355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Ларина-Бухарина » Незабываемое » Текст книги (страница 23)
Незабываемое
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:30

Текст книги "Незабываемое"


Автор книги: Анна Ларина-Бухарина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)

Все это происходило в то время, когда наступил перелом к лучшему в сельском хозяйстве, была отменена карточная система, гигантски выросла промышленность и, с какими бы трудностями это ни было сопряжено, в стране были созданы новые производительные силы. Н. И. не оглядывался назад, он смотрел вперед. Советский Союз стал оплотом мира перед лицом наступающего фашизма. Престиж нашей страны к 1936 году на международной арене как никогда был высок. В середине 1935 года VII Конгресс Коминтерна призывал к единому фронту против фашизма все коммунистические и социалистические партии, и, для того чтобы добиться успеха, надо было сохранить с трудом завоеванный авторитет страны; в январе 1936 года в обращении «Моим советским друзьям» Ромен Роллан писал: «Да покорит человечество идея, которой вы служите, вера, которая воплощена в вас!» А буквально через считанные месяцы величайшая несправедливость истории – Большой Террор, не знающий прецедента абсурд, как выражался Н. И., душил партию, ее светлые идеалы, рушил его великую надежду на гуманизацию общества. «Чего мы хотим, это социалистического гуманизма», – сказал в своем последнем докладе, произнесенном в Париже в апреле 1936 года, Бухарин. Но адово пламя террора разгоралось. Н. И. и понимал, и отказывался понимать, не мог разобраться в том, что происходит, ибо человеческое мышление значительно консервативней, чем быстротекущее время.

Через несколько дней после очных ставок начался процесс так называемого «параллельного» троцкистского центра. Перед судом предстали 17 человек, среди них К. Радек, Ю. Пятаков, Г. Сокольников, Л. Серебряков, Н. Муралов… Бухарин газет, освещающих процесс, даже не смотрел, отбрасывал в сторону.

– Не могу читать этот бред – с меня хватило их показаний на очных ставках, – в полном отчаянии говорил он. Когда я прочла ему приговор и он узнал, что Сокольников и Радек получили не расстрел, а по 10 лет, Н. И. предположил, что они заработали себе жизнь клеветой против него. Хотя для него было ясно, что они клеветали вынужденно и на самих себя. Я же думаю, что их временно оставили жить как приманку для Н. И., Рыкова и других обвиняемых, чтобы показать, что самооговором и клеветой на товарищей можно сохранить себе жизнь. В этом, я думаю, был тайный расчет Сталина, тем более что такой тактический ход ему ничего не стоил, так как в дальнейшем и Радек, и Сокольников были уничтожены, чего Н. И. знать уже не мог.

– Кто же такое мог предвидеть! Разве только Нострадамус! – в полном замешательстве воскликнул Н. И. после окончания процесса.

Процесс над вымышленным «параллельным» троцкистским центром продолжался с 23 по 30 января 1937 года. До ареста Н. И. оставалось немногим меньше месяца.

Этот последний месяц был самым тяжелым. Впрочем, у Н. И. были мгновения относительного просветления, когда он надеялся на жизнь. Слишком затянулось их (Бухарина и Рыкова) «дело», с арестом всё медлили.

– А что если вышлют меня к чертям на рога, ты поедешь со мной, Анютка? – с детской наивностью спрашивал он. – Неужто перед всем миром Коба устроит третье средневековое судилище? Мне только исключение из партии невыносимо, трудно будет пережить, а дело я найду себе всюду: займусь естественными науками, поэзией, напишу повесть о пережитом; рядом жена любимая, сын будет подрастать… О чем еще можно мечтать при сложившихся обстоятельствах!

– К чертям на рога я с тобой поеду, но боюсь, что это лишь радужные мечты, – я не могла успокаивать Н. И.

Проблески оптимизма длились недолго, перспектива была предельно ясна.

Н. И. сидел в своей комнате, как в западне. В последнее время даже в ванную помыться я с трудом заставляла его выйти. Он опасался столкнуться с отцом не только потому, что не хотел огорчать его своим видом, еще больше боялся вопроса: «Николай! Что происходит?» Н. И. приносило облегчение, что умершая в 1915 году мать не видит его страданий. Любовь Ивановна, зная, что сын с детства был увлечен естественными науками, мечтала, чтобы он стал биологом (судьба биологов в ту мрачную пору оказалась не лучше, чем судьба старых большевиков), и огорчалась, что Николай занялся революционной деятельностью, волновалась, когда к ним на квартиру до революции приходили с обыском. «Что бы было с ней теперь – трудно себе вообразить!» – часто говорил Н. И.

Февраль 1937 года уже отсчитывал последние дни нашей совместной жизни, как вдруг зазвонил долго молчавший телефон. Иван Гаврилович слегка приоткрыл дверь и попросил меня взять трубку. К моему удивлению, звонил Коля Созыкин, мой бывший однокурсник и комсорг. Тот самый Коля, которого я не хотела раскрыть Берии, а он мне раскрыл его. Коля пригласил меня в гости в гостиницу «Москва». И хотя Н. И. заподозрил, что мой Коля – подставное лицо, в конце концов решил, что ничего страшного не случится, если я забегу к нему:

– Только лишнего не говори, – предупредил Н. И., – вдохнешь струю свежего воздуха – пойди, пойди, отвлечешься немного.

У Созыкина я пробыла недолго, но все «лишнее», что только можно было ему рассказать, я рассказать успела: о подробностях Декабрьского пленума ЦК ВКП(б), об очных ставках, о том, что Н. И. решительно отрицает причастность к преступлениям. Я проявила осторожность лишь в том, что имени Сталина не упоминала, хотя к тому времени оценивала эту зловещую фигуру резко отрицательно. На вопрос Созыкина, как Сталин относится к происходящему и персонально к Н. И., я пустила в ход рассуждение, которым любили пользоваться наши глупые обыватели, и ответила: «НКВД Сталина обманывает».

Так я излила душу Созыкину, «вдохнула струю свежего воздуха» и заторопилась назад. Подойдя к дому, я увидела, что из соседнего с нашим подъезда, ближе к Троицким воротам, вышел Серго Орджоникидзе и направился к машине. Заметив меня, он остановился. Но что я могла сказать ему в тот момент? Несколько мгновений мы стояли молча. Серго смотрел на меня такими скорбными глазами, что по сей день я не могу забыть его взгляда. Затем он пожал мне руку и сказал два слова: «Крепиться надо!» Сел в машину и уехал. В тот миг невозможно было предположить, что Орджоникидзе осталось жить считанные дни.

Дома я рассказала Н. И. о встрече с Серго. И хотя «крепиться» трудно было, он был растроган. Как мало надо было в те дни, как радовало даже одно благожелательное слово! Тут же Н. И. написал письмо Орджоникидзе в надежде, что тот не ответит ему так, как ответил Ворошилов. Письмо к Орджоникидзе я наизусть не учила, как то, о котором мне еще предстоит рассказать, поэтому могу лишь кратко изложить его содержание. Н. И. писал Серго, что, поскольку тот достаточно хорошо знаком со сфабрикованными клеветническими показаниями против него, присутствовал и на чудовищных и необъяснимых очных ставках, он может понять состояние Н. И. и знает, чего он ждет. Все, что происходит, заставляет его думать, что в НКВД действует такая мощная сила, которой ни Серго, ни он сам, пока не находится в тюремных застенках, до конца понять не может. Но для него (Бухарина) становится все яснее, что эта сила действует уверенно, не опасаясь провала, если заставляет всех тех, кто посвятил свою жизнь народу, революции, оговаривать самих себя и клеветать на товарищей по партии. И далее дословно: «Начинаю опасаться, что и я в случае ареста могу оказаться в положении Пятакова, Радека, Сокольникова, Муралова и других. Прощай, дорогой Серго. Верь, что я честен всеми своими помыслами. Честен, что бы со мной в дальнейшем ни случилось». (Заключительная фраза письма напомнила мне последние слова Радека при его разговоре с Н. И. на даче: «Николай! Верь, что бы со мной ни случилось, я ни в чем не виновен».) Свое письмо Н. И. закончил просьбой к Орджоникидзе: в случае его ареста позаботиться о семье. Просил, чтобы Серго хотя бы на первое время, пока я не окрепну, не приду в себя, не устроюсь работать, взял к себе ребенка. Но просьба о ребенке тормозила мои действия, я все медлила с отправкой. И хотя я плохо представляла себе возможность Орджоникидзе в то страшное время взять к себе, даже ненадолго, нашего ребенка, мое материнское чувство заставило меня опасаться этого. Мне казалось, что поначалу, с помощью матери, а затем и самостоятельно, я смогу его вырастить. Но вопрос решился сам собой. Через короткое время передать письмо было некому…

Серго Орджоникидзе не смог стать не только соучастником, но и пассивным наблюдателем неслыханного произвола. Оставался один выход – уйти навсегда. Вопрос: кто его избрал, этот выход?.. Слухи разноречивы.

Сейчас, после всего пережитого, обращение к Серго с просьбой помочь семье кажется наивным и в том случае, если бы он остался жить. Но разве мог Н. И. предвидеть, что через три с половиной месяца после его ареста меня разлучат с ребенком и мне не придется думать о куске хлеба для него?..

Расставшись с сыном, когда ему был год, я увидела его через 19 лет – двадцатилетним юношей, летом 1956-го, когда он приехал ко мне в Сибирь, в поселок Тисуль Кемеровской области – последнее место моей ссылки.

Да простит меня мой читатель, если таковой когда-нибудь у меня будет, за то, что я ненадолго отвлекусь от воспоминаний о страшных днях и перенесусь почти на два десятилетия вперед. В Кремль я еще вернусь, чтобы проститься с Н. И. История нашего расставания не канет в Лету, раз она живет в душе моей, в моей памяти.

Но хочется немного радости, а разве долгожданная встреча с сыном после такой долгой разлуки не радость?! И если не Серго Орджоникидзе спас нашего ребенка, то, так или иначе, поочередно родственники спасали, а затем и в детском доме не погиб. Спасибо за это людям. О своей встрече с сыном, встрече, о которой я столько лет мечтала, я и хочу рассказать.

К этому времени у меня сложилась новая семья. Пожалуй, будет огромным преувеличением сказать, что она у меня сложилась. С моим вторым мужем, Федором Дмитриевичем Фадеевым, я познакомилась в лагере. До своего ареста он возглавлял агропроизводственный отдел наркомата совхозов Казахской ССР. После освобождения и реабилитации ссыльным, он не был и остался в Сибири из-за меня. Но под разными предлогами за связь со мной его трижды арестовывали. И большую часть нашей жизни он то находился в тюрьме, то работал вдали от меня, приезжая лишь в отпуск. А я моталась по различным ссылкам с двумя маленькими детьми. Он всегда старался найти работу по месту моей ссылки, и это было возможно, так как он получил образование в Сельскохозяйственной академии на двух факультетах: агрономическом и зоотехническом – и много лет работал в сельском хозяйстве. Кругом были совхозы, устроиться нетрудно. Но как только он приступал к работе, следовал арест или же меня ссылали в другое место.

Это особая глава моей жизни, тоже драматичная, но в настоящих воспоминаниях я не считаю возможным уделить ей достаточно внимания. К 1956 году наступило потепление, и, казалось, мы могли бы воссоединиться прочно, но этому помешала преждевременная смерть Федора Дмитриевича. Измученный восьмилетним заключениём, следствием с применением пыток, приведшим к самооговору, дальнейшими жизненными передрягами, связанными со мной, он не выдержал. Повторяю: эта тема требует особого рассказа. Сейчас я коснулась ее лишь мимоходом, в связи с тем, что нам всей семьей предстояло встретить Юру.

Поселок Тисуль отстоял от ближайшей железнодорожной станции Тяжин приблизительно километров на 40–45. Регулярный транспорт из Тяжина в Тисуль не ходил. Мы тронулись в путь на мотоцикле с коляской. Детей – Надю, которой не было еще десяти лет, и шестилетнего Мишу – мы не могли оставить дома, так они стремились поскорее увидеть своего братика. Для них это событие было лишь радостным приключением. Пришлось тесниться в мотоцикле. По дороге отказали тормоза, произошла авария, и мы едва не погибли. Но в конце концов добрались до Тяжина.

Трудно передать мое состояние. Я ехала к сыну и в то же время к незнакомому юноше. Что он собой представляет, воспитанник детского дома? Найдем ли мы общий язык? Сможет ли он понять меня? Не упрекнет ли за то, что у меня есть еще дети, не расценит ли это как измену ему? Наконец, он же меня спросит, кто был его отец. И это – главное. Надо ли раскрыть тайну, не будет ли это слишком обременительно для юной души? Мы встретились после XX съезда партии. Я запаслась вырезками из газет на тему «культ личности Сталина». Несмотря на то что такая формулировка, как казалось мне раньше и кажется теперь, не отражает содеянных Сталиным преступлений и для новых поколений не характеризует эпоху, не объясняет ужаса, пережитого нашей страной, тем не менее это был уже шаг в будущее, шаг к правде, и задача моя облегчилась. Незадолго до приезда Юры мне удалось купить в газетном ларьке «Письмо к съезду» – завещание Ленина, изданное отдельной брошюрой. Словом, я старалась быть во всеоружии. В моей голове возникали десятки вопросов, на которые я не могла ответить, пока не познакомлюсь с сыном.

Мы шли уже по платформе железнодорожной станции, когда издали я увидела приближающийся поезд. Я была настолько возбуждена, что почувствовала – вот-вот упаду, свернула в привокзальный палисадник и свалилась в обмороке. Поезд оказался не тот, а к следующему, которым приехал Юра, я уже «отошла». Я старалась охватить взглядом весь состав, боясь пропустить сына. Не представляла себе, как он выглядит. Я видела только его детские фотографии. И вдруг я почувствовала объятия и поцелуй. Юра подбежал ко мне сбоку, а я в это время сосредоточенно смотрела на последние вагоны. Узнать его можно было только по глазам – такие же лучистые, как в детстве, а вот как он меня угадал – не знаю. В детстве видел мою фотографию, да и мой взволнованный вид, очевидно, подсказал ему. Худющий он был такой, что описать трудно, брюки еле держались на костлявых бедрах, на груди каждое ребрышко можно было пересчитать. Прямо-таки Махатма Ганди. Я вглядывалась в его лицо, искала знакомые родные черты. Как только он заговорил, у меня сердце защемило: тембр голоса, жестикуляция, выражение глаз – точно отцовские, а цветом глаза скорее мои, брюнет в меня, а ребенком был совсем светленький.

– Вот как бывает, Юрочка!.. Вот как бывает!.. – в первое мгновение иных слов я не могла найти, а он…

– Теперь я понимаю, в кого я такой худой…

Я была немногим полней Юры.

К вечеру мы, основательно утомленные тряской в мотоцикле, добрались до своего Тисуля.

Следующий день прошел спокойно, Юра был веселый. Пел песенки, бегал с детьми в огород за гороховыми стручками. А утром, когда мы на завтрак ели манную кашу с малиновым вареньем, Юра спросил у Миши: «А ну-ка, скажи, кто ел манную кашу с малиновым вареньем?» Миша подумал и неуверенно ответил: «Наверно, Ленин». Мы посмеялись. А Юра рассказал маленькому Мише, что это Буратино ел манную кашу с малиновым вареньем.

Так прошел первый день нашей совместной жизни, счастливый, удивительно легкий, светлый день. Будто камень с души свалился.

Я знакомилась с сыном, расспрашивала, чем он интересуется, почему пошел учиться именно в этот институт (Юра был студентом Новочеркасского гидромелиоративного института). Хотелось знать, не интересуется ли он естественными науками или математикой. Рассказала, что дед его, Иван Гаврилович, был математиком и когда-то преподавал в женской гимназии. Об увлечении отца естественными науками я умолчала, не хотела напоминать о нем. Меня интересовали увлечения сына, которые могли бы быть переданы по наследству.

Юра рассказал мне, что в гидромелиоративный институт он поступил случайно. Поехали ребята из детского дома, и он с ними, выдержал экзамен и поступил, но интереса к этому делу у него не было. Экзамен пошел сдавать босиком.

– Как босиком, разве тебе в детском доме ботинок не дали? – с удивлением спросила я.

– Ботинки дали, но свободнее было без обуви…

Ни естественные науки, ни математика его не интересовали. Увлекался рисованием и мечтал стать художником. В конце концов этого он добился. Но тогда я опасалась темы, связанной с отцом, и только про себя подумала, что это увлечение передалось сыну от отца.

На следующий день я не избежала больного вопроса, хотя намеревалась отложить тяжкий для меня разговор. Ведь мне предстояло сказать сыну не только кто его отец, но, как я думала, и где он, но Юра настаивал и все спрашивал:

– Мама, скажи, кто мой отец.

– Ну а как ты думаешь, Юрочка, кто твой отец?

– Должно быть, профессор какой-нибудь, – почему-то так подумал Юра. Его ответ меня рассмешил.

– Не профессор, а академик.

– Даже академик! Отец академик, а я вот – дурак, – сказал Юра.

Юра был далеко не дурак, напротив, учитывая условия, в которых он вырос, он поразил меня своим развитием.

– Но главное, – сказала я, – не то, что он был академик (что Н. И. был академик, я бы и не вспомнила, если бы не высказанное Юрой предположение – «должно быть, профессор какой-нибудь»). Главное то, что он был известный политический деятель.

– Назови его фамилию.

– А фамилию я назову тебе завтра. – Подумала: назову фамилию, а Юра мне скажет: «Так это тот самый Бухарин – враг народа?» – и мне стало страшно.

– Если ты мне не хочешь сказать сейчас, то сделаем так: я попробую сам назвать фамилию, а ты, если я назову ее правильно, подтвердишь.

Я согласилась, предполагая, что угадать фамилию отца он не сможет, рассматривала Юрино предложение как своеобразную игру, а для себя – как оттяжку перед неизбежным. Но неожиданно Юра произнес:

– Предполагаю, что мой отец – Бухарин.

Я в изумлении посмотрела на сына.

– Если ты знал, то зачем ты меня спрашиваешь?

– Нет, я не знал, я честно говорю, не знал.

– Как же ты мог догадаться?

– Я действовал методом исключения. Ты мне сказала, что мой дед Иван Гаврилович, что мой отец был видным политическим деятелем. И я стал думать, кто из видных политических деятелей «Иванович», и пришел к выводу, что это Бухарин Николай Иванович.

Меня поразило, что Юра знал имена и отчества крупных политических деятелей, соратников Ленина, и назвал их всех, кроме Рыкова Алексея Ивановича. То, что Бухарин был самым молодым из них, он не знал. И это не стало дополнительным козырем для разгадки. О нашей возрастной разнице он не думал. Трудно поверить, но тем не менее все было именно так, как я об этом рассказала. Я и по сей день не исключаю того, что, быть может, его детская память запечатлела фамилию отца, когда кто-нибудь из родственников упомянул ее, а сейчас, в момент нервного напряжения, это звуковое восприятие фамилии отца всплыло в сознании.

Я показала Юре газетные вырезки, «Завещание Ленина». Немного рассказала об отце, хотя старалась внимание на нем не фиксировать, берегла сына. Перед отъездом просила не разглашать своей настоящей фамилии, опасаясь, что это приведет к дополнительным трудностям в его и без того нелегкой жизни.

В детском доме сыну выдали паспорт, в котором указали фамилию моих родственников, от которых он был взят в детский дом. Так он стал Гусман Юрий Борисович, хотя формального усыновления не было. Однако после нашей встречи тайну своего происхождения хранить ему было трудно. Незадолго до окончания института, перед присвоением ему офицерского звания, Юре предстояло заполнить подробнейшую анкету. Умолчание о своем отце он рассматривал как умышленное укрывательство, и это его угнетало. В письме ко мне он просил разрешения открыть правду, просил сообщить год рождения отца и мой, чего он действительно не знал. Анкету нужно было заполнить не позже, чем через две недели. Письмо ко мне шло долго, и, чтобы Юра успел получить ответ вовремя, я отправила ему телеграмму. Назвала фамилию, имя и отчество, год рождения отца и свой год рождения, дав этим согласие на разглашение его биографии.

Об остальном, надеюсь, расскажет сам Юра, а мне предстоит вернуться снова в Кремль, к своему в то время десятимесячному ребенку, к погибающему Н. И. и расстаться с ним навсегда.

Письмо, адресованное С. Орджоникидзе, лежало в нашей комнате на столе. В течение нескольких дней Н. И. напоминал мне, чтобы я его отправила, – лучше самой отнести на квартиру, что для меня было еще труднее, чем отправить с фельдъегерем. Ребенок последние дни до ареста Н. И. проводил больше времени с нами. За неимением игрушек (кроме погремушек, которые Н. И. успел притащить на дачу до отъезда на Памир, других игрушек не было) Юра таскал по полу и подбрасывал вверх чучело сизоворонка, когда-то подстреленного Н. И. Он ползал и вставал, держась за кровать отца, переступал неуверенным шагом, чтобы приблизиться к нему и поцеловать. Ах, как он пронзительно кричал, краснея от напряжения: «Папа, папа, папа!..» Перед расставанием с отцом он неосознанно, интуитивно проявлял к нему особую нежность.

Неожиданно раздался звонок в дверь. Как всегда встревоженная, я пошла открыть дверь. На этот раз доставили извещение о созыве пленума ЦК ВКП(б), вошедшего в историю как Февральско-мартовский. Поскольку ко всем присылавшимся показаниям была приложена бумажка: «Материалы к пленуму», Н. И. пленума ждал. Однако он не исключал и того, что арест может произойти до его созыва. Сообщение о пленуме было получено за несколько дней до его открытия, первоначально назначенного на 17–19 февраля (точно не помню).

В повестке дня значились два вопроса:

1. Вопрос о Н. И. Бухарине и А. И. Рыкове.

2. Организационные вопросы.

Прочитав извещение, Н. И. сказал категоричным тоном:

– Не пойду я на этот пленум, со мной можно там и в мое отсутствие расправиться.

Он решил объявить голодовку. Тут же написал заявление в Политбюро для оглашения на пленуме: «В протест против неслыханных обвинений в измене, предательстве и т. д. объявляю смертельную голодовку и не сниму ее до тех пор, пока не буду оправдан. В противном случае последняя просьба – не трогать меня с места и дать возможность умереть». (Цитирую по памяти. За точность содержания ручаюсь.)

Перед началом голодовки Н. И. попросил меня помочь ему разыскать в его письменном столе маленькую записочку, написанную Сталиным, чтобы уничтожить ее перед возможным обыском. Записочка эта была найдена при самых безобидных обстоятельствах: однажды после окончания заседания Политбюро в начале 1929-го или в конце 1928 года Н. И. обнаружил, что выронил из кармана маленький карандашик, которым любил делать необходимые записи. Он вернулся в пустую комнату, где заседало Политбюро, заметил на полу карандаш, нагнулся, чтобы поднять его, а рядом лежала небольшая бумажонка, которую Н. И. также поднял. На ней рукой Сталина было написано: «Надо уничтожить бухаринских учеников!» Так Сталин изложил свои мысли на бумаге, затем случайно уронил записку на пол и забыл про нее. Таким образом, этот документ, говорящий о зловещих планах Сталина, оказался у Н. И. и пролежал в его письменном столе много лет. Н. И. решил избавиться от этой бумажонки, чтобы не быть обвиненным в чем угодно: в краже, подделке документа и т. д. Записка эта стала единственным документом, уничтоженным перед обыском.

Известно ли было о ней ученикам Н. И.? Не уверена, что всем. Точно могу сказать, что знали о ней Д. П. Марецкий и Ефим Цетлин. Записка, которую я своими руками уничтожила, взволновала меня, и я в письменной форме (понятно почему) спросила Н. И.:

– Следовательно, ты знал о планах Сталина?

– То, что Сталин мог расстрелять моих бывших учеников, я в то время не подозревал, думал, что он решил уничтожить мою школу путем изоляции их от меня (Сталин действительно первоначально отправил бывших учеников Н. И. на периферию. – А.Л.), теперь я не исключаю, что он может их уничтожить физически, – получила я письменный ответ.

Кабинет Н. И. был в полном запустении. Птицы – два попугайчика-неразлучника – подохли и валялись в вольере. Посаженный Н. И. плющ завял; чучела птиц и картины, висевшие на стене, покрылись пылью. Войдя в кабинет, я особенно остро почувствовала, что на пороге смерть. Мы сели на диван. Над ним по-прежнему висела моя любимая акварель «Эльбрус в закате». Я не выдержала и тряпкой смахнула пыль со стекла. Сразу же приоткрылась двуглавая ледяная, голубоватая вершина Эльбруса, сверкающая румяным отблеском заката.

– Анютка, – сказал Н. И., – в этой квартире погибла несчастная Надя (он имел в виду Надежду Сергеевну Аллилуеву. – А.Л.), в этой же квартире уйду из жизни и я.

Н. И. в то время верил своим намерениям: на пленум он не пойдет, а на худой конец умрет на своей постели от смертельной голодовки. Если пленум не прислушается к его протесту, то, во всяком случае, Коба даст ему умереть у себя дома.

Я, пишущая эти строки десятилетия спустя, имею то преимущество перед Н. И., что знаю шаг за шагом дальнейшее развитие событий, чего Н. И. в тот момент твердо знать никак не мог. Он мог только предполагать, а предположения определялись во многом его неистовым жизнелюбием. Он знал цену Сталину, но надежда на жизнь минутами заставляла Н. И. верить ему.

Мы еще оставались в кабинете, как неожиданно вошли трое мужчин. Звонка в дверь мы не слышали, открыл им Иван Гаврилович. Эти трое сообщили товарищу Бухарину – так они его назвали, – что ему предстоит выселение из Кремля. Н. И. и прореагировать не успел – зазвонил телефон. У аппарата был Сталин.

– Что там у тебя, Николай? – спросил Коба.

– Вот пришли из Кремля выселять, я в Кремле вовсе не заинтересован, прошу только, чтобы было такое помещение, куда вместилась бы моя библиотека.

– А ты пошли их к чертовой матери! – сказал Сталин и повесил трубку.

Трое неизвестных стояли около телефона, услышали слова Сталина и разбежались к «чертовой матери».

Поразителен не только звонок Сталина за несколько дней до Февральско-мартовского пленума, очевидно не случайное совпадение звонка с сообщением о выселении из квартиры. И без звонка можно было представить себе, как живет Н. И. в своей кремлевской «тюрьме». Но Коба все продолжал свою зловещую игру и остановиться не мог. Однако еще больше я была потрясена тем, что в такой страшный для Н. И. момент, когда на столе лежало пока еще не отправленное заявление пленуму о голодовке, он подумал о квартире, в которой разместилась бы его огромная библиотека. Следовательно, были у него проблески надежды на жизнь? Думаю, нет. Скорее, таким образом он рассчитывал прояснить ситуацию, вызвать Сталина на разговор, но тот разговаривать не пожелал.

Переселять Н. И. из Кремля было действительно бессмысленно, через считанные дни Хозяин обеспечил его квартирой в тюремной камере, хотя А. И. Рыкова все же переселить из Кремля успел.

Пережив очередную малообъяснимую выходку Сталина, мы отправились в нашу комнату. Но по пути вдруг Н. И. завернул в соседнюю – маленькую, пыльную, захламленную старыми вещами, скорее каморку, а не комнату, со сводчатыми потолками, с окном, закрытым старинной ромбообразной, с утолщениями на переплетениях решеткой. Он рухнул на пол, положил голову на старые пыльные сапоги, воскликнул:

– Вандалы! Варвары! – и разрыдался.

– Что ты делаешь, Николаша! Зачем тебе валяться в такой грязи, вставай скорей! Пойдем в нашу комнату!

– Нет, я хочу привыкнуть к камере, меня ждет тюрьма! Нет, я не уйду отсюда! Я не выдерживаю, Анютка! Не вы-дер-жи-ваю! Кроме всего прочего, я страдаю из-за того, что и тебе приходится вместе со мной все это переживать. Если б я только знал, если б я мог такое предвидеть!.. Как бы я тебя ни любил, если бы и не смог подавить в себе этого чувства, я бы удрал от тебя за тридевять земель! А я еще стремился иметь ребенка накануне такой беды.

Мне еле удалось уговорить Н. И. вернуться в нашу обитель.

К вечеру я отправила в Политбюро заявление Н. И. пленуму ЦК ВКП(б) о голодовке.

На следующее утро Н. И. простился с отцом, Надеждой Михайловной, ребенком и начал голодовку. Хотел проститься и с дочерью – Светланой, он называл ее Козечкой. Девочке в то время шел только тринадцатый год. Н. И. намеревался позвонить ей, но был до такой степени подавлен, что, опасаясь ее травмировать, сделать этого не смог. Голодовка легла на истощенный полугодовым «следствием», точнее, полугодовым позорным издевательством организм. Н. И. терял силы катастрофически быстро.

Через двое суток после начала голодовки Н. И. почувствовал себя особенно плохо: побледнел, осунулся, щеки ввалились, огромные синяки под глазами. Наконец он не выдержал и попросил глоток воды, что было для него моральным потрясением: смертельная голодовка предусматривала отказ не только от пищи, но и от воды – сухая голодовка. Состояние Н. И. меня настолько пугало, что тайком я выжала в воду апельсин, чтобы поддержать его силы. Н. И. взял из моих рук стакан, почувствовал запах апельсина и рассвирепел. В то же мгновение стакан с живительной влагой полетел в угол комнаты и разбился.

– Ты вынуждаешь меня обманывать пленум, я партию обманывать не стану! – злобно крикнул он так, как со мной еще никогда не разговаривал.

Я налила второй стакан воды, уже без сока, но Н. И. и от него решительно отказался:

– Хочу умереть! Дай умереть здесь, возле тебя! – добавил он слабым голосом.

Я почувствовала, что меня покидают силы, и прилегла рядом с Н. И. В тот момент у меня было ощущение, что мы умираем одновременно, падаем в бездонную пропасть. Я стойко держалась все эти страшные месяцы, но на этот раз разрыдалась. И слезы мои привели Н. И. в еще большее отчаяние. Он решил успокоить меня песней.

– Споем-ка с тобой, Анютка, песню, ту, что мы вместе с Клыковым любили петь. – И Н. И. тихо запел:

Чудный месяц плывет над рекою,

Все объято ночной тишиной.

Ничего мне на свете не надо,

Только видеть тебя, милый мой!..

Пение Н. И. меня рассмешило и на мгновение отвлекло от мрачных дум.

– Бедный Клычини, – Н. И. вспомнил своего шофера, – что-то он теперь обо мне думает, хоть бы и его не загребли (о дальнейшей судьбе Николая Николаевича Клыкова мне ничего не известно. – А.Л.).

После 16 января, когда была снята подпись Бухарина как ответственного редактора «Известий», и во время и после процесса Радека, Сокольникова, Пятакова Н. И. заглядывал в газеты крайне редко. Радио почти не включали, в особенности после того, как Н. И. услышал чью-то речь, в которой было сказано, что он продался врагам Советского государства за тридцать сребреников. Даже Юрина няня, белоруска, с возмущением сказала:

– Что яны гады брешут! Это Николай Иванович, голоштанный, продался за тридцать сребреников?! Яны ему не нужны!

Но, кажется, 19 февраля, в тот самый день, когда должен был начаться пленум, Н. И. попросил включить радио. Захотел услышать, есть ли информационное сообщение о пленуме, на котором он не собирался присутствовать. Но как только включили радио, зазвучала траурная музыка. Мы насторожились: кто же умер? И через мгновение узнали – 18 февраля 1937 года скончался Серго Орджоникидзе, как было сообщено, от паралича сердца. Диагноз мы не подвергали сомнению.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю