
Тело подчинялось ей как автомат, правая рука включила передачу. Левая дрожала на руле, как и все тело – от холода, поднимающегося изнутри.
Выехав из Эксты, они направились дальше вдоль берега в сторону города. Не только страх и паралич воли делали ее соучастницей преступления, но еще и любовь. И тем не менее Мона не переставала удивляться, что ее спутник принял все как должное, ни на миг не усомнился, что она разделит с ним вину.
Она плохо видела в темноте. Очки остались дома, на телепрограмме около пульта дистанционного управления и пустого пакета из-под конфет, в той, другой жизни, когда еще ничего не произошло. Во рту еще чувствовался солоноватый вкус лакричных леденцов. Когда она вернется домой, в ту же комнату, все будет как прежде и в то же время существенно иным. Она сама резко изменилась, пройдя этот ужас. Если бы по телевизору шел хороший фильм, она не пошла бы к берегу. И теперь лежала бы в постели, заведя будильник и выключив свет. Самое странное было то, что она еще и чувствовала дрожь вожделения, жар между ног, как в тот раз, когда она стояла на краю канавы и смотрела на львиный зев.
Точно вчера! Как странно! Тогдашние любовные свидания закончились тем, что их обнаружили, а значит, позором; почему же они вновь так влекут? И именно сейчас, в темноте машины, под тяжестью страха и вины – непостижимо! Сколько этого выпало ей в жизни – страха и вины! Иногда их удавалось заглушить, но только на время. С течением времени они срослись с ней в одно целое, как сиамские близнецы, у которых одно сердце на двоих.
Страх и вина. Отец ударил ее по щеке, бил, крепко схватив за волосы, головой о спинку кровати, пока она не лишилась чувств. «Засранка, ты залезла в мой кошелек!» Да, это правда. Последние ириски отдавали во рту страхом. Последние две. Остальными она угостила других детей, чтобы они приняли ее в свои игры, позволили стать для них своей, пусть на время. Она не думала, что Ансельм обнаружит пропажу. Она брала оттуда иногда и понемножку. Теперь она пыталась увернуться от кислого запаха из его рта. От него несло перегаром. Его искаженные яростью черты прыгали перед глазами. «Стой прямо, когда я с тобой говорю. Смотри мне в глаза!» – орал Ансельм. Она заставила себя поднять подбородок, и в то же мгновение почувствовала, как по ногам течет что-то теплое. «Засранка, стоишь тут и еще писаешь! Я тебе покажу…» Тень встала между ними, – мать – и упала на пол от удара. Жалобный стон, плач, новый удар и подозрительный треск. И оглушительная тишина. Моне удалось отползти и спрятаться под каменной лестницей. Оттуда она слышала крики и удары, но не могла сдвинуться с места, не могла помочь матери, которая спасла ее. Больше всего мучило то, что сила духа изменила ей. Один гневный мужской окрик, и она мокрым пятном растеклась на полу. И так до сих пор. Она задумалась про тот куль в багажнике. А если Вильхельм не совсем мертв? А вдруг он набросится на нее, когда они откроют багажник? Нет, пульс у него на шее не прощупывался. Глаза закрылись. Хватило только двух ударов, один смертельный и другой для верности, на всю оставшуюся вечность…
Машина свернула на гравийную дорогу и остановилась в условленном месте. Она натянула резиновые перчатки, как и мужчина, чьей воле она подчинялась. При свете луны они протащили мертвого через перелаз в каменной изгороди и дальше по дорожке. На ней были тонкие сандалии, и она шагала с трудом, не попадая в такт. Мужчина впереди нечаянно отпустил еловую ветку, та хлестнула ее по лицу. Это было не больно. Мона лишь ощутила, что на ветке – молодые, еще мягкие шишки. Настоящую боль причинял страх. Просто удар веткой был последней каплей, и Мона ослепла от хлынувших слез. Он шикнул на нее, остановился, прислушался. Но слышались только обычные ночные звуки: ветер в вершинах деревьев, шорох каких-то зверушек в высокой траве, тихий плеск волн у берега. Она не слышала ничего, рыдая, и жаждала, чтобы мужчина обнял ее, но он, наверно, не мог. Тогда бы твердость и решимость изменили ему.
Они таскали камень за камнем и складывали поверх тела, пока те не скрыли мертвого от лунного света. И тут, уже потянувшись за последним камнем и шагнув вверх по каменному склону кургана, она ощутила жгучую боль в ноге. Именно эта боль впоследствии позволит изобличить ее и обвинить в пособничестве в убийстве. Слабый шипящий звук, едва слышимый, боль в ноге, шорох пытающегося освободиться чешуйчатого тела с зигзагообразным узором на спине. Мона наступила змее на хвост. Та вновь подняла головку и повернулась к ней. Обе неподвижно смотрели друг на друга. Вдруг тварь извернулась всем телом и пошла на нее, играя язычком. Мона наступила другой ногой и услышала, как головка змеи хрустнула между камнем и ее стертым каблуком, почувствовала, как змея перестала сопротивляться. Закричав, Мона бросилась прямо в кусты, закрывая лицо и пытаясь найти тропинку, в то время как увиденное снова и снова мелькало перед глазами. Серо-черные ветки путались под ногами, царапали их. Твердая ладонь, легшая ей на рот, заставила ее утихнуть. Он небрежно погладил Мону по волосам. Тогда она подняла руку и погладила его по щеке. Та была мокрой от пота.
– Я не хотел его убивать.
– Конечно, я знаю.
Он взял ее лицо обеими руками, долго смотрел ей в глаза, обдумывая решение.
– То, что я сейчас буду делать, тебе лучше не видеть. Жди меня в машине.
– Хорошо.
Она ни о чем не спрашивала. Не решалась, да и не хотела. Его лицо было таким жестким в лунном свете. Подбородок и крупный нос – белые, а под глазами – глубокие тени.
В свете луны блеснуло острое лезвие. Мона уловила это краем глаза, но заметить не заметила. Это правда. Потому что не желала знать, что он намерен делать.
С первыми лучами солнца он высадил ее у поворота на Эксту и поехал назад, чтобы доделать то, что собирался.
Глава 2
– «Параграф пятнадцатый. Если один человек нападет на другого и отрубит обе кисти или ступни либо выколет оба глаза и человек после того выживет, то плата за каждую помянутую часть тела – двенадцать марок серебра. Параграф шестнадцатый. Если нос отрублен и человек не может удержать слизь и сопли, то плата – двенадцать марок серебра. Параграф семнадцатый. Если язык будет отрезан… то плата – двенадцать марок серебра. Параграф восемнадцатый. Если мужчине повредят естество его, так что не сможет он иметь детей, то платить следует шесть марок серебра за каждое ятро… Если же они отрезаны купно с удом и он не может справлять нужду иначе чем сидя, как женщина, то плата – восемнадцать марок серебра». Так гласит Закон гутов. – Вега Крафт положила книгу «Гуталаг», свод средневековых готландских законов, на колени, шумно отпила кофе с блюдца, ловко держа его тремя пальцами, взяла в рот кусочек сахару и снова поднесла блюдце к губам. Ее густые белые волосы, стянутые в узел на затылке, качались в такт ее движениям.
– Н-да, приятного мало. – Инспектор уголовной полиции Мария Верн растерянно посмотрела на свою квартирную хозяйку и переглянулась с коллегой, Томасом Хартманом.
– Да уж какое там! Поглядишь, как они обращались друг с другом, и поймешь, почему Средневековье зовется мрачным. «Если выбьешь кому зуб, заплати за каждый по его цене». По-моему, звучит как правила игры в «Монополию», когда бросаешь кубик и дальше происходят неотвратимые события, скажем, ты поневоле отрезаешь кому-нибудь язык. Цена уже назначена, как на рынке. Читаешь такое и видишь, что цивилизация, по крайней мере, не стоит на месте; «Гуталаг» ведь был записан в середине четырнадцатого века. Я думаю, хорошо бы почитать вам этот закон перед тем, как пойдете патрулировать улицы. Остров Готланд – это крестьянская республика, с древних времен стремящаяся к своего рода автономии от Швеции… Берите еще печенья! Томас, ты не попробовал моих пончиков, пожалуйста, угощайся.
Инспектор уголовной полиции Томас Хартман послушно протянул руку к блюду со всяческой выпечкой и покосился на Марию. Наверно, он немного стеснялся своей тетки. Склонность Веги рассказывать ужасы была иногда утомительной, а уж если тетушка расходилась, ее было не остановить.
– Наш Клинт – прекрасный район, – сказала Мария, глядя на каприфоль и розы, вьющиеся по желтому заборчику, за которым тянулась улица Норра Мюр. Длинные плети роз свисали и над окном мансарды, которую она снимала этим летом. С противоположной стороны участок примыкал к знаменитой готландской крепостной стене, там, в тени этой серой каменной громады, разросся папоротник. По обе стороны маленького, посыпанного гравием дворика, где они сидели, стояли деревянные дома. Веге принадлежали оба; один она летом сдавала: нижний этаж – Хартману, верхний – семье Верн. Хартман как-то доверительно поведал Марии, что они с женой в последнее время посещают кое-каких родственников каждый по отдельности. Чтобы сохранить семью. Работая каждое лето пару недель на Готланде, Хартман ведь убивает двух мух одним ударом. Мария понимающе кивала. Дверь на кухню была открыта, там в тени лежал и шумно дышал, скрестив лапы, пудель, любимец Веги по кличке Чельвар.
– Прекрасный район, говоришь, ха-ха-ха! В давние времена здесь жили отбросы общества, подонки и сброд, бродяги. Здесь, в Клинте, свирепствовали блохи, вши и чахотка. Кроме того, тут жили палачи и живодеры. Это было средневековое гетто. Дома врастали в землю, думаю, от позора. Здесь мужчине с нормальным ростом было трудно пройти в дверь, требовалась доля смирения. Ты видела, как Томас наклонился, чтобы пройти? А теперь здесь жить престижно. Если пойти по улице Норра Мюр на север, то дойдешь до Разбойничьей горки, а там и до Виселичной горы с тремя каменными столбами. По-моему, вдохновляющая экскурсия для блюстителей закона. Простых крестьян, мужичье, вешали на Виселичной горе, благородным рубили головы на площади Клинт. Женщин жгли на костре, забивали камнями, хоронили живыми. Вешать их считалось неприличным: вдруг кто увидит, что у них под юбкой? На площади Клинт, мимо которой вы прошли по пути сюда и, наверно, заметили старую пожарную часть, когда-то находился Острог. Это был своего рода эшафот, где преступника заковывали в ошейник с цепью, били ремнем и выставляли на общее обозрение. И все же наказания в Висбю были довольно мягкими, смертная казнь случалась редко. Хочешь еще кофе и блинчик с шафраном, Мария? Джем из тутовых ягод? Наливай больше сливок, не стесняйся. Расслабься, бери от жизни все, ешь масло и сливки, носи удобные туфли и свободную одежду! Я ем, что хочу и когда хочу, и это должно быть вкусным! Мужики не собаки, на кости небось не бросаются! Надо, чтобы было за что подержаться, правильно, Томас? От масла и натуральных сливок кожа делается гладкой и нежной.
– Я как-то не задумывался, – дипломатично ответил Хартман. – Жена говорит, большинство самоубийств осуществляется ножом и вилкой. – Он пожалел о своих словах, едва их произнес. Но что сказано, то сказано.
– Питаться одним салатом, как твоя Марианна, – скучища! Это еда для кроликов. – Вега вызывающе посмотрела на Хартмана, и тот порадовался, что жены рядом нет. Подобные реплики ведут прямиком к холодной войне.
– Единственное, что меня действительно возмущает в «Гуталаге», – это параграф о приставании к женщине, – продолжала Вега, не услышав возражений. – Вот ведь черт! Когда читаешь это, то понимаешь: законы писались мужчинами, жирными самовлюбленными шовинистами. Тут и видно, чего стоит вся средневековая учтивость. Тонкий флер романтики фактически скрывал глубокое презрение к женщине; грех ведь пришел в мир через женщину, которая обманом дала мужчине яблоко. Видишь, Томас, надо поосторожнее с фруктами и овощами!
– Где это написано? – спросила Мария и тотчас поймала предостерегающий взгляд Хартмана. Вега поправила очки и подняла книгу повыше. Этот отрывок она знала наизусть.
– «Если ты взял ее за плечо, плати пять эртугов. Если взял за грудь, плати один эртуг. Взял ее за лодыжку, плати полмарки серебром. Взял ее за ногу между коленом и икрой, плати восемь эртугов. Если взял выше, тогда это срамная хватка, она называется хватка без ума и за нее никаких пеней не следует, ибо многие стерпят ее, коли до того дошло». Вот же сволочи! Все мужики такие, недаром я так замуж и не вышла. Работала всю жизнь в сауне и насмотрелась на них, знаю, что им нужно. Но ты-то замужем. – Вега посмотрела на Марию с высокомерным сочувствием. – Он небось попозже сюда подъедет, твой муж?
– Да, надеюсь, Кристер с детьми приедет сюда на той неделе. У него мать внезапно заболела, что-то с сердцем, поэтому они задержались в Кронвикене, иначе мы бы приехали сюда все вместе.
– Ну и как оно вам – работать в отпуске? – спросила Вега, переведя взгляд с Марии на Хартмана.
– У бедных выбора нет. Мы купили старый деревянный дом, на него все деньги уходят. Думаю, все, что могло там рухнуть, мы заменили, но денег на путешествия не осталось. Вот я и устроился на временную работу сюда, на Готланд, чтобы мои в это время могли тут отдохнуть.
– Теперь у нас аж четверо полицейских с материка. А остальные где живут?
– Арвидсон и Эк снимают дом где-то в Кнейппбюне, – сказал Хартман.
– Около виллы Пеппи Длинныйчулок? Что они там такого нашли, эти взрослые мужики?
– Там есть водяная горка.
– Ну, это объясняет дело. – Вега подняла очки на лоб, прищурилась от солнца и откинулась назад, так что скамейка затрещала. – А почему женщина пошла работать в полицию? – Она скрестила руки на груди, не сводя взгляда с лица Марии.
Томас Хартман заерзал. Раньше ему казалось, что снять дом у Веги, отцовской сестры, – это отличная идея. Теперь он был в этом уже не так уверен. Он забыл про теткину манеру резать правду-матку и любопытствовать без всяких церемоний. Сам-то он к ней с детства привык, но в присутствии Марии такие вещи выглядели иначе. Впрочем, теперь уж ничего не поделаешь.
Хартман счел своим долгом ответить за Марию:
– Должен сказать, что женщины становятся полицейскими по тем же причинам, что и мужчины: из чувства справедливости, из желания сделать что-то хорошее для других, принести пользу.
– За всех женщин не отвечу, но я решила, что стану полицмейстером, еще в девятом классе, – сказала Мария.
– И почему? – Вега замерла, не донеся блюдце до рта, и впервые улыбнулась. Эта женщина с материка при ближайшем рассмотрении все-таки ничего, хоть выговор у нее не больно-то чистый.
– Мы переехали в Упсалу, когда я была старшеклассницей. Представляете – новенькая, стеснительная, да еще и выговор странный, на взгляд девчонок в классе. Многие из них оказались довольно развитыми для своих лет, пили по выходным, втихую курили и гуляли с парнями. А я была как ребенок. Сначала меня просто не воспринимали, потом перешли к открытой травле. Да тут еще мама опубликовала несколько спорных статей. Она тогда была политической деятельницей, и ее взгляды не всем родителям моих одноклассников пришлись по вкусу. Я стала, так сказать, санкционированной жертвой. Если бы взрослого назвали так, как меня обзывали в школе, то это было бы преступление против чести и достоинства личности. Но у детей другой кодекс. Если взрослого запереть в подвале, то это – незаконное лишение свободы. Если взрослому жечь кожу сигаретами, а волосы зажигалкой, это называется умышленное истязание. А в случае детей это шалость. И я так и не пошла на выпускной вечер в девятом классе.
– Ты мне это никогда не рассказывала. – Хартман положил свою большую широкую ладонь на руку Марии, наклонился и посмотрел ей в глаза.
– Нет. Такое непросто рассказать. Однажды во втором полугодии на большой перемене я увидела, как они затащили в туалет мальчишку и заставили раздеться. Ровесника моего младшего брата. Они вынудили его самого стянуть штаны, и он плакал от стыда. Я разозлилась, и весь мой страх как рукой сняло. Я лупила их по ухмыляющимся рожам, пинала ногами и кричала. В слепой ярости я и учительнице врезала, когда она зашла узнать, в чем дело. «Не говори ничего», – шептал мне мальчик. Я поняла, что он боится. «Не говори ей». Моих родителей вызвали в школу. На следующий день со мной разбирался директор. Родители мальчика передали ему, что тот заболел.
– Ты рассказала своим родителям, через что тебе пришлось пройти?
– Нет, мне было стыдно, что я непопулярна в классе, что я хуже, чем им хотелось бы. А подделать мамину подпись под замечанием ничего не стоило. Тогда я и поняла, что никакой справедливости, никакого правового общества не будет, если мы сами за это не возьмемся.