Текст книги "Прелести"
Автор книги: Андрей Школин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
Всё чего я добиваюсь – это то, что врач теперь смотрит на меня, как профессиональный психиатр на интересного пациента. Ох, ё…
– Я Вас понимаю. Во всяком случае… – она берёт карандаш в руку, вертит его пальцами, роняет, оставляет, в свою очередь, на листе вторую точку, затем вновь поднимает. – Во всяком случае, пытаюсь понять. Но вот объясните. Счастье и радость – пустой лист бумаги. Примем это. Однако вы упомянули боль, горе, страх и так же указали на чистый листок. Разве нет разницы?
Я протягиваю руку и забираю карандаш себе.
– Проще всего было бы ответить, что горе, страх, боль, отчаяние – это тот же чистый лист бумаги, но только выкрашенный в противоположный, чёрный цвет. Пустой чёрный лист. Стандартная трактовка – белое, чёрное. Белое – добро. Чёрное, соответственно, зло. Если Вас устроит, я отвечу также.
– А если нет?
– Тогда я выскажу предположение, что это наиболее простой, примитивный и абсолютно глупый ответ. Боль и страх скрыты в этой же белизне. И добро и зло, на самом деле, одного цвета. По крайней мере, в последнее время, я всё больше убеждаюсь в этом. Хотя, если взять чёрный лист бумаги, то и во мраке мы отыщем те же «счастье, горе, радость и боль». Значит, и в противоположном цвете присутствуют такие же составляющие, а ставка на цвет себя не оправдывает. Не нужно забивать голову, выясняя, что лучше – белое или чёрное. Правильнее смотреть на этот лист бумаги ни как на белый или чёрный, а как на чистый, пустой. В этой пустоте и скрыты все положительные и отрицательные эмоции. А может быть и вся жизнь. Обыкновенный лист бумаги заменяет любую, самую ценную и дорогую картину из музея. Никакой художник не может отобразить в одном рисунке всю гамму существующих чувств, а забулдыга-рабочий, нарезающий бумагу на целлюлозном комбинате, сам не зная того, смог. Правда, удивительно? – пытаюсь улыбнуться, но выходит натянуто.
Она несколько минут молчит.
– Скажите, Андрей, это правда, что Вы лечились в психиатрической клинике?
– А разве Вы не получили документы из Красноярска?
– Нет, и вряд ли получим. Обычно такие документы приходят не раньше шести месяцев со дня запроса. Чего Вы хотите добиться этим обследованием?
Пожимаю плечами:
– Любое движение приводит к какому-нибудь результату.
– Если хотите, чтобы в результате обследования мы нашли у Вас психические отклонения, то это пустая трата времени. Вас всё равно будут судить. Даже если комиссия подтвердит диагноз «психопатия», на суд подобный медицинский вердикт не произведёт никакого впечатления. Поверьте моему опыту. Вы ведь всё это прекрасно понимаете. Тем более у Вас не такое уж серьёзное преступление. Вы не убийца и не насильник.
– Я всё понимаю, – кладу на стол карандаш, отодвигаю стул и озираюсь на вертухая, который стоит рядом, шмыгает носом и со скукой поглядывает на зарешёченные окна. – У Вас имеются ещё какие-нибудь тесты?
– Да нет, на сегодня, я думаю, хватит, – врач производит какие-то записи в своей тетради. Продолжим в следующий раз.
– И нет больше вопросов по поводу листка?
– Нет, – она, наконец, улыбается, сгибает лист пополам и кладёт в сумку.
– Яна Александровна?
– Да?
– В последнее время со мной часто происходят вещи, которые раньше я бы охарактеризовал словами: «повезло» и «случайно». Сейчас я так не говорю. Извините, выньте лист на минуту из сумочки назад.
– Зачем?
– Я хочу кое-что проверить. Если можно, конечно.
Женщина достаёт листок и протягивает через стол. Я разворачиваю и держу навесу в правой руке. Линия сгиба, в аккурат, проходит между двумя точками так, что при сложении точки накладываются одна на другую. Я складываю лист и отдаю обратно доктору.
– Какие уж тут случайности. Всё просто до безобразия. Даже неинтересно, – встаю и, в сопровождении бесстрастного командира, иду к двери. – До свидания, Яна Александровна. Вызывайте меня по возможности чаще. Мне нравится с Вами общаться.
– До свидания, – она крутит в руке, точно маятником часов, всё тем же, сложенным вдвое обыкновенным листком бумаги.
Яблоко, молоток, лодка, гриб, стул, дом, конь, ягода…
Глава 20
Из стены возникли руки…
– Дубль два.
Фольклор
Разбор полётов:
Мне снится Красноярск. Куда-то бреду, чем-то занимаюсь, с кем-то общаюсь. Обычный сон. Вдруг перепрыгиваю яму и… стоп! Ну-ка ещё разок… Точно. Легко пролетаю расстояние метра три параллельно земле. Такие фокусы научился расшифровывать сразу. Делаю контрольный прыжок, после чего аккуратно вхожу в нужный режим и оглядываюсь.
Ночь или вечер. На улице горят фонари. Зима. Вокруг никого. Двор дома № 1 по Второй Хабаровской. Мой родной дом находится невдалеке, через дорогу. Мой теперешний дом – тюрьма – вдалеке, в Воронеже. Первая мысль: «Почему не видно людей? Который сейчас час?» Если исходить из того, что между двумя городами четыре часа разницы, а спать я лёг примерно в три ночи, то здесь должно быть часов семь, восемь утра. Но это в первом мире, где всё подчинено физическим законам. Во втором мире законы трактуются весьма произвольно.
Середина декабря. Если сходится, что здесь и в Воронеже одно и то же время суток (с поясными поправками), значит, скоро народ начнёт выползать на работу. При наличии конечно здесь рабочей недели. Уф… Чушь полнейшая в голову лезет…
Спускаюсь по лестнице и перехожу неширокую дорогу. Из подъезда дома № 13, хлопнув дверью, выпрыгивает наружу какой-то мужик, поёживается и устремляется в сторону остановки. Вот и первые люди. Идём дальше.
Всегда, когда попадаешь из состояния бестолкового сна в мир параллельной реальности, возникает вопрос: «А что, собственно говоря, дальше-то делать?» Все установки, приготовленные заранее, либо забываются, либо игнорируются. Как в момент знакомства с давно понравившейся женщиной. Мол, подойду я к ней, скажу то, то… А когда внезапно встречаешь эту женщину, все заготовленные эпитеты из головы куда-то вылетают.
Шагаю к дому, размышляю о подобных закономерностях и вдруг замечаю, что строения расплываются, и трудно становится удержать их в фокусе. Взлетаю, что обычно делаю в подобных случаях, и пролетаю несколько десятков метров. Резкость восприятия восстанавливается. Теперь иду по двору своего дома № 8-А и разглядываю местность, стараясь отыскать различия и несовпадения. Всё совпадает, всё знакомо. Кружится снег. Горят фонари. Может быть, в реальном мире они не горят? Их ведь там бьют регулярно. А здесь, как ни странно, все на месте. Но это не различие.
Дверь третьего подъезда отворяется, и на улицу выходит Вадим Занин. Обыкновенный Вадим Занин. Я останавливаюсь. Он подходит и протягивает руку. Обмениваемся рукопожатиями, после чего Вадим улыбается, как бы говоря: «Извини, тороплюсь», и как ни в чём не бывало, быстрыми шагами удаляется к автобусной остановке. Я стою и гляжу ему вслед. Гляжу и думаю: «А может это не второе измерение? Может мне приснился сон про тюрьму и всё наоборот – здесь, сейчас основной мир, а Воронеж – в другом, параллельном? Ведь всё реально, как раз в данный момент?»
Но, стоп. Стоп. Я только что летал. А в первой жизни я пока летать не научился. Поэтому спокойно идём дальше и не кипятим мозги. Не хватало ещё, чтобы крыша поплыла, и меня в этой реальности упекли в психушку. Тем более она находится через три дома. А ведь было бы интересно…
Захожу в свой подъезд и тут же возвращаюсь на улицу, запрокидываю голову, гляжу на окна третьего этажа. В кухне горит свет. Кстати, на улице начинает светать. Утро…
Опять поднимаюсь по лестнице, заглядываю мимоходом в почтовый ящик, подхожу к двери и останавливаюсь. На моей двери, я точно помню, номер был закрашен. Именно это я и наблюдаю сейчас. Различий никаких. На соседней двери красуется номер 58. И всё-таки, что-то не так. Что?
Стучу три раза и замираю. Мама открывает и, как ни в чём не бывало, убегает на кухню. Вхожу в прихожую и захлопываю дверь. Прохожу в комнаты, оглядываю одну, вторую, третью и возвращаюсь на кухню. От плиты идёт дым, мама что-то жарит. Она поворачивается ко мне:
– Завтракать будешь?
– Нет, спасибо, не хочу, – усаживаюсь на стул и обалдело гляжу на мать.
– Что, поел уже где-то? Опять всю ночь не спал, гуляка.
Я молчу, соображаю, как вести себя в этой ситуации. Затем спрашиваю:
– Мам, какое сегодня число?
– Вторник сегодня, – она смеётся и снимает сковороду с плиты.
– А год какой?
– Что это с тобой? – мама слегка удивлённо глядит в мою сторону.
– Да нет, ничего, – поднимаюсь с места. – Мне нужно сходить кое-куда.
– Поешь сначала.
– Вот если бы подсказала, какой сейчас год, может быть, и поел бы.
– Я же сказала – вторник.
– Вот, вот… Вторник, – иду к двери и вдруг замечаю тень, промелькнувшую в том же направлении. Зеркало…
Останавливаюсь, разворачиваюсь и медленно подхожу к трельяжу. Несколько секунд уходит на то, чтобы решиться заглянуть в эту стеклянную пропасть. Секунда, другая… Всё же делаю последний шаг и поднимаю глаза.
Я вижу своё отражение. Отражение своего второго тела. Отражение в третьем лице.
Я сплю в камере № 127 тюрьмы города Воронежа, и я же стою в прихожей собственной квартиры и разглядываю себя же в зеркале!
Итак – моё отражение. Если бы его увидел кто-то другой, то, естественно, принял бы меня второго за меня первого. До этого, мысль о том, как выглядит мой двойник, почему-то не возникала. Идентично? Похоже? Теперь убедился, что идентично. Только что волосы отросли настолько, насколько я позволяю им вырасти до очередной подстрижки, и нос слегка опухший. Но эти различия, повторяю, другой человек заметить не смог бы.
Я глядел на себя, вертел головой, поднимал и опускал руки и, наконец, подмигнул своему двойнику, или точнее, тройнику:
Привет, Андрюха. Добро пожаловать домой. В тюрьму-то неохота возвращаться? Нет? Ничего, мы ещё и дотуда доберёмся… Доберёмся… Доберёмся…
Изображение начинает расплываться, и я, не желая просыпаться, открываю рывком дверь и выбегаю в подъезд. Затем выскакиваю на улицу и с места устремляюсь в небо. Никаких проводов. Ничто не мешает. Двадцать метров – полёт нормальный. Лечу в сторону Тысячекоечной больницы и опускаюсь лишь тогда, когда убеждаюсь, что вновь отчётливо различаю предметы.
Место незнакомое. Какие-то дачные домики с крышами различной формы, и опять никого из людей. Именно в этот момент неожиданно резко и глубоко понял, кого хочу увидеть. Словно кто-то на ушко шепнул: «Тебе нужен Сашка Елагин, Сашка Елагин, Сашка Елагин…» Стою, оглядываюсь, а в голове засело: «Елагин, Елагин…» Даже просыпаясь, как бы повторяю эту фамилию.
ЕЛАГИН, ЕЛАГИН…
Открыл глаза и оглядел камеру. Не спал только Роман. Сидел за столом и читал книгу. Я спрыгнул со шконки и, подойдя к дальняку, взял в руку осколок зеркала. Ну, что ж, отличий почти никаких, волосы, правда, чуть короче, но дней через десять-пятнадцать станут такими же, как там. Погладил рукой стриженную под «ёжик» голову и справил естественные потребности.
– Что рассматриваешь? – повернулся в мою сторону Ромка. – Себя спросонья не узнаёшь?
– Ага, точно не узнаю. Который час? Проверка скоро?
– Выспишься ещё, времени хватит. Ложись.
– Ладно, буду досыпать, – забрался на шконку и укрылся одеялом. – До завтра.
* * *
– Одеколон!
– Нет ответа.
– Одеколон, подойди к два-семь! – Бертник стоял возле фрезы и орал на весь коридор. – Одеколон!
– Ну, что? – раздался вальяжный голос из-за двери.
– Одеколон, ты? – Владимир «убавил громкость». – Менты на коридоре есть?
– Пока что, нет.
– Тогда открой кормушку.
Кормушка открылась, и в дыре появилась упитанная физиономия «глав-птицы» всей тюрьмы, пассивного гомосексуалиста по кличке Одеколон.
– С наступающим вас (дело происходило в канун Нового года), – мило улыбнулся он.
– Ага, – буркнул Бертник. – Слушай, вот какое дело. Нужно срочно этот пакет передать в сто двадцать вторую хату Берёзе. А он тебе для меня тоже передаст пакет, ты его принеси сюда. Добро? А я тебе тут колбаски порезал, сальца, глюкозки. Как раз на Новый год пригодится. Завтра-то будете отмечать, наверное? Договорились?
– Давай пакет, – Одеколон посмотрел по коридору, не идёт ли мент.
– И ещё, слушай, поставь кого-нибудь из своих возле нашей фрезы. Пусть он тут моет или ещё чего изображает. Если коридорный появится, сразу должен маякнуть нам.
– А что вы тут делаете?
– Да мы тут игру одну затеяли – на спинах друг у друга катаемся. Ты бы вот спину свою подставил?
– Да я хоть жопу, – радостно сообщил Одеколон и опять улыбнулся.
– Вот это молодец! Вот это правильно! – поддержал его Бертник. – Ну, давай, неси. Я подожду.
Одеколон ушёл выполнять поручение, а Владимир собрал в газету сало, колбасу, конфеты и поднёс всё это к фрезе. Через несколько минут посыльный вернулся и просунул в камеру пакет, в котором что-то звенело. Пакет тяжёленький.
– Что это там у тебя, Володя, – кокетничая, как женщина, заглянул в кормушку Одеколон.
– Да так, лекарство от туберкулёза. На, держи хавку. Молодец, заработал. И подгони сюда кого-нибудь, как я говорил.
– А у тебя нет сигаретки, Володя, хорошей какой-нибудь?
– Есть, – Бертник протянул ему сигарету «Мальборо» из пачки, которую всегда носил с собой, хотя сам не курил. – Всё. Закрывай кормушку.
Через некоторое время мы услышали, как тряпка трётся о фрезу. Это посланный Одеколоном «сокамерник» стоял на фасоре, изображая мытьё двери.
Владимир достал из пакета две бутылки коньяка и ещё всякую снедь.
– Завтра нужно будет коньяк замастырить куда-нибудь, – Барон с интересом разглядывал импортные этикетки. – Шмон перед праздником устроят, как пить дать. Я уже договорился. Перед шмоном грелку коридорному отдадим. А сегодня нужно перелить и бутылки пустые через Одеколона на подвал отнести, выкинуть. Не могли что ли сразу слить? На хрена мне эти бутылки?
– А Одеколон не сдаст? – засомневался Барон.
– Нет, он уже на этом деле проверенный. Он хоть и ходит по коридору с ментами под ручку, но язык за зубами держит, – Владимир подошёл к фрезе и прислушался. – Ну что, можно продолжать. Доставай, Ромка, струну.
Роман вытащил из-под матраца выломанную из шконки железную полосу, обмотанную с одного края тряпкой. Этой струной мы, как и все в тюрьме, сверлили дыры, создавая дороги. Менты нашли одну кабуру, соединяющую нас со сто двадцать девятой камерой, и заделали её цементом. Пришлось бурить новую.
Ромка подошёл к стене, отодрал журнальный лист, и, просунув струну в уже начатое отверстие, принялся её вращать, налегая всем телом. Минуты через четыре его сменил Макар, затем Барон, Андрюха, я, Бертник и снова Роман. Работали по очереди, а кто-то один стоял возле фрезы и прислушивался к шуму в коридоре. «Сторож», точно заведённый, тёр тряпкой одно и то же место…
* * *
В середине декабря в камеру заглянула библиотекарь. Точно в песне группы Михаила Танича:
– Библиотекарша заходит к нам в централ,
Заместо книжек я её бы полистал…
Книги были преимущественно «об строительстве оросительных каналов и прочей Советской власти в Средней Азии». Я попросил Толстого, в ответ она почему-то густо покраснела. Пацаны набрали книг «про войну». Барон норовил ущипнуть библиотекаршу через дыру кормушки. Бертник ничего не взял. Он этих кинов ещё на воле насмотрелся…
* * *
Подошла моя очередь сверлить стену, и я налёг на струну. К середине ночи работа была окончена. В свежепробуренной дыре, в конце тоннеля, появился чей-то глаз.
– Уру-ру, – обратился Макар к этому глазу.
– Уру-ру, – ответил глаз, что означало: «Как вы там, не сильно устали?»
Устали все, конечно, как сволочи. «Дверомой» три раза маяковал о приближении коридорного. Работа на время прекращалась. Впрочем, мент сегодня работал «свой», и особого шума он поднимать бы не стал. Бертник, по крайней мере, гарантировал. Мы расселись по шконкам и молча передавали по кругу кружку с чифиром. Тяжёл труд шахтёров. Тяжёл…
Немного передохнув, Бертник вновь подошёл к двери:
– Эй… Как там тебя? Хватит мыть, в фрезе дыру протрёшь. Открой кормушку.
Кормушка открылась и мы, наконец, увидели того, кто сторожил нас во время бурения. Владимир протянул кусок сала, завёрнутый в газету, и несколько сигарет:
– Как зовут-то тебя?
– Витя, – принимая продукты, отозвался тот.
– Слышь, Витёк? Следующий раз, как позову, сам подходи. Хорошо?
Тот кивнул головой.
– Ну, а теперь, Витёк, позови Одеколона. Давай, давай, в темпе.
Прошло минут десять – ни Витька, ни Одеколона.
– Одеколон! – опять заревел Бертник. – Одеколон!
Подошёл бывший сторож:
– Одеколон передал, что не может подойти. Он спать лёг.
– Что?! – взорвался Владимир. – Быстро, чтобы оно здесь было. Пусть булками шевелит! Бегом, за ним! Скажи, Бертник зовёт. Не придёт – завтра «Караул!» кричать будет.
Через несколько минут Одеколон появился. Бертник принялся объяснять ему, куда необходимо вынести пакет с пустыми бутылками. Хитрый Одеколон делал вид, что до него трудно доходит. Окончания спектакля я не досмотрел. Уснул…
Назавтра, как и предполагалось, менты устроили «Великий предпраздничный шмон». Нас вывели в коридор, обыскали, а всю камеру перевернули вверх дном. «Разумеется», ничего не нашли, кроме двух пожелтевших порнографических карточек, которые и были торжественно изъяты. Коньяк, перелитый в резиновую грелку, находился в это время в «надёжном месте». «Надёжное место» деловито помогал производить обыск.
Ближе к вечеру Володька забрал у коридорного грелку и переложил к себе под матрац. В половине двенадцатого ночи грелку достали и разлили по первой – за Старый год. Ровно в двенадцать – за Новый. В половине первого коньяк был побеждён.
В час ночи, заступивший на смену, обиженный на весь свет коридорный учуял специфический запах бражки, выползающий из какой-то камеры, и вызвал тюремный спецназ – «нинзей». Нинзями их прозвали за то, что все бойцы подразделения прятали лица в черные маски с прорезями для глаз. Те, видимо, уже встретили Новый год и поэтому били провинившихся зеков по праздничному весело и неразборчиво. Избив, таким образом, всех до единого арестованных камеры сто двадцать шесть, «маски-шоу», с чувством выполненного долга, изящно удалились. Подследственным ничего не оставалось делать, как пожелать недалеко смотрящему коридорному своего скорейшего освобождения, с предоставлением последнему таких же новогодних наслаждений, уже в скором времени. Надо сказать, что больше этого глупого вертухая я в тюрьме не встречал.
Кстати, бражку варили не в сто двадцать шестой, а в сто двадцать восьмой камере. Типа, как бы, неувязочка…
* * *
Двадцатого января, когда мы вернулись с прогулки, и я зашивал телогрейку, кормушка открылась, и в дырке появилось приветливое лицо хоз-быка:
– Передачу получите.
– А кому дачка, – подскочил к фрезе Макар.
– Школину Андрею Григорьевичу, – прочитал хоз-бык.
Отложил шитьё и подошёл к кормушке.
– Распишись, – разносчик протянул лист бумаги.
– Подожди, Андрюха, не торопись, – Макар взял листок в свои руки, – принимай по списку, а то они любители не донести чего-нибудь до места назначения. Я принялся вынимать из кормушки и передавать дальше Роману, который, в свою очередь, раскладывал всё содержимое дачки на столе. Одежда, постельные и туалетные принадлежности, пища, чай, сигареты, и т. д. Когда последняя вещь заплыла в камеру и хоз-бык, просунув голову в кормушку, поинтересовался, поставлена ли подпись, Макар обратил внимание на разорванный пакет, в котором сиротливо тосковали несколько шоколадных конфет.
– Это что такое? – покраснел он, отчего лицо и волосы гармонично слились. – Это что, килограмм конфет?
– А я откуда знаю? – занервничал хоз-бык. – Что дали, то и принёс.
– И дыра была, что ли?
– Да не знаю я ничего, – отодвинул, на всякий случай, лицо от кормушки осужденный работник хозяйственной части. – Может, менты взяли?
– Менты?! – медленно, выговаривая каждую букву, произнёс Макар.
– Ну, не я же. Мне-то зачем эти конфеты? – и попытался перевести разговор на другую тему. – Там вам сегодня ещё дачки принесут. В сто двадцать седьмую камеру. Сам читал. Есть курить что-нибудь?
– Курить захотел? – Юрик взял лист, скомкал его и вышвырнул через открытую кормушку в коридор. – Пошёл вон отсюда!
Кормушка захлопнулась, и по удаляющимся шагам мы поняли, что хоз-бык выполнил пожелание.
– От кого хоть дачка-то? – Роман разглядывал вещи.
– Тьфу, ты… – я бросил пакет с чаем на квадрат и повернулся к фрезе. – Самое главное забыл прочесть.
– Ну, теперь уже поздно, – это Бертник встал со шконки. – Ты посмотри в продуктах и в одежде. Может быть, мульку какую передали?
– В сале гляди особенно внимательно и в сигаретах, – Макар подошёл и раздвинул пакеты. – Хотя, пачки вроде даже не проверяли. Не вскрытые. Ладно, давай вместе искать, может что и найдём.
Перерезали всё сало, прощупали швы на рубашках, штанах и даже трусах – никаких записок. Наконец мне это занятие надоело, и я, закинув на решку продукты, переоделся и погрузил ноги в домашние тапочки.
– Может, из Красноярска приехали? – Бертник оценивающим взглядом прощупал мою новую чёрную рубашку.
– Может быть, – пожал я плечами.
– Приятно, наверное, всё-таки, что о тебе помнят? – Володька улёгся обратно на свою шконку. – Видишь, хоть и далеко, а всё равно приехали.
– А подельника родственники не могли подогнать? – Макар восседал на скамейке спиной к телевизору.
– Могли и они, но, скорее всего, все вместе, – взял в руки бритвенный станок. – Вот эта штука у меня в сумке на Ваях в квартире Олега оставалась, а тапочки из Красноярска, точно. Так что, – и покрутил в воздухе руками, – нужно было подпись прочесть, а не ушами хлопать.
Фреза заскрипела, и в образовавшемся проёме появились коридорный и тюремный врач:
– Школин, на комиссию.
– На какую комиссию? – удивлённо приподнял брови.
– На медицинскую.
– С вещами?
– Без.
– Ладно, сейчас, – надел кроссовки и вышел в коридор.
Это был мой последний визит к Яне Александровне. В начале января она принимала меня ещё раз, но вместо тестов и прочих лошадок предложила просто поговорить на отвлечённые темы. Мы общались не слишком долго, но, видимо, достаточно для того, чтобы сделать вывод о моём самочувствии. И вот сегодня обследование заканчивалось. Диета тоже. Жаль… Хотя, с другой стороны, не мешало бы ускорить следствие, которое было блокировано этим «определением состояния здоровья».
Лепило подвёл к кабинету и указал на скамейку: «Сиди здесь», а сам вошёл в помещение. На скамейке уже ждал очереди клиент лет сорока, который тут же попытался стрельнуть сигарету и очень огорчился, узнав, что я не курю. Впрочем, как только лепило вышел из кабинета, лицо больного приняло бесстрастное выражение, а взгляд превратился в «блуждающий».
– Школин, заходи, – лепило кивнул головой.
И я вошёл…
Когда вышел обратно, в коридоре на скамейке сидел ещё один клиент. Тот, что был раньше, ушёл на комиссию вслед за мной, а я плюхнулся на лавку рядом с новеньким. Худой, трясущийся юноша, со слезящимися глазами и браслетами из переплетённых ниток на кистях рук, нервно перебирал пальцами хлебные чётки. Я вытянул ноги и покосился на соседа. Сосед что-то бормотал про себя, точно читал известную только ему языческую молитву:
– Пт-пт-гп-гп-пт-чмнт, – и так далее, без остановки.
– Эй, ты чего, – ткнул я его легонько локтем.
– Я всё равно не вернусь, я лучше вены вскрою…
– Куда не вернёшься? В кабинет?
Он бросил в мою сторону недоверчивый взгляд и ничего не ответил.
– Ну, как хочешь. Можешь не отвечать, – вытянул ноги и зевнул. – Мне вот сейчас психопатию приписали. Такие дела…
– «7-б», – он сразу заинтересовался.
– Ага, «семь-б».
– И что они у тебя спрашивали?
– А что? Этот диагноз – так себе. От ответственности не освобождает.
– Да нет, мне в самый раз.
– И что у тебя за статья такая, – теперь я с интересом повернулся к пацану.
– У меня с армией связано, – он, видимо, с трудом подбирал слова.
– Дезертир, что ли?
– Тот в ответ нерешительно качнул головой.
– Ну, это ерунда, – хлопнул его по колену, от чего «воин» резко дёрнулся. – Если бы я был врачом, я бы тебе сразу, с первого взгляда психопатию или ещё что-нибудь пришил. И они пришьют, точно говорю. Вот сравни себя и меня. Кто из нас больше на больного похож? Эй, командир, – я поднял голову на мента, плывущего по коридору сан-части. Одна рука его была полностью покрыта татуировками, а во рту сияли золотые фиксы, так что, не будь формы, вполне сошёл бы за зека со стажем. – Скажи, кто из нас больше на психа похож – он или я?
– Ну, ты, в натуре, спросил, – он остановился напротив и принялся синей рукой загибать пальцы. – Чё, на обследование что ли пришли?
– На комиссию. Ну, так кто?
– Да вы оба, – и заржав по-конски, пофланировал по коридору дальше.
– Слышал, что гражданин начальник сказал? – успокоил я пацана. – Значит, тебе тоже «семь-б» выпишут. И пошлёшь ты всех их на слово, которое вслух в тюрьме не произносят. Всё будет нормально, братан.
* * *
В начале февраля меня в последний раз вызвали к адвокату и следователю, где, наконец, огласили обвинительное заключение и выдали на руки документ, в просторечии называемый – объебок. В нём подробно излагался перечень преступлений, в которых я обвиняюсь. Судя по объебку, бандитом я был что надо.
В тот же день осудили Ромку, дали два года химии и перевели в соседнюю сто двадцать пятую камеру, в которой сидели такие же химики. В нашей хате осталось шесть человек. Шесть человек на шесть шконок, притом, что тюрьма переполнена, и в некоторых камерах находилось по пять человек на место. Интересная ситуация…
На этот раз вслед за мной «к адвокату» ушёл Барон. Макар отпустил на эту тему какую-то двусмысленную шутку, на которую, впрочем, никто, кроме меня, не обратил внимания. Вообще, в последнее время, Барон и Бертник сошлись как никогда близко. Общались меж собой, точно старые друзья. Закадычные друзья. Кенты… Остальные так же разбились по парам. Макар и Чернов отдельно, я и Андрюха, да ещё до последнего дня Ромка, отдельно. Питались тоже этакими миниатюрными семьями. Каждая семья сама по себе. Одним словом, дожили…
На днях хату два-пять разделили. Часть осужденных перевели на старый корпус. Вечером, после этого события, один из химиков пожаловался Бертнику на то, что во время переезда кто-то прихватил с собой его вещи. Бертник развил бурную деятельность. Отписал по всей тюрьме, что среди арестантов бывшей сто двадцать пятой камеры завелась «крыса». Когда на тюрьме почти созрело решение всех виновных пустить под пресс, вещи чудесным образом нашлись. Пропажа оказалась глупой шуткой сокамерников, и всё преспокойно лежало под матрацем «пострадавшего». Шутники долго извинялись, тем более они сами были не на шутку напуганы подобным поворотом событий. Володька два дня матерился, сетовал на то, что тюрьма кишит пионерами, и больше с соседней хатой не общался.
В другой раз в камеру по ошибке запустили старика «полосатика». Представитель особого режима, не долго думая, завалился на шконку Бертника и попытался выяснить, откуда мы все взялись, и где сейчас находятся прежние обитатели хаты. Через несколько минут менты обнаружили ошибку и увели полосатика, который, как мы потом поняли, просто прикололся. Володька долго возмущался. Нам было весело. Ве-се-лу-ха… Но в основном дни протекали скучно и серо.
Вот и сегодня я пришёл от следователя, завалился на шконку и в очередной раз принялся перечитывать старую газету. Телевизор молол чушь. Бертник тусовался по камере и во время одного из виражей остановился рядом с моей шконкой. Я отложил газету и вопросительно поглядел на сокамерника.
– Слушай, Андрюха, – он подкрался вплотную и доверительно зашептал, – меня завтра к адвокату вызывают. Парень свой в доску. Я через него всегда письма передаю. Если что хочешь отписать на волю, он поможет. Конверт есть? Нет? Ничего, я дам. Только это между нами, сам понимаешь… – и двинул опять по трассе.
Вечером я действительно написал письмо:
Уважаемые работники следственных органов. Убедительная просьба – в другой раз таких дебилов, каким является подследственный Бертников, ко мне не подсаживать. Искренне ваш, А. Школин.
На следующий день Бертник пришёл от «адвоката» злой и долго ни с кем не общался. Наверное, таких кинов он ещё не видел…
* * *
К середине февраля напряжение в отношениях сокамерников достигло критической отметки. «Двойки» меж собой общались лишь в случае крайней необходимости. К тому же наступил непонятный период всеобщей апатии. Я сутками валялся на шконке, ел раз в день и совершенно перестал выходить на прогулку. Апатия…
Она давила грузом откуда-то сверху и, опускаясь вместе с потолком и оставляя минимум свободного места, погружала всю камеру в туман. Точно какие-то мощные магниты, встроенные в стены, забирали силы и чувства в плен своего поля. Может и вправду, в этой камере были установлены магниты?
Безразличие… Полное безразличие… День ложится на ночь и имеет последнюю во всех мыслимых позах. Эта бесплодная любовь рождает пустоту. Менты довольны – камера сверх спокойная. Эксцессов не бывает. Менты выполняют свою работу. Каждый живёт, как умеет… И всё-таки, почему такая апатия?
Один Бертник активен. Достал всех своим телевизором. Вчера наорал на Андрюху за то, что тот включил его слишком рано. Потревожил сон… Андрюха ничего не ответил, тёзка предпочитает не ввязываться в конфликты. Остальные сделали вид, что всё нормально, ничего не произошло. Я тоже.
Числа двадцатого всю хату повели к куму. В кабинет заводили по одному. Я вошёл четвёртым, сразу после Володьки, и предстал перед светлыми очами оперативного работника.
– Добрый день, – начал издалека оперативный работник.
– И вам того же, – вежливо ответил я, – Школин Андрей Григорьевич, шестьдесят восьмого года рождения, статья восемьдесят девятая, часть третья.
– Правильно, – он просматривал моё дело. – Ну, как тебе у нас?
– Живу помаленьку.
– А в камере как атмосфера?
– Да вроде нормально всё, – пожал правым плечом. – Обычные отношения между людьми, хотя… – и заметив, как навострил уши старлей, продолжил. – Да нет, всё нормально.
– Ну, и ладно, – кум перелистнул страницу. – Я вижу, дело у тебя серьёзное. Статья до восьми лет лишения свободы предусматривает. Да… Серьёзное дело, серьёзное… Но мы могли бы помочь тебе. Могли бы. Сам понимаешь – три года и восемь лет – разница большая. И в тюрьме по-разному сидеть можно. Можно и до суда свидание заработать, и передачи почаще получать, и письма на волю и с воли отправлять. Но это между нами, конечно…
– Ну, конечно, – согласился я. – Но ведь Вы, наверное, за просто так ничего этого делать не станете?
– Вот мы и поняли друг друга! – радостно раскинул руки в стороны и широко улыбнулся кум. – Я знал, что мы найдём общий язык.




























