Текст книги "Незабываемое"
Автор книги: Анна Ларина-Бухарина
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)
Слушая Ежова, жалкий, низвергнутый Ягода, пока еще член ЦК, по словам Н. И., сидевшего неподалеку от него, неуверенным голосом, как бы для себя самого, негромко произнес:
– Как жаль, что я не арестовал вас, когда еще мог!
Следующими объектами нападок Ежова стали Рыков и Бухарин. Их он обвинял в связи с контрреволюционными троцкистами, в организации заговора, и уже прозвучал лейтмотив всех процессов: причастность к убийству Кирова.
– Молчать! – крикнул гневным тоном возмущенный Бухарин, когда вспомнили Кирова. – Молчать! Молчать!
Все обернулись в сторону Бухарина, но не произнесли ни единого слова.
После выступления Ежова было несколько минут перерыва, которыми воспользовался Рыков и подошел к Н. И.
– Надо мобилизовать все силы для борьбы с клеветой. Отягчающим обстоятельством является самоубийство Томского, – сказал Алексей Иванович.
– Одна надежда – переубедить Сталина, иначе ничего не получится, – ответил Бухарин.
– Николай! Ты ошибаешься, надо, чтобы нам поверили члены Политбюро и члены ЦК – пошли против Кобы, – тихо шепнул ему Рыков.
После перерыва коротко, но злобно выступил Каганович. Он «передумал» и стал верить «б…» Сокольникову, показаниям Зиновьева и Каменева и не верить Бухарину. Молотов соревновался с Кагановичем в нападках на Рыкова и Бухарина.
В защиту Бухарина и Рыкова на пленуме не выступил никто. Лишь Серго Орджоникидзе прерывал речь Ежова вопросами, пытаясь разобраться в происходящем кошмаре, и тем самым проявлял некоторое недоверие новому наркому Поведение остальных можно выразить словами Пушкина: «Народ безмолвствует».
Наконец слово взял Сталин (передаю по памяти со слов Бухарина):
– Не надо торопиться с решением, товарищи. Вот против Тухачевского у следственных органов тоже имелся материал, но мы разобрались, и товарищ Тухачевский может теперь спокойно работать!.. Я думаю, Рыков, быть может, знал что-нибудь о контрреволюционной деятельности троцкистов и не сообщил партии. В отношении Бухарина я пока и в этом сомневаюсь (умышленно отделил Бухарина от Рыкова. – А.Л.). Очень тяжко для партии говорить о преступлениях в прошлом таких авторитетных товарищей, какими были Бухарин и Рыков. Потому не будем торопиться с решением, товарищи, а следствие продолжим.
Все было заранее спланировано у вождя. И тонко же умел обманывать Иосиф Виссарионович! Товарищу Тухачевскому, присутствовавшему на пленуме, он был кандидатом в члены ЦК ВКП(б), вместо спокойной работы через несколько месяцев он обеспечил «вечный покой». Что касается Бухарина – вместо обещанной работы в редакции дал команду о возобновлении следствия, которое, надо думать, ни на один день и после заявления прокуратуры 10 сентября 1936 года не прекращалось. В НКВД лихорадочными темпами фабриковались клеветнические материалы против Бухарина и Рыкова. Вот что значила казалось бы самая умеренная в сравнении с предыдущими выступлениями речь вождя.
После короткой, но многообещающей речи Сталина Н. И. решился подойти к нему. Их разговор передаю с максимальной точностью, как рассказывал мне Н. И.
– Коба! – сказал он. – Надо проверить работу НКВД, создать комиссию и расследовать, что там творится. До революции, во время революции и в тяжкие годы после ее совершения мы служили только революции. А теперь, когда трудности уже позади, ты веришь клеветническим показаниям? Хочешь выкинуть нас на грязную свалку истории? Опомнись, Коба!
– Ты что, хочешь сказать о своих прошлых заслугах, никто их у тебя не отнимает, – ответил Сталин безразличным тоном, – но они же и у Троцкого были. Мало у кого было столько заслуг перед революцией, сколько было у Троцкого, между нами говоря, между нами говоря (он делал акцент на «и» – «мижду нами говоря»), – дважды повторил Сталин, погрозив указательным пальцем, очевидно, предостерегая Бухарина, чтобы не разболтал он сказанное им о Троцком на том свете (разболтал-таки на этом, мне-то успел рассказать). Затем Коба отошел в сторону, не желая продолжать разговор.
Прошло около трех мучительных месяцев с Декабрьского 1936 года до Февральско-мартовского пленума ЦК ВКП(б) 1937 года. Бухарин провел их главным образом в небольшой комнатке, бывшей спальне Сталина: после гибели Надежды Сергеевны Сталин попросил Бухарина поменяться с ним квартирами.
Обстановка нашей комнаты была более чем скромной: две кровати, между ними тумбочка, дряхлая кушетка с грязной обивкой, сквозь дыры которой торчали пружины, маленький столик. На стенке висела тарелка темно-серого репродуктора. Для Н. И. эта комната удобна была тем, что в ней были раковина и кран с водой; здесь же дверь в небольшой туалет. Так что Н. И. обосновался в той комнате прочно, почти не выходя из нее.
25 декабря 1936 года по радио он слушал речь Сталина на Восьмом чрезвычайном съезде Советов о новой, Сталинской Конституции, принятой 5 декабря. В обсуждении и написании Конституции Н. И. принимал непосредственное участие, поэтому свое отсутствие на съезде отверженный Бухарин переживал особенно тяжко. Но в еще большей степени угнетала его атмосфера на Декабрьском пленуме. Ведь только он и, очевидно, Рыков просили Сталина создать комиссию для расследования деятельности НКВД. Все присутствующие на пленуме молчали. «Может, придет время, – сказал Н. И., – когда они все окажутся неугодными свидетелями преступлений и тоже будут уничтожены!» Хотя сам он считал, что при абсолютной диктатуре Сталина каждого, выступившего в защиту его и Рыкова, кара постигла бы немедленно. Тем не менее пережить молчание товарищей было невероятно тяжело. Ему вспомнилась древняя египетская сказка: хоронили фараона, на похороны его собрались не только друзья, но и враги. Враги пришли, чтобы выразить свою ненависть к умершему, и забросали мертвого фараона камнями. Покойник оставался лежать неподвижно. Затем один из тех, кого фараон считал своим другом, тоже бросил в него камень. И вдруг умерший повернул голову в его сторону и громко застонал. «Вот и у меня душа стонет, стонет так, что невозможно вытерпеть». Н. И. сказал это с такой болью и взгляд его был столь трагическим, что показалось мне в тот миг, что я услышала душевный стон.
Через некоторое время, ближе к концу декабря, стали поступать показания против него, Рыкова и Томского, явно добытые пытками. Показания эти рассылались всем членам и кандидатам в члены ЦК ВКП(б) как материалы к предстоящему Февральско-мартовскому пленуму 1937 года для создания соответствующего настроения. Показания были хорошо срежиссированы: не противоречили одно другому. Назывались одни и те же даты конспиративных собраний, места сборищ «заговорщиков». Некоторые тайные собрания проходили при Бухарине, иные – в его отсутствие, но кто-нибудь из присутствующих обязательно передавал директиву Бухарина или Рыкова (Томского упоминали тоже, но реже, он ушел из жизни сам, зачем же было тратить время на вымогательства показаний против него), что со свержением правительства, убийством Сталина, «дворцовым переворотом» с целью восстановления капитализма в СССР (иная формулировка не устраивала монарха-диктатора) надо торопиться!
– Здорово состряпано! – сказал Н. И. – Если бы я был не я, а человек незнакомый, я бы всему поверил.
Большинство мучеников, давших к этому времени клеветнические показания, были лицами неизвестными или же малоизвестными не только мне, но и Н. И. Многие из них были партийными работниками из провинции и к оппозиции отношения не имели.
На процессе А. И. Рыков по этому поводу заявил: контрреволюционные группы в 1928–1930 годах создавались и на территории Союза: «точного перечисления, где, какие группы создавались, в каком количестве – этого сказать не могу»[109]. Или же, когда генеральный прокурор Вышинский спросил у Рыкова, какую часть право-троцкистского блока представлял Енукидзе, он ответил: «Должно быть, представлял правую часть». Этим явно стремился подчеркнуть, что процесс есть чудовищная инсинуация.
Прочтя присланные показания, Н. И. снова произнес знакомую фразу:
– Ничего не понимаю! – И тихо шепнул мне на ухо: – Быть может, Коба сошел с ума?
Я не смогла его успокоить, наоборот, еще больше взволновала, сказав:
– Теперь жди показаний от Радека, ты же писал и просил за него…
– Ну, не может быть! – произнес Н. И. И тут же передумал: – Нет-нет, ты права, все может быть!
Становилось все более очевидным, какие цели преследует так называемое следствие и по чьему указанию оно действует. Тем не менее Н. И. направил несколько писем Сталину, обращаясь к нему «дорогой Коба», опровергая оговоры, доказывая свое алиби и т. д. Объясняется это лишь тем, что минутами брала верх убежденность в том, что Сталина мучает болезненная подозрительность и что Н. И. сможет его переубедить. Все первоначально присланные показания ничем друг от друга не отличались, пересказывать их нет смысла. Связь с троцкистским «параллельным» центром предполагала и вредительство, в показаниях об этом хотя и упоминалось, но внимание не акцентировалось. Говорилось главным образом о терроре – организации покушения на Сталина, но Молотова и Кагановича тоже не забывали. Словом, «дворцовый переворот». Немыслимыми обвинениями окружили Бухарина и Рыкова словно блокадным кольцом.
– Пахнет грандиозным кровопролитием, – сказал Н. И. – Будут сажать тех, кто и рядом со мной и Алексеем (Рыковым. – А.Л.) не стоял!
Я постоянно находилась возле Н. И., за исключением тех минут, когда забегала к ребенку. И вот как-то, придя от Юры, я не застала в нашей комнате Н. И., что меня насторожило. Я заглянула в кабинет и увидела: сидит он перед письменным столом, в правой руке револьвер, левым кулаком поддерживает голову. Я вскрикнула, Н. И. вздрогнул, обернулся и стал меня успокаивать:
– Не волнуйся, не волнуйся, я уже не смог! Как подумал, что ты увидишь меня бездыханного… и кровь из виска, как подумал… лучше пусть это произойдет не у тебя на глазах.
Мое состояние в этот момент невозможно передать. А теперь я думаю, легче было бы для Н. И., если бы в тот миг оборвалась его жизнь.
Мы перешли из кабинета в нашу комнату. По дороге Н. И. взял с книжной полки стихи Эмиля Верхарна. Обессиленный от нервного напряжения и бессонных ночей, он сразу лег и прочел мне стихотворение «Человечество»:
То кровь от смертных мук распятых вечеров
Пурпурностью зари с небес сочится дальних…
Сочится в топь болот кровь вечеров печальных,
Кровь тихих вечеров, и в глади вод зеркальных
Везде алеет кровь распятых вечеров…
Вы новые Христы, вы пастыри сердец,
Спасающие мир страданьем и любовью,
К кристальным берегам ведущие овец!
Распяты на небе и, истекая кровью,
Вещают вечера всему, всему конец,
Голгофу черную и их шипов венец!
Голгофа траура… В ней вечеров распятых
Сочится тихо кровь из облачных одежд…
Прошла, прошла пора сверкающих надежд,
И в топь сырых болот, зияющих, заклятых,
Сочится тихо кровь, кровь вечеров распятых!
– Вот она, кровавая история человечества! – произнес Н. И. слабым голосом.
Но самое поразительное – несмотря ни на что, для Н. И. не прошла пора сверкающих надежд. За эти надежды заплатил он своей головой. Во всяком случае, одна из причин его неслыханных признаний – признаний не во всем, но признаний достаточно чудовищных – была именно эта – надежда на торжество той идеи, которой он посвятил свою жизнь. В то время я не могла в полной мере вникнуть в смысл прочитанных мне строк. Передо мной маячил револьвер, который Н. И. только-только держал в руке и снова положил в ящик письменного стола. Меня одолевала навязчивая идея избавиться от револьвера: не уследишь ведь, решила я. Как все противоречиво было в душе моей, ведь я хорошо понимала перспективу и все-таки думала: а вдруг тиран не посмеет поднять руку на Н. И. Это «вдруг» и заставляло меня быть настороже. Прятать револьвер у нас дома я сочла опасным из-за возможного обыска и не нашла ничего лучшего, как отнести его матери. Н. И. пояснила, что хочу навестить мать, принесла ему Юру, чтобы отвлечь. Юра к тому времени стал уже ползать и осознанно произносить свое первое слово: «папа». Зашла в кабинет, взяла из письменного стола револьвер, положила в свой портфель и побежала к матери в «Метрополь». В последний раз я ее видела в конце августа 1936 года, когда, встречая Н. И., по пути в аэропорт завезла ей ребенка. Ради ее благополучия, по обоюдному согласию, мы решили не встречаться.
Мать сочла мой поступок безрассудным.
– Что же ты делаешь, – сказала она мне, – в такое тревожное время ты носишься с заряженным револьвером. Хорошо, что тебя не задержали в Кремле. Я не исключаю и того, что ко мне завтра явятся, а в отличие от Н. И. права на хранение оружия я не имею.
Я поняла свою оплошность, и мы решили, что лучше отнести револьвер в НКВД и рассказать об обстоятельствах, при которых он оказался у матери. Так мать и поступила[110].
Я торопилась и как можно скорее возвратилась от матери домой. Ребенок спал и сладко посапывал, пригревшись возле отца.
В конце декабря 1936 года раздался звонок в дверь. Квартира наша к тому времени превратилась в мертвый дом. В течение полугода, с конца августа до конца февраля, кроме Августы Петровны Коротковой, Пеночки, секретарши Н. И., которая зашла проститься с ним, у нас никто не бывал. Звонок в дверь – плохое предзнаменование: пакет с показаниями или арест. Я шла открывать дверь с замиранием сердца. Фельдъегерь подал пакет за пятью сургучными печатями. На этот раз поступили показания Радека. Н. И. вскрыл пакет, заглянул в них, произнес одно слово: «Ужас!», предложил мне читать вслух, а сам спрятал голову под подушку, как ребенок, слушающий страшную сказку.
Расскажу о том, что запомнилось.
Следователь: До сих пор вы говорили о контрреволюционной деятельности троцкистов, но еще ничего не рассказали о контрреволюционной деятельности правых.
Радек: Если я откровенно рассказал о контрреволюционной деятельности троцкистов, то тем более (подчеркнуто мною. – А.Л.) я не намерен скрывать контрреволюционную террористическую деятельность правых.
Так как показания Радека поступили в конце декабря 1936 года, то есть через три месяца после его ареста, а на процессе он заявил, что три месяца «запирался» и показаний не давал, то можно сделать вывод, что Радек дал показания против Бухарина сразу же после того, как оговорил самого себя. Однако же на процессе в своем последнем слове Радек сказал:
«Я признаю за собой еще одну вину. Я, уже признав свою вину и раскрыв организацию, упорно отказывался давать показания о Бухарине. Я знал: положение Бухарина такое же безнадежное, как мое, потому что вина у нас если не юридически, то по существу была та же самая. Но мы с ним близкие приятели, а интеллектуальная дружба сильнее, чем другие дружбы. Я знал, что Бухарин находится в том же состоянии потрясения, что и я, и я был убежден, что он даст честные показания советской власти. Я поэтому не хотел приводить его связанного в Наркомвнудел. Когда я увидел, что суд на носу, понял, что не могу явиться на суд, скрыв существование другой террористической организации»[111].
Так как Радека на предварительном следствии и на процессе от начала до конца заставили лгать, то трудно сказать, что есть правда. Возможно, к нему были применены такие меры, что он был сломлен сразу же, тогда верно, что он долго, то есть в течение трех месяцев, не желал давать показания против Бухарина. В том же случае, если он три месяца держался, о чем он заявил на процессе, а ровно через три месяца после ареста Радека были присланы его показания против Бухарина, то показания против Н. И. он дал сразу же, как оговорил самого себя.
В показаниях Радека было зафиксировано, что правая организация действовала сообща с троцкистской; в целях подрыва Советского государства они использовали вредительство и террор. Его показания по поводу решения об убийстве Кирова особенно врезались в память: они изобиловали деталями, подробностями. О том, что троцкистский центр принял решение убить Кирова, Радек якобы сообщил Бухарину в кабинете редакции «Известий», горела лампа под зеленым абажуром; прежде чем согласиться на такую акцию, Бухарин будто бы колебался, волновался, нервно ходил по кабинету, наконец санкционировал убийство от имени правой террористической организации.
Когда я прочла все это, Н. И. сбросил подушку с головы, лицо его покрылось холодным потом.
– Решительно не понимаю, что же происходит! Только-только Радек просил меня написать о нем Сталину, а теперь несет такой бред!
К тому времени Н. И., безусловно, понимал, что показания добываются незаконными средствами, возможно пытками, и тем не менее фантастическое превращение большевиков в предателей, уголовных преступников казалось ему необъяснимым колдовством.
После ареста Н. И. понял все. На процессе Вышинский спросил Бухарина, может ли тот объяснить, почему все против него показывают. «Не можете объяснить?» – обрадовался прокурор, очевидно, потому, что Бухарин задержался с ответом. «Не не могу, а просто отказываюсь объяснять», – ответил Бухарин.
Предчувствуя скорый конец, Н. И. рассказал мне интересный эпизод, происшедший летом 1918 года в Берлине, куда он был командирован как член комиссии, которой предстояло составить дополнительные соглашения к мирному Брестскому договору. Там, в Берлине, он услышал, что на окраине города живет удивительная хиромантка, точно предсказывающая судьбу по линиям руки. Любопытства ради он вместе с Г. Я. Сокольниковым, тоже входившим в эту комиссию, решил поехать к ней. Не могу припомнить, что хиромантка предсказала Сокольникову. Н. И. она сказала:
– Будете казнены в своей стране.
– Что же, вы считаете, что советская власть погибнет? – спросил Н. И., решивший узнать у хиромантки и политический прогноз.
– При какой власти вы погибнете – сказать не могу, но обязательно в России, там будет рана в шею и смерть через повешение!
Н. И., потрясенный ее прогнозом, воскликнул:
– Как же так? Человек может только по одной причине умереть: или от раны в шею, или от виселицы!
Но хиромантка повторила:
– Будет и то и другое.
– Так вот, – сказал Н. И., – меня душит ужас от предвидения террора грандиозного размаха. На языке хиромантки, по-видимому, это означает рана в шею, в дальнейшем будет смерть через повешение – неважно, что от пули.
А материалы следствия все поступали и поступали.
Я уже подробно рассказывала о содержании показаний В. Г. Яковенко (организация кулацких восстаний в Сибири) и о том, как на них реагировал Н. И.: до своего ареста расценивал как чудовищные измышления, на процессе же подтвердил их.
От видных деятелей партии, таких, как бывший руководитель Московской партийной организации Н. А. Угланов и бывший нарком труда В. В. Шмидт, разделявших взгляды Н. И. в период оппозиции 28–30-го годов, от учеников школы Бухарина Д. Марецкого, И. Краваля и А. Слепкова до ареста Н. И. показаний не поступало. Но показания других учеников – А. Айхенвальда, А. Зайцева и Сапожникова – о «дворцовом перевороте» Н. И. получил.
Хорошо запомнились показания Ефима Цетлина. Если Д. Марецкий, А. Слепков и многие другие бывшие ученики Н. И. еще до 1932 года были направлены на работу вне Москвы, а постановлением ЦКК ВКП(б) от 9 октября 1932 года «за содействие контрреволюционной группе Рютина, распространение платформы» были исключены из партии, а затем арестованы, то Ефим Цетлин продолжал работать с Н. И. в Наркомтяжпроме в НИСе в качестве его ученого секретаря и был в тесном контакте с Н. И. В конце 1933 года или в 1934 году (точно не помню) Е. Цетлин был арестован.
Н. И. был убежден, что Е. Цетлин не мог быть причастен к антисталинской деятельности, и написал Сталину, прося о его освобождении. Сталин долго раздумывал, но когда Е. Цетлин был осужден и направлен к месту заключения, то по распоряжению Сталина он был снят с этапа и возвратился в Москву. Не зная, что Н. И. ходатайствовал перед Сталиным, Цетлин написал Бухарину резкое письмо, заявив, что Н. И. и пальцем не пошевелил в его защиту, поэтому он работать с ним отказывается – рвет отношения и уезжает на Урал. Там, на Урале, Е. Цетлин был арестован вторично, очевидно, не позже 1936 года. В его вынужденных признаниях мы прочли, что Бухарин поручил ему совершить террористический акт против Сталина. Для этой цели он дал ему револьвер, сообщил, что Сталин в определенное время будет проезжать по улице Герцена, где Е. Цетлин будто бы караулил машину Сталина, чтобы совершить покушение на него. Но, увы, машина по улице Герцена не проехала…
Н. И. после прочтения показаний Цетлина написал Сталину, убеждая его, что и у него самого не было террористических намерений, и снова просил расследовать причину неслыханной клеветы и самооговора арестованных. Просьба эта, естественно, ни к чему не привела.
Н. И. как-то сказал:
– И в самом деле, остается только один выход – кончить жизнь самоубийством, чтобы избавиться от этого чудовищного чтения.
– Нет уж, не удастся, – ответила я и рассказала Н. И., что сделала с его револьвером.
Н. И. даже не в силах был на меня разозлиться, только посмотрел изумленно и сказал, что не все потеряно, у него есть еще один револьвер. Он притащил из своего кабинета большой револьвер. На нем было выгравировано: «Вождю пролетарской Революции от Клима Ворошилова». Оружие Н. И. положил в ящик тумбочки возле кровати и сказал:
– Если только за мной придут, я им в руки не дамся!
Отношения с Ворошиловым у Н. И. были довольно теплые. Бывало, что и доклады Ворошилову Н. И. по его просьбе писал за него. Слова на револьвере напомнили о прошлом, и в эти страшные минуты Н. И. решил написать Ворошилову на прощание несколько слов. Он ни о чем не просил Ворошилова, понимая, что тот и при желании бессилен был бы помочь ему. Написал только: «Знай, Клим, что я ни к каким преступлениям не причастен. Н. Бухарин».
Письмо это я отправила одновременно с письмом Сталину по поводу показаний Е. Цетлина через фельдъегеря.
От Ворошилова пришел ответ на следующий день: «Прошу ко мне больше не обращаться, виновны Вы или нет (обычно он обращался к Н. И. на «ты». – А.Л.), покажет следствие. Ворошилов».
Трудно описать степень нравственного потрясения Н. И. от всего, что приходилось пережить в те дни.
Казалось бы, человек наделен высшим благом в мире – разумом, но в те дни хотелось от этого блага избавиться. Не быть человеком! Превратиться в безмозглое простейшее, какую-нибудь амебу, что ли?! Фактически мы были заточены вдвоем в тюремную камеру внутри Кремля. Н. И. изолировался даже в семье. Он не хотел, чтобы заходил к нему в комнату отец, видел его страдания. «Уходи, уходи, папищик!» – слышался слабый голос Н. И. Однажды буквально приползла Надежда Михайловна, чтобы ознакомиться с вновь поступившими показаниями, а потом с моей помощью еле добралась до своей постели.
Н. И. похудел, постарел, его рыжая бородка поседела (кстати, обязанность парикмахера лежала на мне, за полгода Н. И. мог бы обрасти огромной бородой).
За это время – с августа 1936-го по февраль 1937-го, до своего ареста, – кроме двух коротких писем от Бориса Леонидовича Пастернака, Н. И. получил еще одно письмо, как мне представляется теперь, учитывая обстоятельства, довольно странного характера. Это было письмо старого большевика, известного журналиста Льва Семеновича Сосновского, длительное время примыкавшего к троцкистской оппозиции, в 1927 году исключенного из партии. До исключения Сосновский был постоянным сотрудником «Правды» и славился талантливыми фельетонами. После восстановления в партии, если не ошибаюсь, в 1935 году по распоряжению Сталина он был направлен в «Известия». В письме Сосновский сообщил, что его уволили из редакции и материальное положение его крайне затруднительно – семья голодает. Непонятно, что побудило Сосновского обратиться именно к Бухарину, несмотря на то что ответственным редактором «Известий» тот числился лишь номинально. Помочь Сосновскому с восстановлением его на работе в редакции Н. И. не имел возможности, он сам-то был фактически уволен. Оставалось одно: помочь ему материально, но и это было нелегко. Н. И. и ранее зарплату в «Известиях» регулярно не получал – отказался. Деньги ему обычно переводили из Академии наук СССР. Первые месяцы следствия Академия наук продолжала присылать Н. И. деньги, а затем эти поступления прекратились. Тем не менее с помощью Ивана Гавриловича Сосновскому была переведена небольшая сумма денег.
Незадолго до процесса так называемого троцкистского «параллельного» центра, начавшегося 23 января 1937 года, Н. И. пригласили в ЦК. Там в присутствии всех членов Политбюро с участием Ежова были проведены очные ставки.
Первым перед Бухариным предстал Л. С. Сосновский. Лексика на очных ставках ничем не отличалась от лексики в присланных показаниях: предатели, реставраторы капитализма, вредители, террористы и т. д. Так сами себя называли обвиняемые. Одно показание отличалось от другого лишь деталями. У Сосновского этой деталью было посланное якобы из конспиративных соображений письмо, о котором он будто бы договорился с Бухариным заранее; еще тогда, когда встречал его в редакции. Оно, это письмо, как показывал Сосновский, означало, что троцкисты решили активно развязывать террор, а посланные Бухариным деньги были знаком, что правая террористическая организация разделяет взгляды троцкистов и будет действовать так же.
– Вы перевели Сосновскому деньги? – спросил Ежов.
– Да, перевел, – ответил Бухарин и рассказал, чем это было вызвано.
– Все ясно, – заметил Сталин, и Сосновского увели.
Придя домой, Н. И. высказал предположение, что письмо было послано от уже арестованного Сосновского, чтобы инсценировать этот эпизод.
Следующим на очную ставку с Бухариным привели Пятакова. Юрий Леонидович Пятаков за принадлежность к троцкистской оппозиции был исключен из партии, но вскоре восстановлен. На XVI и XVII съездах ВКП(б) избирался в члены ЦК, в котором и состоял вплоть до ареста. В последние годы работал заместителем Серго Орджоникидзе в Наркомтяжпроме. Наркомтяжпром занимался вопросами индустриализации. Исходя из профиля работы, основной темой показаний Пятакова было вредительство. Внешний вид Пятакова ошеломил Н. И. еще в большей степени, чем его вздорные наветы. Это были живые мощи, как выразился Н. И., «не Пятаков, а его тень, скелет с выбитыми зубами». Ленин в «Письме к съезду» характеризовал Пятакова как человека не только выдающихся способностей, но и выдающейся воли. Очевидно, выдающаяся воля и привела его в такое состояние: потребовалось много усилий, чтобы сломить Пятакова. Во время очной ставки рядом с Пятаковым сидел Ежов как живое напоминание о том, что с ним проделали, опасаясь, как бы Пятаков не сорвался и не отказался от своих показаний. Но он не отказывался. Он признавал себя членом контрреволюционного центра, связанного с Бухариным. Эту связь Пятакову якобы облегчала совместная работа в Наркомтяжпроме.
Пятаков говорил, опустив голову, стараясь ладонью прикрыть глаза. В его тоне чувствовалось озлобление, озлобление, как считал Н. И., против тех, кто его слушал, не прерывая абсурдный спектакль, не останавливая неслыханный произвол.
– Юрий Леонидович, объясните, – спросил Бухарин, – что вас заставляет оговаривать самого себя?
Наступила пауза. В это время Серго Орджоникидзе, сосредоточенно и изумленно смотревший на Пятакова, потрясенный измученным видом и показаниями своего деятельного помощника, приложив ладонь к уху (Серго был глуховат), спросил:
– Неужто ваши показания добровольны?
– Мои показания добровольны, – ответил Пятаков.
– Абсолютно добровольны? – еще с большим удивлением спросил Орджоникидзе, но на повторный вопрос ответа не последовало. Только лишь на процессе в своем последнем слове Пятаков сумел сказать: «Всякое наказание, какое вы вынесете, будет легче, чем самый факт признания», чем и дал понять, что его показания вынужденные.
Почему же в ту минуту, перед всеми членами Политбюро, Пятаков не решился сказать правду и рассказать, что с ним проделывали, чем довели его до такого состояния, что он едва держался на ногах? До конца этого постичь невозможно. Но, очевидно, Пятаков понимал, что после очной ставки ему придется вернуться не к себе домой и снова начнутся адовы муки в застенках НКВД. Возможно, медицинские средства парализовали его выдающуюся волю.
Следующим на то же заседание Политбюро привели на очную ставку с Бухариным Карла Радека. Он не имел такого плачевного вида, как Пятаков. Он, как рассказывал Н. И., был лишь необычно бледен и в отличие от предыдущих обвиняемых, представших перед Бухариным на очных ставках, заметно волновался. Он повторял все то же: подпольная троцкистская контрреволюционная организация через Бухарина была связана с такой же контрреволюционной правой. Радек подтверждал свои показания на предварительном следствии: разговор в редакции «Известий» по поводу убийства Кирова, к этому добавилась еще одна подробность – согласование с Бухариным покушения на тов. Сталина (именно так он выразился). Без убийства Сталина реставрация капитализма, сказал К. Радек, была бы невозможна. Никто из членов Политбюро не пытался задать Радеку вопрос, выразить недоверие его признаниям. Все сидели безучастно. Показания Радека вполне устраивали Сталина. Он делал вид, что принимает все за истину. Серго Орджоникидзе после неудачной попытки услышать правду от Пятакова, на что он, очевидно, надеялся, тоже молчал, но вид у него был крайне возбужденный и глаза выражали смятение и недоумение…
Наконец заговорил Бухарин:
– Скажите, Карл Бернгардович, когда вы лжете – теперь, в своих фантастических показаниях, или лгали тогда, когда на даче вы просили меня написать Сталину о вашей невиновности? Я выполнил вашу просьбу.
Радек молчал.
– Я прошу ответить мне на вопрос: вы просили меня написать о вашей невиновности Сталину?
– Да, просил, – подтвердил Радек и разрыдался. – Воды! – попросил он. – Мне дурно.
Сталин налил из графина воды и поднес Радеку. Рука у Радека дрожала так сильно, что вода выплескивалась из стакана.
На этом очная ставка закончилась. Когда Радека увели, Сталин спросил Бухарина, чем он объясняет, что все на него показывают.
– Это вы лучше меня можете объяснить, – ответил Н. И. и снова потребовал комиссии по расследованию работы НКВД. Но никто не внял его просьбе.
Придя домой и подробно рассказав все мне, Н. И. сказал:
– Я возвратился из ада, ада временного, но нет сомнения, что я попаду в него прочно, меня сегодня же могут арестовать. Очевидно, только в таком случае я до конца смогу объяснить себе происходящее…
Я повторяю: самое ошеломляющее впечатление на Н. И. произвела первая очная ставка с Г. Я. Сокольниковым, несмотря на ее видимый благоприятный исход. За полгода следствия от постепенного психологического изнурения Н. И. в какой-то степени адаптировался, стал спокойнее относиться к эпитетам «террорист», «вредитель», «заговорщик». Временами, отупевая от ужаса, он становился равнодушным, безразличным, затем снова приходил в неописуемую ярость.