Текст книги "Ангел Рейха"
Автор книги: Анита Мейсон
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 27 страниц)
– Ставить так называемое сострадание к дефективным выше сострадания к здоровым представителям своей расы аморально. Раса не может себе позволить такого. Мы фермеры, мы животноводы. Мы берем здоровые особи и получаем от них потомство, а нездоровым мы не даем размножаться и не позволяем занимать жизненное пространство и есть пищу, предназначенную для здоровых.
Он фермер. Я попыталась представить, как он нагружает сено в телегу, выгребает навоз из хлева или прижимает к земле животное во время ветеринарного осмотра вот этими своими ухоженными руками машинистки.
– Оставим этот разговор, – сказал Гиммлер, когда на стол подали сыр. – Позвольте угостить вас великолепным сыром. Это горный сыр, изготовленный в одном местечке в Баварии, которое мне посчастливилось довольно хорошо знать.
Сыр был безвкусным и кислым. Я рассыпалась в похвалах.
Мы вернулись в гостиную, чтобы выпить кофе, который он собственноручно налил в чашки из старинного серебряного кувшина, украшенного затейливым выгравированным орнаментом. Когда я выразила свое восхищение кувшином, Гиммлер сказал, что он итальянской работы и был подарен ему во время официального визита в Рим.
Вряд ли у него было много времени на осмотр достопримечательностей, предположила я.
– Мы проезжали мимо Колизея, – сказал он. – Руины действительно впечатляют. Но вообще-то я предпочитаю читать об исторических памятниках, а не посещать их: так получаешь более верное представление. Вы и сами довольно много ездили по миру, не правда ли?
– Да, мне повезло.
– Да. Бразилия и Аргентина в тридцать третьем, Финляндия в тридцать четвертом, потом Португалия, потом вторая поездка в Финляндию и международное авиашоу в Швейцарии. Вы провели неделю на планерных соревнованиях в Британии, если мне не изменяет память, в тридцать шестом году; посетили Америку в тридцать восьмом, а в начале тридцать девятого провели пять недель в Ливии.
У меня пересохло во рту.
– Вас удивляет моя осведомленность?
– Меня удивляет, что вы находите это достойным своего внимания, герр Гиммлер.
– О, в этом нет ничего удивительного. Вы незаурядная личность. Естественно, я вами интересуюсь.
Почему меня так испугал вполне очевидный факт, что у него есть досье на меня? Или я считала, что нахожусь на привилегированном положении?
Да, считала.
Без всяких на то оснований, совершенно непонятно почему, я именно так и считала. Просто мне очень долго все сходило с рук. В своей жизни я нарушила очень много правил. Очень многое из того, что должно было бы меня трогать, оставляло меня равнодушной. Я знала, что такого быть не может, но жила именно с таким чувством: мне казалось, что я почти неподсудна.
И вот настал час расплаты. Я в жизни не нарушила ни одного существенного правила, и обо всех моих важных словах и поступках имелись записи в досье, собиравшемся Генрихом Гиммлером.
В комнате было душно, и я чувствовала себя узницей в своем дурацком платье. Невольно я бросила взгляд на дверь.
– Странно, – сказал он. – Люди, которые на словах полностью признают необходимость архива со сведениями обо всех до единого подданных Рейха, если нет другого способа поддерживать порядок в стране, всегда очень расстраиваются, когда узнают, что на них тоже заведено досье.
– Это действительно нелогично. Но я не говорила, что признаю такую необходимость, герр Гиммлер.
– Да, не говорили. Но, вероятно, вы не помните беспорядков. Вы были еще совсем ребенком, когда кончилась прошлая война, когда большевистские матросы подняли мятеж и в Баварии на несколько недель установилась власть так называемых Советов.
– Вы тогда служили в одном из добровольных корпусов – да, герр Гиммлер?
Какой стыд. Я пыталась умиротворить его.
– Да, – сказал он. – Именно там я связал свою судьбу с партией. Мы боролись с одним врагом. Это было счастливейшее время в моей жизни. Но самое страшное время для Германии. Ни один из нас, сражавшихся тогда за Германию и оставшихся в живых, его не забудет. Вот почему я завел свою картотеку. Сначала она была небольшой. Но с ростом потребностей Германии росла и она.
Он резко поднялся, почти вскочил.
– Капитан, можно попросить вас о большом одолжении? Позвольте мне измерить ваш череп?
– Мой череп? – Слово ассоциировалось у меня только со смертью.
Гиммлер рассмеялся. В первый и последний раз за весь вечер. Лицо у него оживилось, повзрослело. Иных смех молодит, а у него лицо, наоборот, утратило юношеский вид и стало лицом зрелого мужчины.
– Для моей коллекции, – со смехом пояснил он. Он смеялся всего несколько секунд, полагаю, сколько обычно и требуется человеку, позабавленному шуткой. Потом его лицо стало прежним: моложавым и серьезным лицом, которому густые брови придавали значительный вид.
– Вы в высшей степени незаурядная женщина. Я хочу снять мерки с вашего черепа, чтобы проанализировать их и сохранить для последующих поколений.
Я постаралась скрыть свое отвращение. Вероятно, Гиммлер в любом случае не понял бы моих чувств.
– Мой череп треснул в шести местах, когда я разбилась, и потом мне делали несколько пластических операций. Пожалуйста, имейте это в виду, герр Гиммлер.
– Вы хотите сказать, что нынешние мерки могут отличаться от первоначальных? – В ту минуту он походил на разочарованного маленького мальчика, который засунул руку в птичье гнездо и ничего там не нашел.
Тем не менее Гиммлер не отказался от своего намерения. Он провел меня в подвальное помещение. Мы спустились по каменным ступенькам, холод которых я ощущала сквозь подошвы туфель, и вошли в забранную решеткой дверь, которую он отпер.
Он щелкнул выключателем на нижней площадке лестницы, и яркий свет залил стерильно чистую комнату. Беленые стены, тщательно вымытый пол, покрытый линолеумом. У одной стены стоял пустой деревянный стол и два плетеных кресла. Вдоль всех стен тянулись стеллажи.
На полках стояли экспонаты.
Бутыли и банки с разными существами. Белесыми, рыхлыми существами, плавающими в мутной темной жидкости. Существами, мерзкий запах которых я чувствовала сквозь стекло. У них были руки и ноги. Каждое имело свою табличку. Я прочитала несколько табличек. Непонятная латынь звучала в моем мозгу нелепо. Я смотрела на вареное яйцо с ногами.
Я отвернулась и увидела черепа. Два длинных ряда: шестьдесят черных глазниц. Аккуратно расставленные и, как и банки, снабженные табличками. На некоторых я увидела продольные или поперечные линии красной краской, с обозначенными размерами.
– Присядьте, пожалуйста, – сказал Гиммлер.
Он выдвинул одно из плетеных кресел и установил в метре – полутора от стола. Я села. Из ящика стола он вынул большую записную книжку в твердом переплете, два карандаша, мерную ленту и стальной кронциркуль. Он подошел к мусорной корзине в углу, достал из кармана перочинный нож и заточил оба карандаша. Потом вернулся и положил их на стол, строго параллельно мерной ленте и краю записной книжки.
– Вы позволите? – сказал он и рукой повернул мою голову чуть вправо.
Я ощущала холодные прикосновения кронциркуля к коже. От манипуляций с мерной лентой мне хотелось завизжать. Мне казалось, что она будет все сильнее и сильнее стягиваться вокруг моего черепа, покуда трещины не откроются снова. Гиммлер измерял и записывал, измерял и записывал. Он очень внимательно исследовал боковые кости моего черепа, прямо над ушами: долго ощупывал их твердыми пытливыми пальцами, после чего удовлетворенно хрюкнул и записал что-то в записной книжке.
Мы не разговаривали. Тишину нарушали лишь наше дыхание да звуки его сосредоточенной возни.
Как холодно в этой кабине. Холод проникает сквозь кожаные перчатки и пробуждает старую ноющую боль в костях моего нового лица.
Земля покрыта снегом. Ветер северный, то есть встречный. На этой унылой бескрайней равнине нет никаких ориентиров, и я смогу определить наше местоположение, только когда мы доберемся до побережья.
Глава двадцать первая
Я получила телеграмму от генерала в ноябре. В том году я была просто нарасхват.
Генерал изъявил желание командовать оперативной частью и получил под свое начало соединение военно-воздушных сил где-то на Восточном фронте. Его люди мерзли, голодали и находились в подавленном настроении, и он счел, что мой визит пойдет им на пользу.
Я еще не вернулась к своим служебным обязанностям. Перспектива посетить Россию показалась мне заманчивой: позже мне такой возможности может не представиться.
С чемоданом позаимствованных теплых вещей я вылетела на потрепанном в боях «дорнье», пилотируемом нервным летчиком, которому еще не стукнуло и двадцати. Полет, с двумя остановками для дозаправки и погрузки продовольствия, продолжался много часов. Температура воздуха в кабине неуклонно падала. Я надела шубу и пошла размять ноги.
Я застала штурмана жующим шоколад над своими картами. Это был жилистый парень с коротко подстриженными соломенными волосами. Когда я приблизилась, он попытался спрятать шоколад в карман. Потом сконфуженно улыбнулся и предложил мне.
– Где вы достали шоколад? – спросила я.
– Обменял часы на три плитки. Одну отдал матери, другую своей девушке, а эту оставил себе.
– Ох, а теперь я съела кусок.
– Все в порядке, – сказал он. На запястье у него я увидела часы, хорошие.
Про часы ходило много разных историй. Довольно странных, скажем прямо. Откуда-то вдруг появилось огромное количество подержанных часов. Петер рассказывал мне историю о целом сундуке часов – сундуке! – присланном экипажу подводной лодки в качестве поощрения за мужество.
Я посмотрела на карту, на которой он вычерчивал наш курс.
– Где мы находимся? – поинтересовалась я.
– Я не имею права разглашать такие сведения. – Он указал кончиком карандаша. – Вот здесь.
Мы находились над северными территориями бывшей Польши и приближались к бывшей границе Советского Союза, восстановление которой представлялось делом недалекого будущего.
– Наверное, мне не следовало спрашивать, – сказала я.
– На вашем месте я бы хотел знать, где мы находимся, – сказал он. – В таком самолете, да с таким пилотом.
– А что с пилотом?
– У него не все дома. Иногда он съезжает с катушек и воображает, будто один из двигателей загорелся. Его друг разбился так на «грифоне».
– И что происходит, когда ему кажется, что один из двигателей загорелся?
– А что бы вы сделали при возгорании двигателя?
– Выключила бы двигатель и попыталась приземлиться.
– Ну вот, именно так он и поступает. Правда, во время двух последних полетов он не делал ничего подобного. Это все от переутомления, от слишком частых вылетов.
Штурман сверился со своими приборами, быстро произвел вычисления и прочертил линию на карте.
– Я не понимаю, зачем вам понадобилось лететь сюда, – сказал он. – Здесь не место женщине. Здесь не место нормальному человеку.
По мере нашего дальнейшего продвижения на восток стало ясно, что мы вошли в зону боевых действий. Небо перекрещивали инверсионные следы истребителей. Через прозрачную крышу фонаря я увидела три «Фоккевульфа-190», которые прошли метрах в шестистах-семистах над нами и повернули на юг. У горизонта, где земля казалась плоской как стол и сумерки спускались с небес подобием тонкой пыли, сверкали яркие огни: огни войны.
Один раз нас обстреляли: дробный удар по правому крылу, отдавшийся дрожью у меня в ногах. Я впервые попала под обстрел, и неведомый мне доселе долгожданный страх охватил меня, пьяня и возбуждая.
Я вышла из бомбардировщика на грязную посадочную полосу, по которой яростно хлестал дождь. Красные разметочные прожекторы, окруженные плотной пеленой тумана, высвечивали частые нити ливня и исчезали в непроглядной тьме задолго до того, как линии их огней сходились в одну точку вдали.
Фон Грейм, встречавший меня на летной полосе вместе с горсткой офицеров, был радушен, но немногословен.
– Погода мерзкая, – сказал он. – Кругом сплошное болото. Давайте поедем быстрее туда, где сухо и тепло, а то еще воспаление легких подхватите.
До нас доносился грохот орудий. Я спросила, на каком расстоянии от линии фронта мы находимся.
– Километрах в тридцати, – сказал фон Грейм к моему удивлению. – Если с утра ничего не изменилось.
В штабной машине, прыгавшей по ухабам и поднимавшей фонтаны брызг на размытой грунтовой дороге, мы добрались до скопления деревянных лачуг. Два промокших до нитки часовых с застывшими от холода лицами взяли на караул, когда фон Грейм провел меня по крыльцу в свой личный домик. Внутри, в тесной комнате, заваленной картами и разными бумагами, он повернулся ко мне, расстегивая шинель и разбрызгивая вокруг грязные капли с несвойственной ему небрежностью.
– Мне не следовало вызывать вас сюда.
– Прошу прощения?
– Ситуация изменилась самым радикальным образом. Красные теснили нас по всему южному участку фронта, начиная с июля. Теперь наступление переместилось на север. Они снова взяли Смоленск.
– А где это по отношению к нам?
– Мы находимся здесь. – Генерал ткнул мокрым пальцем в ближайшую карту. Кончик пальца указывал на левый ее край: на территорию, расположенную выше болотистой, лесистой местности, пересеченной реками. Смоленск находился на противоположном краю карты, чуть севернее. Километрах в ста от нас. – Они за Днепром, – сказал генерал. – Мы и ахнуть не успеем, как они возьмут Минск. Ваше пребывание здесь придется сократить до минимума, и, разумеется, вам нельзя ни на шаг приближаться к линии фронта.
– Вы хотите сказать, что я десять часов мерзла в «дорнье» на месте летчика-наблюдателя напрасно?
– Извините, но я не могу рисковать.
– Чушь! – сказала я.
Генерал остолбенел от удивления. Мы плохо знали друг друга. Он явно пытался понять, кого, собственно, пригласил.
– Что почувствуют солдаты на передовой, если вы отправите меня обратно? Это не поспособствует поднятию боевого духа.
– Вы хоть представляете, что такое передовая?
– Вот заодно и выясню.
– Слышали грохот орудий, когда вышли из самолета? Вы окажетесь под таким вот огнем.
Я упрямо выдвинула челюсть.
– Здесь не место женщине, – сказал он.
– Генерал, я настаиваю.
Ветер усилился и задувал капли дождя в широкую щель под дверью.
Генерал снял фуражку и пригладил рукой волосы. Седые волосы. У него не было ни одного седого волоска, когда я видела его последний раз, полтора года назад.
– Хорошо, – сказал он.
Меня удивила столь неожиданная капитуляция. Теперь я понимаю, что тогда он был до предела измотан, его душевное здоровье висело на волоске. У него просто не было сил на споры со мной.
На следующее утро меня повезли на передовую.
Фон Грейм самолично доставил меня, в военном «шторке», на крохотную посадочную площадку милях в пятнадцати к востоку. Мы летели низко, почти касаясь верхушек деревьев и остовов полуразрушенных домов. По мере приближения к зоне обстрела в воздухе сгущалась пелена дыма и тумана, в редких разрывах которой я мельком видела, что происходит внизу. Один раз мы пролетели в пятнадцати – двадцати метрах над лошадью, вытягивавшей из канавы ракетную установку. Заляпанные грязью люди, толкавшие грузовик, подняли головы, когда мы пронеслись над ними. В следующее мгновение мощная взрывная волна отбросила «шторк» в сторону, словно бумажный самолетик.
На посадочной площадке посреди капустного поля мы пересели на бронемашину, которую вел сержант пехоты. Земля дрожала. Мы двинулись в сторону траншей.
Местность здесь была лесистая – по крайней мере в недалеком прошлом. В березовых рощах царил ералаш. Изрытую землю покрывал толстый слой вязкой грязи. Мы довольно долго тряслись по разбомбленной лесной дороге, воздух над которой ревел и дрожал, и под конец нашего двадцатиминутного путешествия (казалось, занявшего не один час) выползли на открытое поле, дымящееся и изрытое снарядами. Я судорожно прижимала к груди каску, словно талисман. Сержант вырвал каску у меня из рук, нахлобучил мне на голову и толкнул меня в воронку.
Секунду спустя они с генералом приземлились рядом, а в следующее мгновение наподалеку разорвался снаряд. Земля содрогнулась, словно раненый зверь, и на нас дождем посыпались комья грязи. Мне показалось, я оглохла.
Выразительно шевеля губами, сержант крикнул мне зажать пальцами уши. Как в этом хаосе можно определить, что снаряд летит в вашем направлении? Они с пронзительным воем проносились над нашими головами каждые несколько секунд. Частые раскаты взрывов сопровождались свистом артиллерийских снарядов, ревом и грохотом разрывов, тяжелым громом канонады, низким гулом самолетов, треском пулеметов и перекрывающим все прочие звуки жутким, дьявольским уханьем, страшнее которого я ничего не слышала в жизни.
– Ракетная установка, – четко артикулируя, прокричал сержант.
Генерал смотрел на меня.
– Вы в порядке? – прочитала я у него по губам. Я кивнула. Я помирала от страха.
Сержант выкарабкался из воронки, мы с генералом последовали за ним.
Под дождем, под огнем, увязая в грязи, мы начали обход полуживых от голода и усталости солдат, сидящих в траншеях и воронках.
Почти две недели я объезжала передовые позиции. Иногда я посещала пехотные или артиллерийские подразделения, а иногда выезжала на временные аэродромы в нескольких километрах от линии фронта, где дислоцировались наши передовые эскадрильи.
В мою задачу входило подбодрить солдат, и я знала, что могу сделать это только на свой лад. Предполагалось, что я должна напоминать им о семьях, оставленных дома. Я подозревала (и справедливо), что нисколько не похожа на женщин, которых они оставили дома; но все равно я приехала из Германии и могла рассказать о жизни в тылу. Поэтому я приносила солдатам журналы, фотографии, сплетни, последние новости культурной жизни и практически ничего не говорила о бомбардировках городов или о чудесном оружии, которое, как нам постоянно обещали, положит конец войне; и они, к моему ужасу, были бесконечно благодарны мне за эти жалкие крохи.
Положение на фронте оставляло желать лучшего. Шли жестокие бои, ситуация складывалась не в нашу пользу. Погода была холодной и становилась все холоднее; одежда на людях в окопах не просыхала. Не хватало медикаментов. Не хватало продовольствия. Рацион солдат был сведен до минимума, позволяющего человеку жить и сражаться. Они постоянно испытывали голод.
И еще грязь. Она была повсюду. Она забивалась в сапоги, в кружки и кастрюли, в волосы и в щетину зубных щеток; она проникала в койки и примешивалась к пище. За потрескавшимися затуманенными окнами лачуг вы видели лишь бескрайнее море слякоти да свинцовое плачущее небо.
Погода пагубно сказывалась на настроении. Она угнетала меня. Она угнетала людей, к которым я приехала. Они старались держаться молодцами при мне, но я видела, чего им это стоило. Им приходилось мобилизовывать все свои силы, чтобы радушно принимать меня и держаться подобающим образом – как положено людям, ясно сознающим, что все, что они оставили позади и за что должны сражаться, теперь стало бесконечно далеким и практически недосягаемым.
Я размышляла и о других причинах такого подавленного состояния духа. Вторжение в Россию начиналось чередой головокружительных успехов. Победа казалась близкой и легкой. Но, преследуя неуловимого противника на бескрайних равнинах, наши войска в своем стремительном продвижении вперед вдруг оказались посреди пустого пространства, которое однажды восстало против них. Зима. Они не были готовы к зиме. Предполагалось, что к тому времени все закончится. У них не было зимней одежды. Боеприпасы и продовольствие подходили к концу. Сначала наступление замедлили дожди, потом остановили метели. Солдаты начали умирать от холода. И тогда противник вернулся. Тепло одетый, хорошо вооруженный и сражавшийся не на жизнь, а на смерть.
Прошло два года с того времени, как блестящее наступление захлебнулось в непролазной русской грязи. С тех пор наши войска добивались отдельных успехов, но незначительных. Москва осталась недосягаемой. Нефтяные месторождения не были захвачены. Поначалу мы заняли ряд промышленных районов, но потом нас оттуда вытеснили. И Сталинград… Эта страшная рана до сих пор болела. Целая армия погибла ни за что, триста тысяч человек. За идею, что отступать нельзя.
А теперь начиналось отступление, которое нельзя было предотвратить никакими силами. Отступление, сопровождавшееся ожесточенными боями, но все равно позорное по своей сути. Германская армия уже отошла на позиции, которые занимала два года назад, и отступала все дальше и дальше.
А военно-воздушные силы, которыми командовал генерал?
Набранные не из элитных пилотов, но из всех без разбору: наспех обученные; ориентировавшиеся на данные министерства, полученные еще в пору пребывания Эрнста на должности начальника департамента; верившие в россказни о чудесном оружии, которое так и не появилось; сражавшиеся с безжалостным противником, который защищал свою родину; изо дня в день мучившиеся стыдом от сознания своей неспособности помочь Шестой армии, окруженной под Сталинградом, – лучше уж и вовсе не говорить о таких военно-воздушных силах.
Если взять всё вместе – крушение далеко идущих планов, грязь, ожидание неминуемой снежной зимы после слякотной осени, скудный рацион, тоску по дому, страх перед ужасными русскими – этого было достаточно, вполне достаточно, чтобы объяснить состояние, в котором я застала летчиков. Казалось, внутри у них все застыло и они живут как заводные куклы.
Чувствовали ли они еще что-нибудь?
Если и чувствовали, мне было не положено об этом знать.
На пятый день своего пребывания на передовых позициях я увидела из кабины «шторка» нечто очень неприятное. Генерал вел самолет от передовой линии к нашему аэродрому, но, попав под сильный обстрел, был вынужден свернуть на запад, чего явно не хотел делать.
Видимость была отличная. Дождь прекратился, но высоко в небе еще висели рваные серые облака, похожие на клочья шелкового шарфа. Солнце, уже спустившееся к горизонту, золотило края облаков. В просветах на небе опять сгущался туман. Собирался дождь.
Я посмотрела вниз. Мы находились на высоте метров трехсот, если не меньше.
В отдалении темнел сосновый лес и сверкало металлическим блеском голубое озеро. Я увидела две деревни. Одна была почти полностью разрушена после прохождения наших танков, но другая, к которой мы приближались, оставалась целой и невредимой, и там наблюдалось оживленное движение.
Из кабины «шторка» можно увидеть очень и очень многое.
Из грузовика, остановившегося на центральной площади деревни, выпрыгивали солдаты. Другие солдаты конвоировали группу пленных. Но чего я никак не могла понять, что никак не укладывалось у меня в голове, так это – почему все пленные были голыми.
Я спросила генерала по рации:
– Что там происходит?
– Где именно?
– В деревне, над которой мы только что пролетели.
– Я не заметил ничего особенного.
Он не мог не видеть этого! Ему даже не нужно было поворачивать голову.
– Сразу под левой ногой шасси, – сказала я.
Прошло несколько секунд.
– Боюсь, левая нога сильно закрывает обзор, – сказал генерал.
Я начала подозревать, что он просто ничего не желает видеть.
– Как называется эта деревня? – спросила я.
– Думаю, нам лучше прекратить связь на некоторое время, – сказал генерал.
В конце первой недели младшие офицеры устроили для меня вечеринку. Погода стала хуже. Снег устилал землю и залеплял окна. Но лачугу нарядно убрали. Украсили помещение разноцветными бумажными гирляндами и еловыми лапами. Поставили на столы вазочки с зеленью и бумажными цветами. На стенах висели вырезанные из журналов фотографии. От этого лачуга казалась не более уютной, но более заброшенной.
Мне велели закрыть глаза. Что-то поставили на стол. Открыв глаза, я увидела большой торт.
Я представила себе, каких усилий стоило им собрать ингредиенты для этого торта.
Они попросили меня произнести речь. Я не знала, что сказать. Незатейливость события, проявленная щедрость, сознание, что через несколько дней некоторые из присутствующих здесь могут погибнуть, приводили меня в глубокое волнение. К счастью, они ждали от меня лишь нескольких слов. Я поблагодарила всех и сказала, что надеюсь однажды, когда война закончится, принять всех у себя дома. Я сказала, что не стану печь для них торт, поскольку они и без того прошли через много тяжких испытаний (здесь они дружно расхохотались). И сказала, что они должны твердо верить, что люди, оставшиеся на родине, постоянно помнят о них и что жертвы, которые они приносят, никогда не будут забыты.
Раздались аплодисменты, и я отрезала первый кусок торта, а командир части, к великому моему облегчению, нарезал на куски все остальное, и мы запили торт чаем, разлитым в кружки.
Некоторое время спустя я оказалась за одним столом с застенчивым лейтенантом по фамилии Паувельс, стрелком «хейнкеля», который хотел показать мне фотографии своей невесты.
В последнюю неделю мне постоянно показывали фотографии невест. Все снимки были на удивление похожи один на другой. Девушка со светлыми, заплетенными в косы волосами стояла улыбаясь на фоне скромного домика, иногда держа за руку младшего брата или сестру. Я задавалась вопросом, почему эти люди никогда не фотографировали своих возлюбленных в автомобилях или лодках, или на горных вершинах, или с распущенными волосами. Наверное, все-таки фотографировали, но такие снимки не обладали свойствами талисмана. Именно фотография с заплетенными в косы волосами и с уютным домиком за заднем плане обещала, что в мире восстановится порядок и владелец фотографии вернется в места, там запечатленные.
– Она очень хорошенькая, – сказала я Паувельсу. – Как ее зовут?
Тут к нам присоединился человек в серой полевой форме. Он отодвинул от стола стул и опустился на него с таким хозяйским видом, словно являлся его единоличным владельцем. Сидевшие поблизости люди покосились на вновь пришедшего, но никто с ним не поздоровался.
Паувельс продолжал разговаривать со мной.
– Ее зовут Хельга. Мы помолвлены. В следующий мой отпуск мы поженимся. – Он положил в ряд три фотографии, вытащенные из бумажника. Хельга перед домом, Хельга в парке, Хельга с родителями в саду.
Сидевший с другой стороны от Паувельса мужчина постарше, пилот бомбардировщика, молча вытягивал шею. Паувельс пододвинул фотографии, чтобы он рассмотрел.
– Симпатичная девушка, – сказал тот.
– Она самая лучшая.
– Все они самые лучшие.
Внезапно лицо Паувельса просияло.
– Вы приедете к нам на свадьбу? – спросил он.
– Да, если вы меня пригласите. И если поезда будут ходить.
– А на мою свадьбу приедете? – Нахального вида австриец подтащил к столу стул и уселся напротив меня, вытаскивая из бумажника свои фотографии. Все началось по следующему кругу.
– Вы не представляете, как много значит для нас ваш приезд, – сказал Паувельс. – Здесь чувствуешь себя как на краю земли.
– Это и есть край земли, – сказал австриец.
– Негоже так выражаться о наших будущих колониях, – сказал человек в серой полевой форме. Он улыбался, с легким укором. Я увидела, что он не в простой полевой форме, а в эсэсовской.
Летчики посмотрели на него с неприязнью, выразить которую вслух, похоже, никто не хотел.
Потом австриец вызывающе спросил:
– Что, явился проверять нас, Мейснер?
– Нет, – благодушно ответил Мейснер, – Я только что доставил донесение командиру. И решил поучаствовать в вечеринке. Вы не возражаете?
Он повернулся ко мне.
– Боюсь, вы попали в дурную компанию, – с улыбкой сказал он. Он часто улыбался.
– О, меня она вполне устраивает.
– Если тебе не нравится наша компания, пересядь за другой стол, – тихо сказал австриец Мейснеру.
Мейснер не отреагировал.
– Да ладно, не заводись, – сказал пилот бомбардировщика.
Паувельс неловко поерзал на месте и подвигал фотографии на столе.
– Потом можно будет спеть, – сказал он, – если Райнер принесет аккордеон.
Австриец встал и отошел в другой конец помещения.
Пилот бомбардировщика проводил его взглядом и посмотрел на меня.
– Извините, – сказал он.
Мейснер подался вперед и серьезно сказал:
– От этого не уйти, вы сами понимаете. За что, по-вашему, вы сражаетесь?
Лицо у Паувельса напряглось. Он поднял фотографию Хельги, зажав ее между большим и указательным пальцами, и сказал:
– Я знаю, за что я сражаюсь.
– Мальчишество, – сказал Мейснер. Он встал, щелкнул каблуками, легко поклонившись мне, и отошел прочь.
Пилот бомбардировщика состроил гримасу и принялся набивать трубку.
Пора поговорить еще с кем-нибудь, решила я.
Я принялась расхаживать по комнате, приветливо заговаривая со всеми, с кем только могла. Обстановка оживилась: на столе появился шнапс, принесли ящик пива (подарок генерала), и по рукам пошли темно-зеленые стеклянные бутылки без наклеек.
Примерно через час кто-то сказал, что надо бы отнести генералу кусок торта. Я вызвалась это сделать.
Он разговаривал по телефону. Стены в домике были тонкими, и я отчетливо слышала его голос. Стоя на крыльце, я услышала, как он сказал:
– Нет, вы зря так полагаете. Этот сектор находится под контролем военно-воздушных сил.
Я собиралась постучать, но что-то в голосе генерала остановило меня. Я стояла и слушала.
– Это только ваши слова. Думаю, у Гиммлера есть более важные проблемы, чем недозачищенный клочок земли за линией фронта.
Пауза, потом:
– К черту ваши еженедельные отчеты, майор. Я здесь пытаюсь вести боевые действия. Вы забираете моих людей для своих «домашних дел», вы занимаете мои линии связи, вы ограничиваете мне пространство для маневра, а теперь еще собираетесь выполнять свое задание в трех километрах от одного из моих аэродромов, прежде чем я отдал приказ о передислокации.
Я услышала шорох бумаг, передвигаемых на столе, а потом заключительные слова, произнесенные гневным тоном:
– Нет, я не отказываюсь сотрудничать с вами. Я не имею такой возможности, не правда ли? – Трубка с грохотом опустилась на рычаг.
Я подождала еще немного, а потом постучала в дверь. Генерал сидел за столом и хмуро смотрел на карту. Он поднял глаза и уставился на торт с таким видом, словно понятия не имел, что это такое.
Я вернулась к компании. Боль снова начинала кольцом сжимать мой череп; после крушения «комета» у меня случались такие мучительные приступы.
В домике звучала музыка. Райнер принес аккордеон. Мы пели народные песни, песни о любви и песни о родине, а за окнами сгущалась тьма и шел снег.
Райнер заиграл вальс, и кто-то пригласил меня на танец. Это казалось совершенно естественным, однако напомнило мне о том, на каком положении я нахожусь. Меня обхаживали, осыпали похвалами, угощали тортом и близко не подпускали к самолетам с самого момента моего приезда – и я начинала задыхаться. Я не взбунтовалась только потому, что видела, в каких ужасных условиях живут эти люди, и понимала, что мое присутствие поднимает им настроение.