Текст книги "Охота Сорни-Най [журнальный вариант]"
Автор книги: Анна Кирьянова
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)
Феликс Коротич ушел далеко от лагеря, погруженный в свои мысли, и никто этого не заметил. Феликс пробирался по снегу, задумавшись, ничего не замечая вокруг, прислушиваясь только к подступающей головной боли, которая началась еще в пещере, а теперь усиливалась с каждой минутой. Коротич не хотел, чтобы ребята заметили его болезненное состояние, которое так угнетало его самого, делало слабым и неполноценным. Впечатления дня, странные находки, идолы в пещере, потом – тело давно погибшего путешественника, странная и зловещая запись в тетради – все это тяготило юношу и вызывало неприятные мысли о прошлом. Под ногами скрипел снег, Феликс все шел и шел, иногда проваливаясь и с трудом вытаскивая ботинки из вязкого под настом снега. Он отошел уже на приличное расстояние от горы Мертвецов, двигаясь по направлению к деревьям, нескольким соснам и кедрам, росшим неподалеку. Вдруг он услышал, как кто-то зовет его по имени: “Феликс! Феликс!” Студент недоумевающе оглянулся, думая, что его догнал кто-то из товарищей. Вокруг было пустынно, тихо, только негромко выл ветер. Студент пожал плечами и двинулся дальше, страдая от накатывавшей волнами головной боли. Но снова тихий голос позвал его, и юноша встал, озираясь, чувствуя страх и тревогу. Вдалеке, у самого большого кедра, раскидистого и толстого, он заметил человеческую фигуру, тонкую и хрупкую, махавшую ему рукой. Феликс ускорил шаги, хотя сердце его колотилось от страха, поднимавшегося откуда-то из самых недр его души; во рту появился противный медный вкус, слюна высохла, стало трудно сглотнуть. Он уже почти бежал, мучаясь от ужаса и одновременно стараясь как можно быстрее понять, кто и что перед ним, тайно надеясь, что это все же его товарищ, турист, такой же студент, только вот отчего товарищ стоит на снегу раздетый, в тонком платьице, развевающемся на холодном ветру? Почему босы тонкие ноги, а волосы покрыты не платком, а белым инеем? С колотящимся сердцем юноша почти бежал, насколько это было возможно, проламывая то и дело ставший хрупким от наступившей оттепели наст.
– Мама! – выдохнул Феликс, ясно разглядев фигурку матери, так давно покинувшей его, умершей и бросившей сына на произвол судьбы. Это была она, мама, почему-то очень молодая, тонкая, хрупкая, ставшая почти ровесницей Феликса. Впрочем, умерла она чуть за тридцать.
Мать призывно взмахивала рукой, называя сына по имени; звуки ее голоса долетали до сознания Феликса приглушенными и тихими, но вполне различимыми. “Мама!” – кричал он, торопясь скорее добежать до самого близкого и родного для него существа. Фигурка женщины начала неспешно отступать, продолжая взмахивать рукой, но уже сквозило в этих печальных однообразных движениях что-то прощальное и роковое. Горячие слезы потекли по лицу парня, чувство любви и тоски затопило его душу, заполнило ее до самых основ. Он хотел одного – прижаться к маме, заключить ее в свои объятия и вместе с тем ясно видел, как она отступает и отступает куда-то вдаль. Феликс почти добежал до кедра, когда фигура мамы растаяла в воздухе, словно ее и не было, только белый снег и черные стволы деревьев видел теперь студент.
Он оглянулся – позади высилась гряда Перевала, Где Приносятся Жертвы. Особо выделялась страшная черная гора Девяти Мертвецов. Где-то у ее подножия бурлил и журчал не желавший замерзать Ручей Мертвеца, а чуть поодаль громоздилась Гора, Где Плакал Ребенок. Страшные, жуткие названия, звенящая тишина, изредка нарушаемая порывами заунывного плача, издаваемого ветром, безлюдность и пустынность подействовали на и без того перенапряженные нервы студента. Он встал, заплакал еще сильнее и только шептал про себя: “Я люблю тебя, мама! Я ведь все это сделал, потому что я люблю тебя! Они не могли так поступить с нами!” – Феликс все бормотал и бормотал слова оправдания и скорби, раскаяния и тоски, и в эти минуты ему расхотелось жить, ему хотелось к маме, как в далеком детстве, к маме на ручки, чтобы раствориться в тепле родного тела. Шатаясь, закрыв измученное лицо руками, юноша побрел к лагерю.
А в лагере уже шел серьезный разговор. Вернулись с разведки Зверев и Дятлов; Степан рассказывал ребятам хорошие новости; им удалось обнаружить сравнительно легкий переход на другую сторону гор. По крайней мере, начало пути ожидалось не слишком трудным, так что проблем у туристов не должно было возникнуть. Надо только хорошенько отдохнуть, собрать вещи, а завтра с самого раннего утра отправиться дальше, в места более изведанные и безопасные. Степан испытывал большое облегчение, теперь он твердо знал, что завтра группа будет в безопасности. Он обратил внимание на зареванную физиономию Раи, но решил ни о чем не спрашивать, чтобы не спровоцировать новый взрыв эмоций. Люба Дубинина, наоборот, вся светилась счастьем и жалась к Юре Славеку; Юра вел себя по-хозяйски, отдавая Любе распоряжения.
Ребята с аппетитом ужинали, почти позабыв об испытаниях, выпавших на их долю в этот странный и трудный день. Впрочем, все дни похода оказались странными и напряженными, но юность брала свое. Юра достал небольшую походную гитару и стал наигрывать песни, сначала грустные и лирические, а потом уже более веселые, так что через полчаса туристы уже распевали хором комические куплеты, заливаясь беззаботным смехом. Даже бледный Феликс, ходивший неизвестно где, несмотря на строгое распоряжение Зверева держаться всем вместе, разулыбался и стал подтягивать знакомые слова. В палатке царили теперь покой и умиротворение, а кожаная тетрадь умершего во время оно путешественника Глотова лежала в углу, на чьем-то рюкзаке, как страшное предостережение, о котором забыли. Потрескивал голубой огонек примуса, кипел чайник, в палатке становилось все теплее. Разморенная рыданиями и теплом Рая наслаждалась теперь вниманием Егора Дятлова, который был всерьез обеспокоен ее здоровьем. Женя мрачно живописал “припадок” Раи, связав его с колебаниями давления, а Егор встревожился из-за завтрашнего перехода через горы. Нужно, чтобы все были здоровы, чтобы все отдохнули, расслабились, поэтому Егор доброжелательно передавал обжоре Райке хлеб с грудинкой, наливал чай и расспрашивал про самочувствие. По крайней мере, аппетит страдалицы был отменным, и Рая жевала за троих, на глазах розовея и здоровея.
Степан распределил дежурства, решив, что сегодняшней ночью стоит охранять лагерь, как минимум, втроем, а сам он не будет спать вовсе, чтобы контролировать ситуацию, так сказать, дополнительно. Пока студенты готовились ко сну, Степан незаметно взял свой рюкзак с рацией и отошел подальше от палатки, чтобы поскорее выйти на связь с Центром и передать все, что они увидели сегодня. Он присел на корточки под высоким кедром, достал из рюкзака плоский черный ящичек рации и проверил готовность прибора. Лампочки замигали, раздался слабый треск, вроде все было нормально. Но никаких намеков на связь с Центром не было, хотя лампочки показывали на рабочее состояние прибора. Зверев проверил батарейки; все было с виду в порядке. Он надел наушники и прислушался.
Рация была единственным средством связи с цивилизованным миром, единственным залогом возможной помощи и поддержки в опасной ситуации. Самолет, вертолет, снегоход, отряд милиции, солдат, оружие – все средства придут на помощь к отряду, если он окажется в безвыходной ситуации. Может быть, не сразу, но спустя несколько часов ребята будут спасены, а на первое нападение (Степан предполагал такую возможность) у них есть два ружья и надежно спрятанный именной пистолет разведчика. Степан хотел передать информацию об опасности и запросить разрешение покинуть это нехорошее место; ну, а если разрешения ему не дадут, он будет действовать на свой страх и риск, спасать студентов, а потом сможет доказать свою правоту. А если не сможет, что ж, времена сейчас не те, что несколько лет назад, лагеря и расстрел Степану не грозят. Ну, дадут выговор по партийной линии, что крайне неприятно, но не идет ни в какое сравнение с угрозой гибели девяти человек. Уволят его вряд ли – он специалист экстра-класса, как говорится, штучной работы, так что без него трудно будет обойтись начальникам, привыкшим загребать жар чужими руками. Степан сидел под высоким кедром и тупо смотрел на рацию, стараясь еще раз покрутить ручки настройки.
Вдруг рация замигала и затрещала, раздался хлопок и взлетел к небу сноп синих искр. Вслед за этим взметнулись языки оранжевого пламени, и от рации за секунду остался оплавленный комок пластмассы. Степан медленно стащил с головы бесполезные наушники и бросил их на снег, рядом с остатками рации. Он чувствовал уже не страх, а безмерную усталость, которая подсказывала ему, что борьба бесполезна, что незримые злые силы окружили их маленький слабый отряд, обложили его со всех сторон и жаждут только одного – гибели этих девятерых смельчаков, отважившихся зайти в это проклятое место, доступное лишь одним колдунам-шаманам. Связь с цивилизованным миром была утеряна безвозвратно.
Небо стало синим, мрачным, чернели горы, на которых кое-где лежали пласты снега, подкрадывалась еще одна ночь, несущая с собой новые испытания. Восемь молодых ребят в палатке рассчитывают на Степана Зверева; он ведь взял на себя ответственность за них, а теперь и сам оказался заложником ситуации. Степан тяжело поднялся, стряхнул снег с колен, засыпал остатки рации. Он неторопливо пошел к палатке, бдительно осматривая местность, стремясь заметить какую-то явную угрозу, с которой можно и нужно бороться, но все вокруг было безмолвным и пустынным, только ветер все выл и выл свою монотонную песню.
У палатки стоял Олег Вахлаков, внимательно и цепко впившийся глазами в Степана. Зверев приостановился и негромко сказал:
– Рация сломалась. Мы теперь без связи с городом, так что следует удвоить бдительность. Нынче ночью никак нельзя спать, Олег. Постарайся загладить свою вину и отдежурить отлично, а то прошлой ночью мы с тобой опозорились.
Вахлаков почувствовал в словах Степана уже не давление и угрозу, а товарищеское доверие, и все хорошее, что было в душе парня, вышло на свет. Олег искренно хотел теперь быть отличным парнем, верным товарищем, другом, проявить себя с самой лучшей стороны. Одновременно он чутьем угадал, что отряд в настоящей опасности; подавленность Зверева стала ему понятна, и это внушило студенту сильный страх. Если разведчик, чекист, кагэбэшник переживает из-за сломанной рации и по-дружески разговаривает с ним, вором и трусом, значит, дело и впрямь серьезное и опасное. Олег посмотрел Звереву в глаза и сказал:
– Я все сделаю, товарищ Зверев, все, что от меня зависит, – и осторожно спросил: – А что, положение серьезное?
– Серьезное, – ответил Степан. – Чувствую, Олег, что очень серьезное, хотя и не знаю точно, что может произойти. Ребята ничего не знают про рацию; ты молчи. В случае чего – обращайся прямо ко мне, товарищей не волнуй, им надо отдохнуть. Пошли в палатку.
И Степан Зверев взял за плечо Вахлакова, который преданно смотрел в смуглое и тревожное лицо разведчика. В глубине души каждый молил о том, чтобы все прошло спокойно и быстрее наступило утро, взошло бы солнце, развеяло своими теплыми лучами страхи и ужасы здешних мест. А у палатки ярко полыхал большой костер, бросая отсветы огня на снежное покрывало; трещали сучья и ветки, сыпались искры от хвойных иголок, которые чернели и скручивались в пламени.
Ермамет мрачно смотрел на диск заходящего солнца. Рядом стояла Тайча, низко надвинув капюшон малицы; ее раскосые глаза тоже были устремлены на закат. В двух небольших фигурках манси воплотились тоска и печаль, покорность силам природы, могуществу древних жестоких богов, которым не может противостоять ни один смертный человек, даже шаман. Они стояли и смотрели на кромку неба, как сотни лет назад смотрели их предки из загадочного народа Югры, взявшегося невесть откуда в этих суровых краях. Ермамет тихонько ныл старый напев, которым еще мать давным-давно укачивала его на ночь; все его сухое тело чуть заметно раскачивалось в такт однообразной мелодии. Тайча тихонько тронула мужа за плечо:
– Идем в избу, Ермамет. Скоро станет темно, лучше нам закрыть двери. Пойдем в избу.
Ермамет вздохнул тяжело, как старик, и покорно пошел с женой в свой неказистый дом, лег на лавку поверх шкур, уставился в закопченный потолок. Сердце его томительно сжималось в предчувствии, а голоса из нижнего мира не давали покоя. Многое, многое говорили голоса, пугали и грозили, шептали и кричали, только сердце шамана и без того было переполнено горечью. Казалось, плюнь Ермамет – и прожжет лавку горькая слюна. Тайча тихонько ткала крапивные волокна, намотанные на прялку, в свете лучины пук волокон отбрасывал на бревенчатые стены страшные тени, косматые и шевелящиеся. Почерневший бубен тихонько позвякивал под лавкой, то ли от неслышного сквозняка, то ли от движений неживых душ, шныряющих по избе, словно крысы.
Душу Тайчи тоже сжимала рука страха и тревоги, и ее сердце билось отчаянно в предчувствии надвигающейся трагедии. Но она женщина, ей положено страдать и терпеть, привыкать к смерти, хоронить умерших, приносить жертвы богам. Тайча достала три литых колокольчика, медных, звонких, принялась тереть их пучком крапивного волокна, возвращая золотистый блеск и яркость. Колокольчики мелодично звенели в ее проворных смуглых руках, светлые зайчики забегали по стенам избы, чуть веселее стало на сердце. Ермамет глядел теперь не на черный потолок, а на веселые колокольцы, от которых повеяло надеждой и смутным весельем души. Ничего, ничего, может, еще пригодятся эти волшебные колокольчики, заботливо спрятанные на черный день, который вот, гляди, и наступил. Может, еще и настанут светлые дни для молодого шамана Ермамета, победителя страшных духов и злых болезней. Еще придет на зов батюшка-медведь, понесет Ермамета на сильной широкой спине к красивым горам, к фиолетовым рекам мира мертвых… Тайча негромко охнула, схватилась за живот:
– Что с тобой, Тайча? – удивился и испугался шаман, приподнявшись.
– Рыба бьется! – улыбнулась Тайча. – Плещет хвостом в моем животе.
– Какая рыба? – еще больше удивился Ермамет. – Может, ты разум потеряла, жена?
– Маленький манси шевелится в брюхе у меня! – засмеялась жена в голос. – Ребенок у нас будет, скоро народится, а ты и не знал. Я тебе хотела сказать, да недосуг тебе было. Теперь вот говорю.
Ермамет ни жив, ни мертв встал с лавки, улыбается во весь рот, блестят белые-белые зубы. Ребенок будет у него; благословили боги его союз с красивой Тайчой. Мало рождается у манси детей, хилые дети, что появляются на свет, гибнут скоро от болезней и недоедания. Только такого не будет с ребенком шамана; он постарается защитить свое потомство, своего малыша, как только сможет. Ермамет подошел к жене, обнял ее, потерся щекой о смуглую щеку Тайчи; хорошо стало жить шаману. В животе у жены завязался плод; вот уже шевелится он, бьет крошечными руками и ногами, плавает в околоплодных водах, словно таймень в реке.
За подслеповатыми оконцами разлилась тьма зимней ночи, двери накрепко запер шаман, отгородившись от страхов и ужасов внешнего мира, а в теплом пространстве утлого жилища пахло крепко выдубленными шкурами, горящей лучиной и вяленой рыбой; пахло самым лучшим и приятным: человеческой жизнью со всеми ее маленькими радостями и никчемными страданиями, и ничего лучше во всем мире не было этого запаха. И ночью Ермамет лег с женой на лавку, прижался к ней всем телом и стал в полузабытьи слушать дыхание беременной Тайчи, испытывая прежде незнакомое чувство: грусть и радость, восторг и страх, нежность и страдание – одновременно.
А в избе охотницы-манси тоже дивные творились дела. Целый день Толик Углов помогал бабе по хозяйству, стремясь оправдать свое присутствие в ее доме, ведь идти одному к станции, добираться до Вижая, оттуда – до Ивделя он хоть и хотел всей душой, но смертельно боялся. Толик решил во что бы то ни стало остаться в доме одинокой охотницы, и даже окружавшие ее избу страшные, покинутые хозяевами жилища не так пугали студента, как перспектива снова оказаться одному в молчаливом и пустынном лесу, идти по визжащему под лыжами снегу, боясь, что пугливое сердце вот-вот разорвется от ужаса, когда из-за фиолетового в лучах зимнего солнца ствола сосны выйдет вдруг мертвец с оплывшим, разложившимся лицом, с лоскутьями слезшей кожи, поглядит пустыми глазницами и снова спрячется за толстое дерево. Нет, Толик ни за что не уйдет отсюда, из этой тесной и вонючей избы, от этой уродливой, но живой женщины в отрепьях, которые привыкшему Толику уже не казались такими отвратительными. Кроме того, в работе, пиля дрова, орудуя колуном, складывая поленницу, нося воду из колодца, обливаясь молодым здоровым потом, Толик забывал о своих мрачных предчувствиях и видениях.
Баба между тем варила обед, бухнув в объемистый чугунок побольше сушеной рыбы, заправив примитивный суп громадным количеством пшена, мешала варево деревянной ложкой. Аромат еды казался божественным, а с серым ноздреватым хлебом, посыпанным крупной солью, с половиной разрезанной, перламутровой на срезе луковицы и сам суп приобрел неземной вкус. Толик громко чавкал, орудуя грубой ложкой, а хозяйка чавкала еще громче, и оба были вполне довольны друг другом. В печке трещал огонь, распространяя тепло, со лба студента стекали крупные капли пота и капали в тарелку, что, впрочем, отнюдь не беспокоило едоков. Днем ночные страхи развеялись, а физический труд немало способствовал этому.
Хозяйка собирала посуду, а Толик неожиданно стал рассказывать про себя, про свою семью, про родителей, которых он все же очень любил, хотя иногда и переживал из-за их пьянства. Манси пыхтела, сочувственно бормотала что-то, разводя руками, так что Толик вскоре раскрыл ей всю свою душу, поведал все маленькие секреты и начал пересказывать содержание любимых фильмов и книг. Хозяйка села на лавку, поверх вонючих шкур, пристально впилась в лицо Толика, размахивающего руками в азарте пересказа книг обожаемого Александра Беляева. Особенное впечатление на охотницу произвел рассказ об отрезанной голове профессора Доуэля.
– Эх, горе, беда… – лепетала баба, вслушиваясь в страстное повествование Углова, изображавшего коварного недруга головы профессора Керна. – Горе, несчастье какое…
В сущности, за всю жизнь никто никогда не слушал Углова с таким вниманием. Толик везде и всюду был на вторых ролях; это ему приходилось слушать других, а самому все больше поддакивать и помалкивать. В отношениях с Русланом Семихатко главным персонажем был, безусловно, Руслан, говорливый, активный, подвижный, выдумщик и фантазер. Толику едва удавалось вставить словечко-другое в бурную речь своего друга, который шутил над тихим Толиком и часто выставлял его на посмешище перед другими, делая мишенью своих шуток. А неряшливая манси с детским неослабевающим вниманием слушает увлекательные рассказы студента, бормоча что-то одобрительное и негодующее.
До самого позднего вечера Углов все говорил и говорил, психологическая связь между ним и охотницей становилась все крепче, так что с первыми красными лучами заходящего солнца, проникшими в слепое оконце, в груди Толика возникло странное чувство близости и даже любви к этой плосколицей коротконогой женщине с неглупыми раскосыми глазами, хлебающей чай из жестяной кружки. Рассказы из области научной фантастики отвлекли Толика от напряженной и пугающей реальности, окружавшей его.
– Голову-то отрезали и наши шаманы… – вздохнув, поведала манси Толику. – Чего не отрезать, коли боги ждут. Отрезанная голова очень нравится богам. Когда черная лихорадка найдет на деревню, когда олени начнут дохнуть или охоты нет – тогда шаманы отрезали голову. И точно, бывало, говорила голова про будущее, если отрезать ее правильно. Но это только шаманы умеют. Голова может немножко жить без тела; вот, курицу режешь, а она без головы бегает, а в голове в это время глаза смотрят, моргают. Потому что душа живет в самой голове.
Глубокомысленные рассказы охотницы касались шаманских жертвоприношений, которые она наблюдала с детства.
Выговорившийся, утомленный и распаренный Толик лежал на шкурах, слушал повествование бабы о ее жизни, в которой мало было хорошего. Все дети ее померли в младенчестве, было их штук этак восемь-десять, трудно сосчитать, в общем, много. Жизнь ее текла и текла, как мутный ручей, неведомо куда, неведомо зачем. Толику стало жаль женщину, никогда не бывавшую в кино, в цирке, ни разу не отдыхавшую за всю бедную и скудную жизнь. Она не видела замечательных концертов, не шагала в ногу вместе с друзьями на бурных демонстрациях, под красными знаменами, с тележками, украшенными лозунгами и приветствиями, не пела отличные песни военных и революционных лет, даже в зоопарке не была! Впрочем, зверья хватает в тайге, но ведь эта охотница даже мороженого никогда не пробовала! Толик неожиданно для себя вдруг предложил:
– Знаете что, приезжайте ко мне в гости! Мы живем в нормальных условиях, с удобствами. Есть туалет, раковина, горячую воду дают раз в неделю. Место найдется! Мама с папой будут рады, вы же меня спасли вот, приютили. Я вам город покажу, сходим в кино, на интересную картину про войну. Или нет, наверное, вам больше про любовь понравится. Сейчас много итальянских фильмов про любовь. Купим мороженое; оно сладкое-сладкое, лучше всего пломбир. Белое, сладкое, похоже на сливочное масло с сахаром. Вам понравится. И еще сходим в планетарий; недавно в музее открыли планетарий, там звезды и планеты, как настоящие.
– Про любовь-то да, понравится, – раздумчиво говорила баба, скребя очередную шкурку по мездре. – Кино не знаю, не видала, а сладкое масло понравится. Жаль, ехать мне нельзя, кто за домом будет смотреть? Да и страшно в городе.
– Это у вас тут страшно, – горячо ответил Толик, уже твердо решивший убедить хозяйку в необходимости ответного визита. – В городе очень хорошо. Я вам институт покажу, в котором учусь. Это самый большой вуз в городе, здание размером ну вот с гору. На трамвае поедем, покатаемся. Приезжайте, не пожалеете!
Странные разговоры длились и длились. Хозяйка и студент все больше нравились друг другу, так что ничего удивительного не оказалось в том, что, когда лучина догорела, они оказались на одной широкой лавке, под толстым одеялом из вонючих слежавшихся шкур. И ширококостное крепкое тело женщины принесло студенту много радости и спокойствия своими примитивными, выверенными веками движениями, могучей хваткой рук и ног, которая позволила ему ощутить себя защищенным и маленьким, покачивающимся на волнах материнской ласки. Ни отвращения, ни угрызений совести, ни страха не осталось в душе Толика после того, как все было кончено; только тихая умильная ласка разливалась по всему его существу, да горячая благодарность переполняла сердце. Он осторожно обнял развалившуюся, как медведица, женщину, прислушался к ее храпу, обнял и незаметно погрузился в глубокий сон, в первый раз после начала похода, обернувшегося чередой ужасов и предзнаменований. Впервые душа и тело студента отдыхали и набирались новых сил; подсознание посылало сигнал о том, что опасность миновала, осталась позади, теперь можно и расслабиться. Вот только сон, приснившийся Толику, был не слишком приятным.
Снился ему солнечный день, жаркий, из тех, что бывают в середине лета, когда не спасают от зноя широкие листья тополей и порывы ветерка, шевелящие листву. И снились друзья-ребята, бледные и молчаливые, шагающие рядом, и в то же время – чуть отстраненные, словно знают они какую-то загадку, тайну, которая неведома Толику. Идут они мерно и неспешно по главной улице города, к зданию института, помпезно возвышающемуся в конце проспекта Ленина. И одеты друзья странно, с жарой июльской несовместимо – в походные зимние вещи, телогрейки, ватные штаны, в шапки-ушанки и вязаные шлемы. За спиной у товарищей лыжи и палки, рюкзаки и вещмешки. Толик пробует заговорить то с одним, то с другим приятелем-туристом, расспросить их, почему так нелепо нарядились они посреди жаркого лета, почему в каникулы направляются в институт, где закончились занятия; но товарищи молчат, только загадочно поглядывают друг на друга и чуть улыбаются Толику. А Толик, к своему ужасу, начинает замечать вдруг страшные, неприятные вещи: несмотря на летний зной, на ресницах Любы Дубининой серебрится иней, а глаза будто заморожены, бесцветны, как у окуня или щуки в рыбном магазине. У Юры Славека по лицу струится кровь из трещины на лбу, а глаза ворочаются в кровавых ямах; нелепо вывернул голову Степан Зверев, у него и вовсе нет глаз, только сгустки запекшейся крови на месте бывших зрачков. И веет от друзей холодом и смертью, от которых нет избавления и спасения. За зеленым забором кладбища, расположенного почти на углу проспекта и небольшой улицы Октябрьской, звучит скорбная музыка, похоронный марш, выдуваемый невидимыми трубачами из золотых труб, слышатся чьи-то горестные рыдания и вскрики. И шелестит листва на больших кладбищенских деревьях, под напором все усиливающегося, все круче задувающего ветра.
– Кого-то хоронят сегодня? – спрашивает Толик пугливо, предчувствуя страшный ответ, и слышит из неразмыкаемых губ Егора Дятлова:
– Это нас хоронят, Толик.
Толик во сне стонет и двигается, напрягается всем телом в тщетной попытке проснуться, но страшный сон цепко держит его в своих объятиях, не дает вздохнуть и открыть глаза. Мертвые друзья скорбно кивают Толику на прощание и один за другим пролезают сквозь дыру в зеленом шатком заборе, окружающем старое кладбище. И вместо разверстой ямы сквозь большую щель видит Толик небогатое надгробие, на котором золотыми буквами вытиснены имена и фамилии тех, кто коротал с ним ночи у костра, делился едой и теплом, шутил и смеялся, пел песни и шагал рядом на лыжах через заснеженную тайгу к проклятой горе Девяти Мертвецов. Толик ощутил невероятное одиночество, чувство утраты, невосполнимой и незабвенной на всю оставшуюся жизнь. Во сне он горько плакал, а сонная баба-охотница чуть толкнула его могучей рукой. Углов засопел, как маленький, прижался к любовнице и уснул уже без сновидений, давая отдых измаявшейся душе.
Утром в лагере царило оживление, но не радостное, а суетливое, полное поспешности и напряжения. Ночь прошла на удивление спокойно, ничто не потревожило туристов, но даже эта спокойная ночь не могла дать ребятам настоящий отдых. Подсознательная тревога, ожидание чего-то страшного, тяжкие впечатления минувших дней сделали свое дело: группа туристов была молчалива, тревожна и взволнована. Все беспрекословно подчинялись кратким командам Зверева, выполняли указания Егора Дятлова, никому и в голову не приходило отлынивать от работы. Все рассчитывали на тот путь спасения, который был найден вчера Степаном, всем не терпелось как можно скорее покинуть опостылевшее место стоянки. Второпях вскипятили чайник, решив не тратить драгоценное время на приготовление более существенного завтрака; порезали хлеб, сало, напились чаю, даже прожорливый Семихатко не стал просить добавки.
Рая с каменным лицом проходила мимо Любы, которая, невзирая на напряжение, светилась от счастья, стоило только Юре поглядеть в ее сторону. Рая старалась всем своим видом показать неприязнь и обиду, подругу она теперь считала предательницей, совершенно забыв о собственном постыдном поведении. Рая демонстративно бренчала кружками, оттирая их снегом, запихивала посуду в рюкзак, упаковывала продукты. Тем же занималась и Люба, которая, казалось, не замечала ненависти бывшей подруги. Но на душе у Любы было горько; она глубоко переживала ссору с Раей и во многом обвиняла только себя. Она была так эгоистична, так несправедлива, она не заступилась за Раю перед разбушевавшимся Юрой, а ведь это был ее долг как настоящей подруги.
Люба и сама считала себя предательницей, но ничего не могла с собой поделать – Юра затмил ей все, заменил ей и подругу, и родителей, и смысл самой жизни. Люба полюбила так, как только могут любить натуры жертвенные и цельные, готовые отдать жизнь ради счастья близкого человека. Люба была беззаветно предана своему Юре, который казался ей ослепительно красивым, умным, смелым, необыкновенным, совершенно не таким, как другие. Его предложение руки и сердца Люба приняла с какой-то униженной благодарностью, помня о своем ужасном падении; при этом никакой вины Юры в происшедшем она теперь не видела и не понимала. За эту ночь она сильно изменилась, все ее подавленные чувства выплеснулись наружу, от Любы словно исходило тихое сияние, и она была ослепительно красива, хотя сама не осознавала этого. Зато заметили ее нежную красоту все участники похода, включая Райку, которую просто распирало от зависти и ненависти. Даже мрачный и суровый Степан залюбовался гибкими, нежными движениями девушки, еще вчера погруженной в депрессию и горе.
Степан не спал ни минуты, пристально оглядывая местность, чуть освещенную огнем костра, который запалили с размахом, принесли столько сучьев, что можно было бы зажарить мамонта, как выразился Руслан Семихатко. И ночью дежурные то и дело подбрасывали в костер сучья и поленья, нарубленные из нескольких сосенок. Ночь тянулась томительно долго, с каждым часом напряжение усиливалось, иногда казалось, что утро не наступит никогда, так и будет вечно длиться эта черная, беспросветная ночь, наполненная страхами, населенная призраками. Однако небо на востоке сначала стало сереть, потом побледнело, порозовело, появились робкие отблески еще невидимых солнечных лучей. А когда краешек солнечного диска показался над горами, Степан немедленно разбудил остальных и велел как можно скорее собирать вещи, складывать палатку, завязывать рюкзаки и готовить к трудному переходу лыжи. Напились чаю и собрались скоро. Степан и Егор оглядели отряд, все меньше похожий на группу веселых и беззаботных туристов, которые отправились в трудный, но интересный поход. Осунувшиеся, встревоженные, ребята напоминали бойцов-новобранцев перед битвой, а Егор Дятлов и Степан Зверев чувствовали себя командирами, от которых зависит жизнь людей.
– Ну, товарищи комсомольцы, сегодня нам предстоит перейти через перевал и выйти на открытую местность, – постарался как можно спокойнее сказать Егор. Высокий, стройный, с мужественным открытым лицом, он источал уверенность и ответственность. – Давайте подтянемся, проявим сознательность и спортивную смелость. Пусть каждый помогает товарищу, как только сможет. Не нравятся мне эти заповедные места, так что лучше, если расследованием займутся специалисты, которых мы сюда направим, а мы за время похода успеем еще отдохнуть и набраться сил.