355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Ларина-Бухарина » Незабываемое » Текст книги (страница 11)
Незабываемое
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:30

Текст книги "Незабываемое"


Автор книги: Анна Ларина-Бухарина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)

Кухню в Мариинском изоляторе, пока я была в Антибесе, наконец достроили, и я успела там поужинать и позавтракать. На следующий же день меня увели к поезду. Хотелось знать, куда меня отправят. Но, уже наученная горьким опытом, я понимала, что на прямой вопрос конвоир не ответит, и решила прибегнуть к хитрости. Я подозревала, что путь мой лежит в Москву, и, желая убедиться в этом, спросила, разрешат ли мне взять свой чемодан в вагон или его отправят до Москвы багажом. Насколько мне было известно, вещи заключенных никогда багажом не отправляли. Но попавшийся на мою уловку конвоир ответил, что чемодан будет отправлен в Москву вместе со мной.

От волнения зашлось сердце, я понимала, что Москва, то есть московская тюрьма, ничего хорошего мне не сулит. И что, по-видимому, приговор от меня действительно никуда не убежит.

Поезд, к которому меня привели, шел с Дальнего Востока. Вагон для перевозки заключенных – «столыпинский» – был прицеплен ближе к концу состава. Конвоир сдал старшему по вагону меня и пакет с моими документами, а также передал распоряжение не соединять меня с другими заключенными. Это предписание было трудновыполнимым. Я поднялась по ступенькам и была остановлена у начала узкого прохода между трехъярусными купе-камерами, затянутыми сверху донизу прочной сеткой-решеткой, и окнами вагона, тоже в решетках, так что заключенные походили на зверей в зоологическом саду. В вагоне стояли невероятная духота и ужасающее зловоние. Затоптанный грязный коридор, всегда мокрый, в лужах от талого снега, стекающего с валенок конвойных, выходивших на станциях; спертый воздух от грязного, потного белья заключенных; «аромат» отвратительной соленой рыбы и черного заварного хлеба (паек заключенных); жуткая вонь, проникающая в вагон из никогда не убиравшегося туалета, – все создавало в «столыпинских» особую атмосферу, превращавшую вчерашних людей в каких-то человекоподобных существ. Вагон был переполнен уголовниками: ворами, грабителями, бандитами-рецидивистами, что можно было легко понять по их разговорам и поведению. Ежеминутно слышалась изощренная ругань, причем женщины своей грубой фантазией брали верх над мужчинами. И сквозь это несмолкаемое сквернословие пробивались звуки песни. Тоскливо, сиплым, прокуренным голосом пела женщина: «Не для меня цветет весна, не для меня Дон разольется, а сердце бедное забьется восторгом чувств не для меня…»

Я стояла под охраной дежурного конвоира в начале коридора, возле туалета, ожидая, пока освободят для меня «купе», уплотнив соседнее. Кто-то из заключенных настойчиво просился (в неурочное время) в туалет, но получил отказ. Через несколько минут, когда я вместе с конвоиром шла к своему персональному «купе», обозленный урка наполнил кепку мочой и выплеснул ее на конвоира. Я шла чуть впереди, потому и меня не миновало это «удовольствие». Одежда моя, полуистлевшая в подвале, превратившаяся в лохмотья, пахнувшая сыростью, пропиталась и запахом мочи. Когда же я проходила мимо толпящихся за решеткой женщин с грязными тупыми лицами и разукрашенными татуировкой полуголыми телами, сидящих «по моей вине» в еще большей тесноте, одна из них крикнула:

– Смотрите, смотрите, Блюхершу ведут!

– Блюхершу ведут! – хором подхватили остальные. – Им и раньше машины подавали, и теперь их с удобствами возют!

Напоминаю, поезд шел с Дальнего Востока, где командующим войсками в течение многих лет был Василий Блюхер, недавно расстрелянный, так что меня, вероятно, приняли за его жену.

Мы медленно продвигались на запад, вагон то отцепляли, то снова прицепляли уже к другому составу. Наконец добрались до Новосибирска. И там, в Новосибирске, произошел невероятный случай, который я не могу не вспомнить.

Неожиданно дверь в мои «хоромы» отперли, и передо мной предстал человек, которого я сразу узнала: то был один из двух охранников, приставленных к Н. И. во время нашей поездки в Сибирь в 1935 году, о которой я уже рассказывала. Трудно сказать, как он проник в вагон. Возможно, ему обеспечила это право форма сотрудника НКВД, а быть может, под каким-либо предлогом он добился и специального разрешения. Я с волнением, в полном недоумении и, надо сказать, достаточно враждебно смотрела на знакомое лицо, абсолютно уверенная в том, что при изменившихся обстоятельствах ждать хорошего от этого человека не приходится. И только хотела я спросить, с какой целью он явился ко мне, какая миссия теперь на него возложена, как он, приложив палец к губам, дал понять, чтобы я молчала. Положив рядом со мной огромный пакет, завернутый в бумагу и перевязанный шпагатом, он мгновенно удалился. Охранника этого звали, кажется, Михаил Иванович, фамилии его я не помню. В ту пору, когда мы путешествовали по Сибири, ему можно было дать около пятидесяти. Когда поезд тронулся, я развернула пакет. В нем оказалась роскошная продуктовая передача, собранная заботливой, словно родной, рукой. Там я обнаружила вареное мясо, сливочное масло, колбасу, белый хлеб – всего не помню. Но еще больше я была поражена, когда увидела плитки шоколада, конфеты и апельсины. Все походило на сказку, чудесное волшебство. В тех обстоятельствах принесенное можно было принять за мираж, но продукты были настоящие. Я отодрала кусочек апельсиновой корки, поднесла его к носу и почувствовала забытый приятный аромат, приглушивший отвратительный запах вагона. Жадными глазами поглощала я дары, но от волнения, граничившего с потрясением, смогла притронуться к ним лишь на следующий день. И содержимое передачи, и та особенная осторожность, которую проявил Михаил Иванович, дали мне понять, что передача была сделана по его собственной инициативе. Москва вызывала меня из Мариинска, конечно, через Новосибирское управление НКВД. Очевидно, Михаил Иванович, узнав об этом (случайно, а быть может, специально), выяснил, когда поезд прибудет в Новосибирск, и решился на поступок, который в то время можно было расценить как подвиг. Совершить его, как я предполагала, мог только человек, не изменивший прежнего отношения к Н. И. и считавший своим долгом перед его памятью помочь мне. Хочется думать, что это было именно так.

По мере продвижения на запад меня, как ни странно, все больше и больше раздражало «бескрайнее» пространство моей камеры – бескрайнее в сравнении с соседними, где заключенные ночью спали поочередно, полулежа или сидя, а те, кто уступал им места, стояли, прислонившись друг к другу. В моем же «купе» могло поместиться человек девять лежа. Мне было как-то неловко перед остальными заключенными – все же люди! Хотя то было дно человеческого общества, несмотря на это пользующееся привилегиями у лагерного начальства. И те и другие – и уголовники, и лагерная администрация – называли нас презрительно «контрики». Необычная передача, узнай о ней кто-нибудь из заключенных, разожгла бы еще большую ненависть ко мне с их стороны, но изоляцию мою ничто не нарушало. «Купе» мое было крайним, за стенкой помещался конвой. Только дежурный, наблюдавший за заключенными, ходивший взад и вперед, взад и вперед, задерживался возле меня дольше и внимательно в меня всматривался. Его, очевидно, поражало и мое одиночество при такой скученности в вагоне, и небывалая передача – от начальства. А я, глядя на маячившего перед глазами конвойного, вспоминала любимую песню отца, связанную с его тюремным дореволюционным прошлым:

Солнце всходит и заходит,

а в тюрьме моей темно.

Днем и ночью часовые

стерегут мое окно.

Поезд проезжал уже по европейской части Союза. Конец декабря, зимние дни коротки, а мне казались они невероятно длинными. Я с нетерпением ждала тьмы, а все не смеркалось и не смеркалось. Ночью становилось тише, прекращалась омерзительная ругань, звучавшая в течение дня непрерывно, точно пулеметная очередь. Хотелось уйти в себя, сосредоточиться и подумать, как противостоять обвинениям на будущих допросах, теперь, когда доносы Лебедевой легли дополнительным грузом на весы моей судьбы. Но на этом я никак не могла сосредоточиться. Я приближалась к Москве, и мне вспомнилось, как мучительно я покидала ее в июне 1937 года. Покидала, оставляя в тюремных застенках Н. И., еще не осужденного, но приговоренного к смерти не только до суда, но и до своего ареста, покидала, с болью отрывая от себя годовалого ребенка…

Это случилось неожиданно. В отношении себя я, по наивности, должно быть, никаких репрессий не ждала. Больше опасалась за мать. И меня тревожило в основном, что я не смогу устроиться на работу и прокормить ребенка. И вдруг звонок в дверь!.. Мы жили в Доме правительства у Каменного моста, в огромном мрачном здании, серым цветом своим похожем на московский крематорий. К тому времени этот дом, называемый теперь с легкой руки Ю. Трифонова «домом на набережной», был уже наполовину опустошен арестами. Нас переселили туда из Кремля спустя два месяца после ареста Н. И. в очередную освободившуюся все по той же причине квартиру. Первый присланный счет за квартиру оплатить было нечем. Никаких сбережений Н. И. никогда не имел. Гонорар за свои литературные труды он перечислял в фонд партии, от зарплаты ответственного редактора «Известий» отказался. Получал деньги лишь в Академии наук СССР, действительным членом которой он был. Дом правительства находился в ведении хозяйственного отдела ЦИКа, и я написала маленькую записочку Калинину: «Михаил Иванович! Фашистская разведка не обеспечила материально своего наймита – Николая Ивановича Бухарина, платить за квартиру не имею возможности, посылаю Вам неоплаченный счет». Следующий прислан не был.

Как я уже упоминала, мы жили вместе: первая жена Н. И. Надежда Михайловна, его отец Иван Гаврилович, я и ребенок. Старик отец, математик (до революции – преподаватель женской гимназии), потрясенный арестом сына, обессиленный тревогой за его дальнейшую судьбу, в те дни часто повторял одни и те же слова: «Николай – моя гордость!

Что же это случилось, не могу понять?! Мой Колька – предатель?! Это же вздор!» Затем, чтобы отвлечься, он решал задачи, часами сидя за столом, заполняя один лист за другим алгебраическими формулами. Будто пытался извлечь «корень зла» и спасти погибающего сына. Все происходящее оставалось за пределами его понимания. Иван Гаврилович намеревался написать Сталину. Возможно, он это и сделал. И временами были у старика проблески надежды, что вернется Николай, – ведь сам Сталин ценил его так высоко. «Разберутся, не может быть, чтобы не вернулся», – утешал он себя и старался обнадежить меня.

В тяжкие месяцы после начала следствия с нами жила и няня Паша – Прасковья Ивановна Иванова. Я находилась почти неотлучно возле Н. И., а Прасковья Ивановна ухаживала за ребенком. Она знала меня с детства, вырастила моего двоюродного брата, сына моей тетки, которая в течение 8 лет воспитывала потом моего Юру. Прасковья Ивановна стала для нас родным человеком. Когда случилась беда, она по моей просьбе без колебаний оставила работу и помогала нам безвозмездно – платить было нечем. После моей высылки она вместе с Юрой жила у моей матери до ее ареста, т. е. до января 1938 года, когда сына забрали в детский дом, несмотря на просьбу няни оставить ей ребенка, к которому она была привязана. Прасковья Ивановна участвовала в поисках Юры, стала первой, увидевшей его, полуживого, в детском приемнике. Она же, предъявив письмо Ивана Гавриловича, буквально вырвала больного мальчика оттуда.

Но все это было позже. А в июне 1937 года, то есть через три месяца после ареста Н. И., однажды, когда я сидела у постели Надежды Михайловны, а Иван Гаврилович все решал свои задачи, раздался звонок в дверь. «Это за мной», – сказала Надежда Михайловна и протянула руку к ящику ночного столика, чтобы взять приготовленный на случай ареста яд, а я пошла открывать. У нас уже давно никто не бывал, кроме моей старой бабушки, да и та предварительно звонила по телефону. Мать поддерживала нас материально, но по обоюдной договоренности мы друг к другу не ходили. Я берегла ее. И вдруг – звонок в дверь. Вошел человек в форме НКВД с кожаной сумкой в руке.

– Как бы повидать Анну Михайловну, – произнес он подчеркнуто вежливо, – по-видимому, это вы?

Я подтвердила.

– Предъявите паспорт, – сказал он, пройдя в комнату.

– Зачем же паспорт, разве на слово вы мне не верите? – спросила я, еще ничего не подозревая.

– Почему же, верю, верю, но такова формальность, я должен проверить это документально.

Я заволновалась, почему-то решила, что мне сообщат что-то страшное о Н. И. – скорее всего, он не выдержал мучений и скончался. У меня тряслись от волнения руки, когда я протянула паспорт. Он положил мой документ в сумку (больше я его не видела) и вытащил небольшую бумажку – первое постановление обо мне, подписанное Ежовым.

Мне предложено было выехать в один из пяти городов – по моему выбору: Актюбинск, Акмолинск, Астрахань, Семипалатинск, Оренбург. Срок оговорен не был (решение о пятилетней ссылке было прислано потом).

– Поезжайте в Астрахань, – посоветовал мне сотрудник НКВД, – там Волга, там рыба, фрукты, арбузы – великолепный город.

– Никуда не поеду, – заявила я уверенным тоном, – ни в Семипалатинск, ни в Астрахань. Дело Бухарина еще не решено, и вы не имеете права применять ко мне репрессивные меры.

Я мотивировала свой отказ еще и тем, что за время следствия над Н. И. я была настолько измучена и ослаблена, что не смогла бы забрать с собой годовалого сына. Пришедший посоветовал оставить мальчика в Москве. Но я вовсе не желала расставаться с ребенком. Да и кто бы взял «прокаженного» ребенка – сына Бухарина!

– Ну это вы напрасно, напрасно так думаете, ребенок ни при чем!..

Однако в действительности и ребенок оказывался всегда виноватым.

Отказываясь ехать в ссылку, я, конечно, великолепно понимала, что борьба моя неравна и бесполезна, но сдаваться без боя не хотелось.

– Постановление подписано Ежовым, – напомнил сотрудник НКВД.

– Мне безразлично, кем оно подписано. Вы меня можете выдворить отсюда только силой.

Мне было предложено расписаться в том, что я ознакомилась с решением о моей ссылке. Я это сделала, а на обороте документа написала, что в ссылку ехать отказываюсь, и изложила причины.

Дня два меня никто не тревожил, но я уже готовилась к отъезду, правда, скорее психологически, ибо вещей у меня было настолько мало, что особого времени на сборы не требовалось. Ценнейшую огромную библиотеку увезти не только в ссылку, но даже из Кремля в Дом правительства я не могла, и не только потому, что она не уместилась бы в той квартире, но и потому, что она была опечатана. Случайной собственностью оказалась обстановка кабинета Н. И. Однажды какая-то мебельная фабрика прислала ему гарнитур. Н. И. был возмущен столь дорогим подарком, поехал на фабрику и оплатил стоимость кабинета. Таким образом, в «доме на набережной», кроме картин Н. И., которые я перевезла из Кремля, ценного ничего не было.

Дня через два около десяти вечера за мной была прислана шикарная черная машина и сотрудник НКВД любезно пригласил меня на Лубянку. «Ненадолго, ненадолго», – дважды повторил пришедший. Мне и в голову не приходило, что я могла не вернуться. В кабинете сидели двое: Матусов (кажется, он был в должности начальника одного из отделов НКВД) и Фриновский – заместитель Ежова.

– Что вы бунтуете, Анна Михайловна, разве вы не понимаете, что с нами шутки плохи, – сказал Матусов. – В ссылке вам будет обеспечена забота, работа и квартира. По отношению к вам эта мера кратковременна, и вы будете скоро возвращены.

– Ну а если вы хотите избежать ссылки, – добавил Фриновский, – надо «сжечь все мосты».

– Что вы этим хотите сказать? – насторожилась я.

– Это означает, – пояснил Фриновский, – отречение от Бухарина как от врага народа, опубликованное в печати.

– Вы сделали мне подлое предложение, вы оскорбили меня, – вскрикнула я, – лучше Астрахань!

И возмутившее меня предложение Фриновского больше не обсуждалось. Я просила дать мне перед отъездом свидание с Н. И. Я знала, что больше никогда его не увижу, и мне хотелось проститься с ним. Но, ссылаясь на то, что Н. И. подследственный, мои собеседники мне в этом отказали.

– Но раз подследственный, – заметила я, – то никто до окончания следствия и суда не имеет права называть его врагом народа.

Оба промолчали, но пообещали, что после окончания следствия меня вызовут из ссылки для свидания с Н. И. Я, конечно, понимала, что они лгут.

Через несколько дней приехал сотрудник НКВД, чтобы отправить меня в Астрахань. Была прислана не только легковая машина, но и грузовая, как мне объяснили, для перевозки имущества. Мое «имущество» уместилось в чемодане (в том самом, «лондонском») и двух рюкзаках. Но, раз уж грузовик был прислан, я решила взять еще что-нибудь. С давних пор в прихожей квартиры Н. И. в «Метрополе», затем в Кремле стоял большой деревянный сундук, куда он складывал экземпляры газет, главным редактором которых был, – когда-то «Правды», в последнее время «Известий». Я мгновенно выбросила из сундука газеты и стала загружать его зимней одеждой, которую предполагали мне выслать посылкой, вещами, принадлежавшими Н. И. Положила его мольберт, масляные краски и кисти, мою любимую акварель «Эльбрус в закате». Сундук был большой, могли бы уместиться и другие его картины, но я решила, что они принадлежат скорее отцу Н. И., чем мне. И я оставила их в Москве, боясь огорчить Ивана Гавриловича, он любил картины сына. Положила в сундук старый костюм Н. И., забракованный Сталиным перед поездкой в Париж, фетровые валенки, в которых зимой он ходил на охоту, спортивный костюм, старую кожаную куртку, наконец, две пары сильно поношенных сапог. Мне было дорого все, что напоминало о нем. И я тогда надеялась, что будет время, когда я покажу вещи, принадлежащие Н. И., сыну. Сотрудник НКВД наблюдал за мной молча, но старые сапоги переполнили чашу его терпения, и он спросил меня, для чего я это барахло повезу, и посоветовал лучше выбросить его. А я нашлась, что ответить:

– Чтобы имущества было больше и чтобы вы видели и запомнили, что имел фашистский наймит Бухарин, «продавшийся за тридцать сребреников».

К этому времени я уже слышала по радио речь (не помню точно чью, поэтому не решаюсь назвать фамилию оратора), в которой было сказано, что Бухарин продался фашистам за тридцать сребреников.

Не знаю, что понял тот сотрудник, возможно, и его жизнь вскоре оборвалась. Но, так или иначе, огромный сундук погрузили на грузовик и отправили багажом.

Затем – Астрахань. Как отчетливо предстала она перед моими глазами! Я попала туда буквально через день после окончания суда над высшим командным составом армии: Тухачевским, Якиром, Уборевичем, Корком и другими.

Город оживленный и удивленный, потрясенный и безразличный ко всему происходящему; душный, пыльный, весь в цветении белой акации. Мы – местная сенсация, на нас показывали пальцами. Слухи о том, что прибыли семьи Радека, Бухарина и семьи ранее прославленных полководцев, в те дни заклейменных изменниками Родины, шли от самих сотрудников НКВД и их жен, от местных жителей, у которых мы поселились. Главная улица, носящая имя Ленина, горбатая, уходящая вверх, с установленными на столбах удлиненными серыми репродукторами-громкоговорителями… Надо было затыкать уши, чтобы не слышать. «Стерты с лица земли шпионы, предатели, изменники, хотевшие…» и т. д. Репродукторы периодически повторяли одно и то же. Около них собирались толпы народа. Газеты расхватывали ранним утром с молниеносной быстротой, их не хватало, ибо круг читателей в те дни стал много шире. Бухарин не был тогда «гвоздем программы», я еще ждала. Склоняли имена военных, осужденных по закрытому процессу. Их жены и дети, подавленные, полубезумные, ходили по центральной улице (там же, на улице Ленина, находилось здание астраханского НКВД), похожие на погорельцев, жадно прислушиваясь к тому, что вещал бездушный громкоговоритель, и старались увести детей подальше от людской толчеи. В Астрахани не оказалось ни работы, ни квартиры, обещанных в Москве. Всех нас свела судьба под одной крышей в «заезжей», где мы жили первые дни ссылки в двух смежных комнатах, густо заставленных койками. Астраханский НКВД предложил нам самим искать жилье на частных квартирах. Это было нелегко сделать не только по материальным соображениям (я могла существовать в Астрахани лишь благодаря материальной помощи матери), но и потому, что из-за наших громких фамилий и положения ссыльных даже те, кто имел возможность уплотниться и нуждался в деньгах, боялись пустить нас. Потребовалось специальное указание НКВД, чтобы в конце концов мы разместились на квартирах местных жителей. Рабочий пароходства, у которого я сняла комнату, рассуждал так: «У них там наверху часто все меняется: сегодня они распорядились пустить вас на квартиру, а завтра они же меня обвинят в том, что у меня на квартире жила жена Бухарина».

В «заезжей» особенно поразила меня ссыльная полуграмотная старуха латышка, домработница Яна Эрнестовича Рудзутака. Рудзутак не был женат, и в течение многих лет эта женщина заботилась о нем, как о родном сыне. Глаза ее не высыхали от слез. Не только всем нам, но даже прохожим на улице, рыдая, старушка рассказывала, что Рудзутак происходил из бедной семьи, батрачил на хуторе, что она его помнила мальчиком, ходившим по домам и просившим милостыню. Она рассуждала вполне логично: «Раз он выбрался из нищеты и стал членом правительства благодаря советской власти, он не мог совершать преступления против этой власти». В полном отчаянии хваталась бедная женщина за голову руками и, сидя на койке в «заезжей», вся в слезах, истерически кричала: «Изверги, изверги! Только изверги могли арестовать Рудзутака (кто они, эти изверги, она не понимала), они его еще и убьют!»

К моменту моего возвращения из Новосибирска в Москву, как я предполагала, и не ошиблась, Рудзутака в живых уже не было. Имя его упоминалось в числе «правых заговорщиков» на бухаринском процессе, по всей вероятности, потому, что он был заместителем Председателя Совнаркома не только при Молотове (когда был арестован), но и при Рыкове. Рудзутака расстреляли в июле 1938 года.

Тогда, в Астрахани, мне вдвойне было больно смотреть на рыдающую старуху, потому что она возбуждала во мне воспоминания и моего детства.

Ян Эрнестович Рудзутак бывал у нас дома. Мне вспоминалось его милое, добродушное лицо, усталые выразительные глаза, смотревшие сквозь очки. Пробывший десять лет на царской каторге, Рудзутак еле заметно прихрамывал: нога была повреждена кандалами. Он казался мне слишком деловым и малоразговорчивым. Но однажды после окончания заседания он неожиданно развеселился и, заразительно смеясь, играл со мной в жмурки, завязав глаза полотенцем, а я визжала в предчувствии, что вот-вот он меня поймает. Ян Эрнестович был большим любителем природы, он увлекался цветной фотографией, которая у нас еще делала первые шаги. Приносил огромное количество фотографий российских и кавказских пейзажей, сделанных с исключительным мастерством и тонким художественным вкусом. Любил рассказывать о чудесах американской техники, кажется, он был в командировке в Америке. Однажды у себя на даче он показал мне радиолу – радиоприемник, принимающий все страны мира, и одновременно проигрыватель. В то время это было чудо. Он застенчиво улыбался, когда отец если не называл его по имени-отчеству, то обязательно «товарищ Рудзуэтак», а не Рудзутак. А для меня Ян Эрнестович в детстве был просто дядя Ян.

Тщетно старалась я успокоить старушку. Она рыдала, всхлипывая, даже по ночам. Утешить ее было нечем, и, когда я глядела на нее, у меня самой катились по щекам слезы.

Жена и четырнадцатилетний сын И. Э. Якира были травмированы вдвойне: мало того что между арестом и расстрелом Якира прошли лишь считанные дни – срок, за который человеческий разум не в состоянии осмыслить случившееся, у Якиров к этой трагедии добавилась еще и вторая. Незадолго до их приезда в Астрахань в газете «Правда» было опубликовано отречение жены Якира от него как от врага народа, к которому, по ее словам, она отношения не имела, и это причиняло и матери, и сыну невыносимую боль. Со мной такой злой шутки не сыграли. Но то, что мне предложено было так поступить по отношению к Н. И., говорит о том, что в органах НКВД такая форма отречения жен от видных и ранее популярных деятелей была продумана. Полагаю, тот же Фриновский если не по собственной инициативе, то по указанию Сталина это мог сделать без разрешения жены Якира. Возможно же, отречением она пыталась спасти сына. Но в то время я, видевшая переживания Сарры Лазаревны, ни на минуту не усомнилась, что ее «отречение» было фальшивкой.

Сейчас, когда я пишу эти строки, мне вспомнился и еще один оскорбительный для Сарры Лазаревны эпизод, после которого она долго не могла прийти в себя. Уже во время войны, зимой 1942 года, нас этапом отправляли из Яйского лагеря в каторжный лагерь Искитим. Лагерь занимался производством извести допотопным способом, вредным для здоровья, так что мужчины в большинстве своем умерли. Один из конвоиров, украинец, подошел к жене Якира и сказал: «Что, Якир, не помогло тебе отречение, все равно сидишь, сука ты, а не жена!»

Возможно, уважение к Ионе Эммануиловичу внушил конвоиру его отец, воевавший под командованием Якира, или тот конвойный сам помнил прежнее отношение к Якиру и не очень верил в его причастность к преступлениям, а быть может, по своим нравственным принципам отречение от мужа в любом случае он счел поступком неблаговидным – разгадать было невозможно.

Я несколько отвлеклась от астраханских воспоминаний; как раз этот эпизод, столь тяжкий для жены Якира, который она так болезненно переживала, не мог вспомниться мне по пути в Москву, он произошел значительно позже. А тогда перед моими глазами был сын Якира – мальчик, которому я очень симпатизировала. Петя вошел в «заезжую» вместе с матерью, они держались за руки – Сарра Лазаревна еле шла. Лицо мальчика было мертвенно-бледным и казалось еще бледней в обрамлении густых жгуче-черных волос. За десять страшных дней (приблизительно столько времени прошло с момента ареста его отца) он очень похудел и часто подтягивал свои светлые спадающие брючки. Петя был красивым мальчиком. Его темные, совсем еще детские глаза выражали страдание. Он оглядывался по сторонам, старался найти знакомых ему детей той же судьбы и примерно того же возраста. Он увидел дочерей Уборевича, Гамарника, Тухачевского; затем сел на свободную койку и громко сказал:

– А мой папа ни в чем не виноват, и вообще все это выдумки, ерунда, вздор!

– Петя, перестань, молчи! – испуганно оборвала его мать. Он бросил испытующий взгляд на окружающих, царило безмолвие, только у сидящей рядом со мной Нины Владимировны Уборевич (жены командарма) загорелись глаза, и она произнесла: «Молодец, мальчонка!» Свою дочку Мирочку мать щадила и не говорила, что отец расстрелян. Об этом сообщил ей тот же Петя; от этого мальчика скрыть ничего нельзя было. Петя был единственным ребенком, который громко заявил о непричастности своего отца к преступлениям, и, я думаю, единственным из детей, который это до конца понимал и был убежден в невиновности остальных обвиняемых, и не только военных.

И если действительно верно, что Иона Эммануилович перед расстрелом крикнул: «Да здравствует Сталин!», то его четырнадцатилетний сын уже тогда Сталина считал Главным убийцей.

В Астрахани я жила довольно уединенно, лишь раза два забегала к Нине Владимировне Уборевич. Она настойчиво приглашала меня к себе, нас связывали воспоминания об Иерониме Петровиче, с которым я была знакома. Благодаря своей неукротимой энергии Нина Владимировна добилась получения казенной квартиры – двух комнат в старом полуразрушенном деревянном доме – и сумела эту квартиру отремонтировать. Нина Владимировна привезла с собой кое-какую обстановку, и у нее было по-домашнему уютно. С остальными ссыльными я встречалась от случая к случаю, раз в десять дней, когда мы приходили отмечать свой документ, выданный взамен паспорта. Ни с кем из ссыльных жен, кроме жены Карла Радека Розы Маврикиевны, знакома я раньше не была. Однажды, когда я бродила по Астрахани в тщетных поисках работы, я встретила Розу Маврикиевну. Она остановилась, чтобы поговорить со мной, но я разговаривать с ней демонстративно отказалась. Она была потрясена моим поведением и крикнула мне вслед, что она имела свидание с Карлом и мне было бы интересно с ней поговорить, но я даже не обернулась. Разумеется, это было еще до процесса так называемого «право-троцкистского блока», и я, читавшая показания Радека на предварительном следствии и на его процессе, в то время не могла простить ему клеветы на Николая Ивановича. Было еще одно существенное обстоятельство, объясняющее мое поведение, но об этом ниже. Так или иначе, теперь, оглядываясь назад, своего поведения я оправдать не могу.

Ежедневно я ездила на вокзал, чтобы достать газету и быть в курсе событий. У хозяина квартиры радио не было, а в городе газеты раскупались ранним утром. На вокзале у газетного киоска как-то я встретила и Петю Якира.

– Вы, кажется, жена Бухарина? – спросил меня Петя. Хотя ему это наверняка было известно, он хотел моего подтверждения. Убедившись в том, что я жена Н. И., он сразу же перешел на «ты».

– Ты комсомолка?

Я ответила ему, что была комсомолкой, но он этого оттенка в моем ответе не уловил.

– И меня недавно в комсомол приняли, – с радостью сообщил мальчик, – как ты думаешь, куда нам обратиться, чтобы встать на комсомольский учет? Иначе мы выбудем из комсомола.

Мне пришлось огорчить Петю и объяснить ему, что раз мы ссыльные, то уже автоматически выбыли из комсомола. Он растерянно посмотрел на меня, внезапно осознав положение, больше о комсомоле никогда не вспоминал.

5 сентября – зловещая дата в жизни астраханских ссыльных. О том, что все ссыльные жены арестованы, рассказал мне пришедший с работы хозяин квартиры. Он сразу же предложил мне подыскать другую комнату. Ему не очень-то хотелось, чтобы эти, как он выразился, «энкавэдэшники» вторгались к нему в дом и производили обыск. Я была взволнована его страшным сообщением и тотчас же побежала к Нине Владимировне Уборевич, чтобы проверить, не ложные ли это слухи, ее адрес был единственный, который я знала. Дверь открыл незнакомый молодой человек. Это оказался брат Нины Владимировны Слава, приехавший в Астрахань, чтобы помочь сестре. Слухи подтвердились, жена Уборевича была арестована. И действительно, кроме меня, из ссыльных жен оставалась на свободе только жена Якира. Слава с горечью рассказывал, что дочку Уборевичей, двенадцатилетнюю Мирочку, не оставили ему, несмотря на настоятельную просьбу. Ее, как и остальных детей арестованных, отправили в астраханский детский приемник. В дальнейшем они находились в детском доме, кажется, где-то на Урале. Затем, когда подросли, были арестованы и они.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю