Текст книги "Операция "ГОРБИ""
Автор книги: Анна Гранатова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)
Дойдя до конца пирса, уходящего обрывом прямо в море, Михаил Горбачев остановился, напряженно вглядываясь в темноту незаметно наступившей ночи. Он пристально смотрел в одну точку, словно где-то там, в ночном сумраке, скрывался ответ на все волнующие его вопросы.
– Прости меня! – Раиса Максимовна неожиданно обняла супруга за плечо. – Это все я, только я одна во всем виновата!
– Что ты такое говоришь, Рая? Опомнись!
– Это все… из-за меня. – Горбачева склонила влажное от внезапно набежавших слез лицо. – Я думала, что смогу… быть твоей Музой…
– Ты и была ею, – Горбачев нежно прижал жену к себе. – И я тебе очень благодарен, что ты время была со мной рядом…
– Я не знаю, почему так? Господи, ну что у нас за народ такой… русский… идиотский, – Раиса Максимовна продолжала горестно всхлипывать. – Я уверена, Миша… ты сделал великое дело. Мы стали еще на один шаг ближе к цивилизованному миру.
– Спасибо на добром слове.
– Я верю в это! Ты очень смелый человек. И пройдет вся эта накипь… И люди сумеют увидеть истинный смысл твоих реформ. Наших с тобой реформ… – Раиса покачала головой и смахнула ладонью слезу. – Я всегда любила тебя, Миша… И все мои дела, и мои мысли были только…
Она не договорила и разрыдалась.
Крымские скалы, пропитанные морской солью, стояли неприступной громадой, остроконечным ожерельем, окружившим черное зеркало, и их вершины тонули в сизой дымке ночи, и туман, окутавший их склоны, одетые в зеленое кружево можжевельника и туи, казался снежной пеленой заблудившихся облаков, присевших отдохнуть на каменных уступах, еще сохранивших в себе тепло щедрого южного солнца.
«Пройдет еще несколько минут, и зажгутся звезды, – подумал Горбачев. – Если, конечно, надвигающаяся с моря гроза не обрушит на нас черную мглу печали и безвременья».
– Что же мы теперь будем делать, Миша?
– Ну… Вернемся в Москву, посадим за решетку всех этих… путчистов… и будем работать дальше… – Он не верил в собственные слова, просто пытался себя и жену успокоить. – Все будет хорошо…
– Ты думаешь?
– Да! Мы еще повоюем! Непременно… Послушай, принеси мне, пожалуйста, куртку… Стало свежо.
Раиса Максимовна покорно пошла к дому. Волны шуршали прибрежной галькой. Вольфрамовые всполохи зарниц и рокот грома приближались. «Как ее сломал и состарил всего один день!» – с жалостью подумал Михаил Горбачев, глядя вслед Раисе Максимовне, фигурка которой казалась ему хрупкой, маленькой и беспомощной, совсем как у школьницы.
Он медленно вернулся на пирс и смотрел теперь со стороны моря на черный скалистый берег. Белый холодный луч прожектора прорезал ночную тьму, словно разрезав ее скальпелем. На самой вершине вековой крымской скалы светился знаменитый Форосский маяк. Ритмично, как часы, луч белого света вспыхивал и гас, разрезая полотно вечности на равные отрезки. Горбачев вспомнил, что когда-то в студенческой юности, на одном из застольных сборищ юных философов, он заявил, что если бы у него была возможность выбора места для последних часов своей жизни, то он провел бы их возле маяка.
МАЯК на берегу вечного моря, указывающий кораблям верную дорогу – это и есть рубеж перехода в вечность. И вот, похоже, что его пожелание сбылось, словно сама небесная канцелярия вспомнила о той странной студенческой вечеринке. Сейчас он стоит на краю черной бездны и смотрит на луч маяка, который ритмично вспыхивает и исчезает во мраке, словно возвещая о переходе людских душ из царства суеты и тлена в мир вечности.
Он бросил тоскливый взор на темные волны, упрямо бьющиеся о пирс, и на маленькую спортивную лодку, убаюканную волнами прибоя, и почувствовал, как Стикс зовет его. В озябшем и закоченелом на ветру теле волной поднималось безразличие и примирение со своей участью. Будь что будет!
На горе вновь вспыхнул, разгоняя ночную мглу, Форосский маяк. Луч прожектора раскаленным лезвием стремительно заскользил вниз и упал на пирс, на мгновение ослепив все вокруг. И тут же стало темно и глухо.
У ПОСЛЕДНЕЙ ЧЕРТЫ 20 АВГУСТА 1991 ГОДА. ЮГО-ЗАПАД МОСКВЫ
По улице двигалась колонна ОМОНа. Губы офицера Александра Чижова сжались в презрительной улыбке. «Идиоты! – подумал он. – Самовлюбленные тупицы, страдающие комплексом неполноценности! Силовики, всю жизнь презирающие спецназ». Завистники, готовые сорвать свою злость на ком угодно.
Вся Москва сошла с ума. Военный переворот. Путч.
В народе болтают разные небылицы. И что коммунисты решили свергнуть Горби, и что КГБ решил посадить в президентское кресло своего человека. Сухонькая бабушка с авоськой, набитой булками. Истерика о том, что «надо сушить сухари, началась гражданская война!».
И вдруг – посреди этого безумия – дети. Зачем маленькие дурачки полезли в пекло? Жажда приключений? Куда смотрят родители? Как вышло, что они начали подтрунивать над ментами и омоновцами? Эх, дети, дети… бесстрашные и глупые… ГКЧП для вас – просто приключение. Вы не осознаете, что стоит за словом «путч»…
– Зачем ты подтрунивал над омоновцем?
Вместо ответа подросток лишь виновато кивнул, крепко стиснув зубы от боли.
– Что произошло, ты можешь объяснить? – голос Чижова оборвался, он чувствовал, что задает неуместный вопрос.
– Я не связывался… с ментами. Они сами… – по щеке ребенка сбегала слеза. Еще немного, и он опять потеряет сознание от боли.
Вызвать «скорую»? Но сколько ли она будет продираться сквозь оцепление? Отвезти ребенка домой? Но у него, похоже, многочисленные переломы. Нужна больница. Поймать такси? Нереально. Где его сейчас возьмешь, это такси, когда по улицам едут танки!
– Держись за меня. Пойдем.
На перекрестке – микроавтобус-«фольксваген» со спутниковой «тарелкой». Возле «фольксвагена» два парня в тяжелых жилетах стоят, курят. Удача.
– Ребята, надо помочь раненому…
Они презрительно кривят губы.
– Мы при исполнении. Извини… Нам надо срочно – в Останкино. Делать сюжет, под эфир. А что с ребенком?
– Не важно. Есть поблизости какая-нибудь больница?
– Кажется, детская республиканская. РДКБ.
– Есть у вас на машине спецсигнал?
– Мигалка-то? Откуда? Мы же не правительство.
– Жаль. Зато у меня есть ксива.
– Военный? Ого! Ваши сейчас берут власть!
– Не мели чушь. При чем тут наши – ваши… Человека спасать надо.
В РДКБ их не ждали. Рабочий день закончился. Заспанный охранник удивленно кивнул на проходную – ладно уж, проходите. Администратор, пожилая женщина в темном платке, недовольно ворчит:
– Вам нужен травмопункт, а не специализированная больница!
– С ушибами и переломами в больнице врачи справляться не умеют?
– У нас другая специализация. Онкология, гематология, иммунология… Нашли время ломать кости! Слышали, что в стране делается? Говорят, гражданская война…
– Война войной, а ребенку плохо…
– Это не наш профиль! Вы пришли в РДКБ, а не в «Склиф»…
– Впервые вижу врача без души и сердца!
– Хорошо. Я вызову дежурного врача. Подождите. И побойтесь Бога! Тут дети лежат со всего Союза. Это больница смертников. Черта последней надежды. Онкология, гематология… Переливание крови. Химиотерапия. Бесконечные операции. И похороны. И за каждого пациента переживаешь, как за родного. А он все равно умирает. Если бы не больничный храм, не знаю, как все это выдержать…
– У больницы есть храм?
– Э, я вижу, вы в самом деле не знаете, куда пришли.
– Просите меня бога ради…
– Да что уж там… Бог простит. Если хотите, я вам, конечно, покажу наш храм больничный… Сейчас как раз служба начнется.
– Если это удобно…
– Удобно. Только не шумите! Вот и дежурный врач подошел. Идите за мной.
Просторное помещение. Амфитеатром вверх уходят ряды ступенек. Когда-то на этой «горке» стояли синие киношные кресла. Теперь их все убрали. И там где был кинотеатр – храм, освященный отцом Александром Менем. Лишь кое-где валяются мягкие поролоновые сиденья в темно-синей кожаной обшивке. И на этой горке… Нет, это не люди. И не дети. Это существа с иной планеты. С лысыми от химиотерапии головами, с огромными, полными страха и отчаяния глазами. На костылях, в медицинских бахилах… И все они были обречены. Одни раньше – другие позже… Медицина не научилась еще лечить такую страшную болезнь, как рак. И офицер Чижов понял, что все они тихо и неслышно уйдут один за другим в мир иной… и никакие молитвы тут не помогут.
Теперь ему все страдания, пережитые в кабульском пыльном госпитале, показались просто лихим военным приключением. Воистину все познается в сравнении.
Никаких икон на стенах необычного храма. Лишь рисунки этих, обреченных на медленное умирание, детей. Маленькие пациенты рисовали родителей и самих себя, сказочных героев и святых – в их детском воображении сказка смешалась с реальностью…
Слева и справа от странного, недорогого иконостаса горят свечи. От их желтоватого мерцающего пламени воздух кажется тоже мерцающим, дрожащим.
Молодой священник с орлиным носом и длинными черными волосами, стриженными «под Гоголя», в тонких золотых очках и черной сутане, монотонно читает молитву, помахивая кадилом на длинных цепях, как маятником. Сизоватый дым сочится из кадила, и от этого дыма щекочет в носу и кружится голова. Все вокруг призрачно.
Наверху «амфитеатра» – несколько женских фигур. Все головы прихожанок странной церкви – под темными платками. Платья в пол скрывают фигуры. На ногах всех женщин – мягкие тапочки. Каждый шаг неуклюж и нелеп. И лишь одна женская фигура – в светлом платье и светлом же шелковом платке с красными розами на серебристом фоне. Знакомое лицо… Ожившая тень прошлого. Нет, это всего лишь бред воспаленного мозга!
– Мы молимся сейчас за всех наших братьев и сестер и во имя мира. Русская православная церковь всегда была против войн. Мы верим, что Бог услышит наши молитвы… И в нашей стране наступит спокойствие, – добавляет от себя к молитве священник со стрижкой «под Гоголя».
Молитва подошла к концу. Свечи догорают. Больные дети начали спускаться со странного амфитеатра больничного храма, направляясь к выходу.
Чижов тоже хотел было направиться вслед за ними, но какая-то невидимая сила остановила его и удержала возле выхода.
«Не может быть, – шумело в ушах Чижова. – Не может быть! Такое до боли знакомое лицо. Нет, это всего лишь нелепый призрак прошлого! Бред разыгравшегося воображения!»
Он сел на синее дерматиновое кресло. Кровь стучала в висках. Сердце бешено колотилось. Он боялся поворачивать голову в сторону прихожанок.
На миг ему показалось, что перед ним разворачивается гигантская пантомима и он в этом невиданном театре одновременно сам и зритель, и участник. Пьеса с неведомым смыслом.
Призрачная жизнь! Он слишком много в ней думал лишь о спасении своего бренного тела. Он думал об этом в кабульском госпитале. И затем, вернувшись инвалидом домой. И в Кургане, когда гениальные хирурги пытались вновь вернуть ему человеческий облик, он тоже думал лишь о спасении своего тела.
Все последние месяцы своего бытия он думал лишь, как научиться ходить по земле заново. Примитивный инстинкт самосохранения. Тот самый инстинкт, что отсекает все иные мысли на тонущем корабле, когда думаешь только об одном – о спасении своего тела.
Но с этого момента, с этого странного знакомства с больничным храмом РДКБ, бытие обрело для него новые краски. Жизнь раскрылась перед ним по-новому, и теперь он обрел новое будущее, а быть может, и новое прошлое. И обнажилось то прошлое, что убивает надежнее афганской пули, если не сумеешь его зачеркнуть, выдрать с корнем, как болезненный осколок снаряда, и выбросить из памяти.
«Я понял внезапно, – сказал сам себе Чижов, – что та корка льда, что успела затянуть мою душевную рану, после разрыва с Ирис Волгиной еще слишком тонка. Ее образ так и не удалось до конца вытравить из памяти. И по этому тонкому льду еще не уснувших чувств слишком опасно ходить, ибо лед может треснуть и проломиться, и тогда ты навсегда погрузишься и утонешь в ледяной пучине.
Но смогу ли я начать жизнь во второй раз? И не будет ли это предательством – по отношению к самому себе и к человеку, который был мне когда-то дорог?» И тут ему на ум пришли строки, заставившие невольно усмехнуться:
– А я сразу узнала тебя, – сказала Ирис, как будто она только и ждала Чижова здесь, в храме, и будто именно в этот день и час условилась с ним встретиться. – Сначала я было удивилась, не поверила своим глазам, но потом пригляделась… Какими судьбами?
Он молчал, не зная, как отреагировать, и все еще думая, что все это ему привиделось. Стихи продолжали напевно звучать в его воспаленном мозгу.
Под серебристо-серым платком с пунцовыми розами лицо Ирис казалось осунувшимся, нездоровым. Ее лоб прорезали глубокие морщины, а бледные глаза и губы были непривычно блеклыми, без всякой косметики.
– Ирис, я не могу поверить, что… – Александр встряхнул головой, стараясь отогнать от себя кошмарный тяжелый сон… – Ирис…
– Да, Ирис, – ее глаза оживились, блеснули лихорадочным огнем и тут же потухли. – Когда-то я была Ирис. Я была Ирис Волгина. Подающая надежды журналистка. Молодой ученый, социолог… А теперь я… никто.
Он непонимающе продолжал молча следить за ее быстро меняющимся выражением лица.
– Пойдем отсюда, – наконец резким фальцетом объявила Ирис. – Нам есть что сказать друг другу. Мы столько времени не виделись!
Она схватила Чижова за руку и почти силой вытащила из больничного храма. Прихожане провожали ее непонимающими и любопытными взглядами. Ирис повела его по длинным и узким больничным коридорам, где пахло цементом и сыростью, и он шел за ней послушно и безропотно, словно домашняя собачонка. После лабиринта холодных больничных переходов они наконец оказались возле медицинской комнаты, видимо, предназначающейся для персонала. Ирис дрожащей рукой открыла ключом деревянную дверь со слегка облупившейся белой масляной краской.
В комнате были разбросаны куклы, клоуны и другие детские игрушки, надувные мячи, карнавальные маски. Беспорядочным ворохом лежали театральные сказочные костюмы и новогодние парики. В углу стоял синтезатор, на стене висела электрогитара.
– Это комната волонтеров, – пояснила Ирис. – Здесь собираются люди, которые бесплатно помогают больным детям… продлевают им жизнь…
В ее глазах зажегся лихорадочный безумный огонь:
– Они поют песни, разыгрывают театральные сценки.
– И ты… одна из них?
– Представь себе. И я тоже. У меня здесь хороший дом, правда? И главное, что сейчас сюда никто не зайдет. И никто не помешает нашему разговору. Садись! Я вскипячу чаю.
Он неловко присел к столу, заваленному детскими рисунками, какими-то кубиками, головоломками и строительными конструкторами. И, подперев голову руками, исподлобья наблюдал за Ирис… Она пошла с пластмассовым электрочайником к умывальнику, чтоб наполнить его водой, и на ходу стянула с себя шелковый платок. Ее волосы блестели каким-то странным, мертвенным блеском и были коротко острижены. Приглядевшись, Чижов понял, что это не прежний живой перламутр, а седина.
– Тут где-то были конфеты и печенье… – на мгновение Александру показалось, что Ирис хочет его обнять, но она этого не сделала.
Чайник угрожающе зашумел. Перед Чижовым поставили белую треснувшую чашку с пошлыми незабудками. Ирис бросила в эту чашку пакетик импортного чая и дрогнувшей рукой налила кипяток. Ее ногти на непривычно-бледной, неухоженной руке были коротко острижены.
– Ты во всем виноват! – вырвалось у нее. – Ты один!
– Что ты имеешь в виду? Путч, государственный переворот? Кстати, в такое время тебе следовало бы находиться дома.
Она с грустью посмотрела на него тусклыми слезящимися глазами.
– У меня больше нет дома, – лицо ее стало жестким. Больничный чай неприятно обжигал горло. «Чего она ждет? – подумал Чижов. – Что я сейчас начну ей исповедоваться?»
– Почему ты здесь, Ирис?
– Как тебе сказать, – ее лицо стало презрительным. – Это храм последней надежды. А мне уже не на что надеяться. Я разочаровалась в мире людей. Они уничтожили такие понятия, как любовь, преданность, взаимопомощь… Альтруизм и доброта приравнены к слабости. Перестройка! Новое мышление! Новые идеалы. Теперь все поклоняются доллару. Золотой телец стал нашим Богом и идолом. И ради доллара современный человек готов на любые преступления. Все всех используют. Все всех презирают. Обманывают. Нынешние либеральные людишки ведут себя хуже зверья…
– Скверно.
– Да, Саша. Очень скверно. Когда-то советский «человейник» презрительно сравнивали с муравейником. К чему же мы пришли, одержимые мифом западной цивилизованности, рынка, либерализма и демократии? К обществу саранчи. Мы теперь не полезные муравьи, лесные трудяги, строящие общий дом, а зловредная стая насекомых-паразитов, пожирающих на своем пути все живое, и… аппетитно поедающих друг друга.
– Вот как? – Чижов машинально отпил глоток безвкусного чая.
– Мы так давно не виделись, и ты будто не рад встрече…
– Что ты сказала?
– Я говорю, мы давно не виделись…
– Точно. Мы давно не виделись.
Она уселась прямо перед ним. В свете последних лучей солнца, падающих через оконный проем, ее лицо стало серовато-желтым, и это усиливало трагизм ситуации. С минуту она молчала, разглядывая, как он пьет жидкий чай из треснувшей чашки.
– Я никогда не думала, что ты вернешься. И никогда не думала, что встречу тебя в больнице… – внезапно она разрыдалась, закрыв лицо руками. – Саша, я безумно несчастна! Я одна, совсем одна, понимаешь? Я все потеряла в этой жизни… и я пришла сюда, к этим обреченным детям… чтоб окончательно не сойти с ума.
– Я люблю театр, но сейчас мне не до него.
Внезапно раздался грохот и звон. Ирис с размаху швырнула о пол больничную чашку. По желтому клетчатому линолеуму потекло коричневое пятно дешевой заварки.
– Как ты можешь так говорить? Ты черствый и жестокий! Ты даже не спросил меня, что со мной было… и почему я так выгляжу?
– Да, а, собственно, что с тобой приключилось?
– О, черт! Проще разговаривать с каменной статуей.
– Ты недовольна моей холодностью? Но зачем бередить старые раны? И разве не ты меня первая бросила?
– Ты сам… ушел.
– Да. Я сам ушел. Я сам уковылял. На своих костылях. Я уехал в Курган, к доктору Илизарову. Лечить искалеченную в Афгане ногу. Тебе не нужны были инвалиды. Невыгодная и бесполезная партия! Одноногая обуза вместо бодро прыгающего мешка денег! Я помню, как с презрением ты смотрела на меня возле Института травматологии. И на мои чувства тебе было наплевать.
– Но теперь же ты вполне здоров? Ничуть не хромаешь. Пожалуй, даже можешь сплясать польку!
– Как поздно и как не вовремя выясняются такие подробности! – Чижов горько усмехнулся.
– Почему ты ни разу мне не позвонил?
– А что бы от этого изменилось? Она отвела взгляд в сторону.
– Все-таки было бы лучше.
– Лучше было бы нам с тобой больше вообще не встречаться, – он наморщил брови. – Никогда.
– Но ты видишь, судьба свела нас вновь! Так угодно Богу.
– С каких это пор ты стала религиозна?
Ирис смотрела на него тяжелым непонимающим взглядом. Потом взяла из угла веник и, беспомощно сев на корточки, стала собирать белые осколки разбитой чашки.
За окном стало совсем темно. В больничном зеркале тускло отражался уличный фонарь. Солнечный закат окрасил в цвета запекшейся крови старые тряпичные больничные кресла. Очень много крови. «Где я видел столько крови? – подумал Чижов. – На трупах солдат афганской войны, на бинтах раненых, на умирающих кабульского госпиталя». Лето умирает. Август, прощание с летом. За окном полыхал закат. Все предметы неожиданно потеряли в сумерках свою яркость, стали грязно-серыми и бурыми, землисто-черными. Последние лучи заходящего солнца скользили по стеклянным глазницам РДКБ, и одна половина здания полыхала, как от пожара, а другая оказалась в тени и мраке.
– Пойдем отсюда, Саша. Я расскажу, что со мной все это время было…
– Ирис, мне это все неинтересно.
– Но вспомни Экзюпери! Ты приручил меня, и потому ты за меня в ответе…
– Ладно. Пусть так. Я в ответе за тебя, а также за все остальное. Видимо, и за нынешний путч я отвечаю тоже?
Он вспомнил, что были дни, когда в таких же вечерних сумерках уходящего лета они предавались романтике молодости, бродя ночь напролет в каком-нибудь парке. Как давно это было! Заходящее солнце, окрашивающее в красное вино и червонное золото кроны деревьев и крыши домов… Печальная гладь холодного темного лесного озера, шум ветра, застрявшего в иглах изумрудных сосен, и долгие молчаливые встречи, на берегу спокойствия и умиротворения.
Но уж допито вино, и золото потускнело, и мертвая сухая листва с облетевших деревьев шуршит под ногами. И лишь редкие осенние бабочки с потускневшими крыльями все еще глупо и безнадежно летят на свет и тепло.
Повремени, мгновенье! Остановись в прощальном полете в безвестность! Постой, не спеши, звездное лето, вступать в полосу безвременья. Блесни еще раз, луч заходящего солнца, и, вечерние сиреневые сумерки, отступите на миг, подарите еще немного тишины и грусти, пока холодная черная ночь не выпустила своих хищных когтей…
Он пытается все осмыслить. Зачем? Разве это что-то изменит? Разве можно склеить давно разбитую любовь, как осколки белой больничной чашки? Она внимательно посмотрела на него и нежно коснулась его плеча своей жилистой рукой. Он брезгливо отдернул плечо. И ее лицо тут же погасло.
– Не понимаю, почему я тогда не осталась с тобой? Когда ты приехал из Афгана, раненый…
– Во всем виноват я, Ирис.
– Не время разыгрывать комедию! – ему показалось, что она его сейчас ударит.
– Понимаю, – сухо кивнул он. – Ирис, я отлично понимаю твой гнев. Я вообще могу довольно многое понять. Кроме одного. Я не могу понять, как человек, который однажды предал меня, мог это забыть. Я не злопамятен. Но предательства не прощаю.
Она стояла, опустив глаза в землю.
– Меня жизнь сильно побила, Саша… и я сделала выводы. И неужели ты сейчас уйдешь?
– Да, Ирис. Уйду. И никогда больше не вернусь.
– Но как ты можешь! Именно сейчас! Когда город на военном положении!
– Завтра все закончится. Путч – явление временное. А вот склонность к предательству… Это либо есть, либо – нет. Меняется ветер, меняются ориентиры, и поворачивается стрелка флюгера. И нельзя требовать от флюгера быть верным и устойчивым, как компас, который всегда идет за Полярной звездой.
– Оставь пафос для театрального спектакля! Ты бы еще Иуду вспомнил. Это я-то флюгер?! – ее лицо стало бледным, а глаза водянисто-прозрачными. – Не уходи…
– Я не могу остаться, Ирис… Любовь давно ушла и мне тоже пора идти. Ушла, иссякла надежда и верность, и все мечты тоже рухнули. Изменились ориентиры, изменилось время. Я пытался уберечь тебя от ложных ценностей… Но, увы. Я был плохим учителем Ирис. Прости меня.
Он торопливо выбежал в коридор и с трудом нашел выход из здания. Сторож проводил его молча недовольным взглядом. Уходя с территории больницы, Чижов оглядывался, боясь, что Ирис побежит за ним и схватит за руку. Обогнув угол чугунной ограды, он остановился и прислушался. Все было тихо.
Она не пыталась его догнать.
МЕРТВЫЙ СЕЗОН 19 ОКТЯБРЯ 1991 ГОДА. МОСКВА. ПУШКИНСКАЯ ПЛОЩАДЬ
Осенние холода в Москве наступают быстро. Холодный ветер в считаные дни обрывает с деревьев пожухлые листья и гонит по небу сизые, набухшие от дождевой влаги облака, так что на душе становится тоскливо и тревожно.
В эти сумрачные дни, когда все живое замирает и готовится к зиме, хочется усесться в уютное кресло возле камина, закутаться в теплый шерстяной плед и, глядя на огонь, весело пляшущий на пылающих углях, думать о чем-то хорошем и радостном. Не помешает и глоток горячего красного вина или глинтвейна с корицей – зимнего напитка, согревающего душу и тело. И невольно приходят на ум строки великого русского поэта А. Пушкина:
Роняет лес багряный свой убор,
Сребрит мороз увянувшее поле,
Проглянет день, как будто поневоле,
И скроется за край окружный гор.
Печален я, со мною друга нет,
С кем долгую запил бы я разлуку,
Кому бы мог пожать от сердца руку
И пожелать веселых много лет… Я пью один…[8]8
А. Пушкин. «19 октября».
[Закрыть]
Однако в тот октябрь уходящего 1991 года немногие москвичи пребывали в романтичном настроении. Прежний неторопливый и размеренный образ жизни и неспешные дружеские встречи за стаканом солнечного вина сменила лихорадка вечно спешащих москвичей. Торопливое, нервное море людей, каждый из которых оставался глубоко одиноким. Русское широкое веселье, когда было принято дружить целыми домами и улицами, сменилось острожным и сдержанным общением прагматичных индивидуалов-либералов. Столицу захватила новая эра – ЗОЛОТОГО ТЕЛЬЦА, и слышна была уже поступь наступающей армии нового общества потребления.
Первой ласточкой ОБЩЕСТВА ПОТРЕБЛЕНИЯ стало появление в столице сети американского фастфуда. В Москве появился МАКДОНАЛЬДС! Это был своеобразный подарок москвичам в канун наступающего 1991 года. В первый же день работы, 31 декабря 1990 года, ресторан «Макдональдс», открытый на Пушкинской площади, собрал невиданное количество посетителей, побив все рекорды в истории этого заведения даже у себя на родине, в США!
30 тысяч москвичей и гостей столицы вместо подготовки к праздничному новогоднему столу… отправились под крышу фастфуда на «Пушке»! Традиционному новогоднему салату «оливье» и шампанскому с красной икрой люди добровольно предпочли булочку с котлетой и стакан пепси!
Договор аренды, подписанный между московскими чиновниками и «Макдональдсом» на 49 лет, американцев не оставлял в убытке, ведь территория под ресторан сдавалась по цене всего… 1 рубль за 1 кв. метр. Кто бы мог подумать, что лавина «рынка», обрушившегося на Первопрестольную, в считаные месяцы превратит этот «показательный арендный договор» в нелепый комикс?
Впрочем, москвичи быстро втягивались в новый стиль жизни. За несколько месяцев 1991 года горожане успели привыкнуть к появлению в центре Москвы символа американской «культуры». «Макдональдс» уже не воспринимался как восьмое чудо света. Полуторачасовые очереди за биг-маками и «модным» фастфудом, изначально тянувшиеся аж от фонтана на «Пушке», заметно поубавились. Но «Макдональдс» прочно завоевал сердца и желудки горожан. Обыватели оживленно делились друг с другом впечатлениями от кормежки в американском «ресторане»: кормят быстро, съедобно, а главное, предсказуемыми блюдами. Заказал стандартную котлету в булочке под названием «биг-мак» – именно такую стандартную котлету и поучишь! А над американскими же фильмами, в которых демонстрировался вред для здоровья от «Макдональдса», только посмеивались, мол, конкуренты по бизнесу способны снять и компрометирующие фильмы!
«Макдональдс» стал больше чем просто местом потребления еды. Он стал символом новой религии. Храмом для паствы нового общества потребления. Культовым местом для тех, чьими мозгами прочно завладел ЗОЛОТОЙ ТЕЛЕЦ.
«Макдональдс», возведенный напротив бронзового Пушкина, в считаные дни смешал высокое и низкое и возвеличил все то, что раньше сочли бы повседневной «бытовухой». Религия фаст-фуда стала предметом престижа, и даже сам президент страны, Михаил Горбачев, с удовольствием снялся в рекламном ролике фастфуда, потому что, видимо, не видел особой разницы между пиццей и Нобелевской премией.
Молодые люди охотно водили в «Макдональдс» девушек. С букетом красных гвоздик в одной руке и со стаканом «пепси» в другой выходили сытые и довольные «новые романтики» из «Макдональдса». Точка быстрого питания превратилась в модное место для свиданий. Любовь уступила место «празднику желудка».
Вскоре «Макдональдс», впрочем, стал популярен и для деловых переговоров. Сюда потекли широкой рекой «серые пиджаки», – не столько насытиться «булочками с котлетой», сколько наскоро обсудить с коллегой какое-либо дельце. И даже друзья по военному институту, Кирпичин и Волгин, решили встретиться именно здесь.
– Я принес любопытные бумаги, взгляни! – «чекист» Петр Кирпичин потянулся за толстой папкой, едва не свалив со стула собственный портфель и теплую куртку (все же в ресторане фастфуда было тесновато!).
Сотрудник Лубянки вынул несколько листов, набранных компьютерным шрифтом и распечатанных на первых в России заокеанских чудо-машинах.
Историк Игорь Волгин стремительно заскользил глазами по тексту, отметив про себя, что американская оргтехника все же стоит того, чтобы ввозить ее в Союз в виде гуманитарной помощи или закупать на зарубежные кредиты. Но чем больше он вчитывался, тем сильнее бледнело его лицо. Наконец Волгин, нервно глотнув холодного коктейля с мороженым, заправленным ярко-красной клубничной эссенцией, поднял глаза на своего друга.
– Это что, прослушка?
– Нет, – загорелый, видимо, хорошо отдохнувший на юге, Кирпичин усмехнулся. – Это официальная бумага. Стал бы я тебе секреты Родины показывать. Эта стенограмма будет опубликована в официальном сборнике Горбачева.
(Цитируемый ниже текст будет опубликован в сборнике «В Политбюро ЦК КПСС», изданном «Горбачев-Фондом» в 2008 г.)
– Не может быть! Это же все равно, что расписаться в собственной политической слабости.
– В смысле?
– Тут же и ребенку ясно, что Горби делает красивую мину при плохой игре. Он уговаривает Буша прекратить войну в Персидском заливе против Саддама Хусейна, а американский президент его даже не слышит. Гнет свою линию, и все тут! Да еще намекает, что, мол, русским следует не лезть в дела Америки, а заниматься своим делом: сокращать вооружения по договору СНВ и выводить Прибалтику из состава Союза!
– Не спеши с выводами, – Кирпичин нахмурился. – Я принес тебе распечатку, так как есть довольно серьезное дельце…
– Слушаю тебя, Петя, – Волгин нахмурился и бросил унылый взгляд в окно, на которое летел мокрый снег. – Как изменилось время! Раньше мы с тобой все дела обсуждали в ресторане «Прага», ну, на худой конец, собирались у писателей в ЦДЛ. Помнишь? Потом началась «перестройка», и мы переместились в хозрасчетную кавказскую харчевню «Три кабана». А вот теперь, значит, серьезные дела мы начинаем обсуждать в американской забегаловке – «Макдональдсе»…
– Извини, Игорь. Время действительно изменилось, и мы, изменились вместе с ним. Эта вечная спешка… «Макдональдс» тем и удобен, что не отнимает массу времени!
– Раньше ты не считал дружескую встречу потерей времени!
– Но раньше была эра стагнации. Застоя.
– Ну да, а теперь у нас, перестройка, переход, перелом. Только помнишь, как у Достоевского в романе «Бесы» говорится? «В чем состояло наше время смутное, и от чего к чему был переход – я не знаю. Да и никто, думаю, не знает – разве что некоторые посторонние гости. А между тем дряннейшие людишки получили вдруг перевес, стали громко критиковать все священное, а первейшие люди стали вдруг их слушать, а сами молчать; а иные позорнейшим образом подхихикивать».