355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Турков » Александр Твардовский » Текст книги (страница 15)
Александр Твардовский
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:33

Текст книги "Александр Твардовский"


Автор книги: Андрей Турков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)

Словом, эти «отцы» поэтом помянуты добром – и оплаканы. Не то, что тот, кого десятки лет «народы величали на торжествах отцом родным», кому поклонялись, смиряясь с собственной, «безгласной долей», соглашаясь, по горестно ироническому выражению поэта, «на мысль в спецсектор сдать права» и послушно следовать «верховной воле». И вина за это, увы, не на нем одном:

 
…За всеобщего отца
Мы оказались все в ответе,
И длится суд десятилетий,
И не видать еще конца.
 

Третья, последняя глава поэмы («О памяти») открыто направлена против возобладавшего в тогдашних «верхах» стремления если уж не к полной реставрации сталинского режима, так к сохранению самих его основ и замалчиванию совершённых тогда ошибок и преступлений.

Поэт настойчиво повторяет, что напрасно и опасно думать, будто «ряской времени затянет любую быль, любую боль» (какое точное найдено слово: ряской, напоминающее о болоте, если не о трясине, таящейся под обманчиво зеленеющим покровом!).

«Опыт, сын ошибок трудных», если вспомнить пушкинские слова, – но отнюдь не беспамятства, не вымученных стараний «стереть», вымарать из истории то, что было, или, по гневному определению поэта, подчеркивавшему алогичность, бессмысленность этих усилий: «Быль – забыть!»

Делая вид, что не было позади крутых обрывов и волчьих ям, легко угодить в новые. «Таит беспамятность беду», – сказано в вариантах поэмы.

Память же – не досадно педантичный архивариус, а бесстрашный сапер с миноискателем, не обременительный обоз, а сторожевое охранение.

Прав оказался поэт: «Кто прячет прошлое ревниво, тот вряд ли с будущим в ладу…» Не в ладу с ним были, как вскоре доказала история, и тогдашние «государственные мужи», воспрепятствовавшие публикации поэмы «По праву памяти», семнадцать лет остававшейся под цензурным спудом.

Помимо уже известного читателю – метафорического, был у Твардовского и вполне натуральный приусадебный участок, в подмосковных местах – сначала Внукове, затем в Пахре, где он тоже «горбел… над землей», что, по мнению иных коллег, лишний раз свидетельствовало о «кулацком» происхождении.

Поэт-песенник Лев Ошанин с супругой однажды залучили Александра Трифоновича на свою дачу – показать новые посадки, а он, узнав, что трудился-то там садовник, сказал, что лучше, когда это дело твоих собственных рук. И, конечно, был ославлен (за глаза, разумеется) как частный собственник!

Помню, как радовался «кулак», приобретя тачку, что таким образом избавился от «наемного труда»: а то нагрузить носилки – нагрузишь, а потом клянчи у своих: помогите да помогите… [46]46
  Очень был доволен, когда и «ученая дочь» проявила интерес к земле.


[Закрыть]

С детства познав цену труду, Александр Трифонович был крайне чувствителен к работе небрежной, спустя рукава, к нерадивости и глупости в хозяйствовании. Вот характерная дневниковая запись (23 июня 1965 года): «Вчера на утренней прогулке (возле санатория. – А. Т-в) косят круглый лужок, что справа от шоссе по дороге к мосту. Травой этой любовался еще накануне… Гляжу, сгребают вилами траву в кучи, – оказывается, она пойдет в силос, – дичь, глупость такое сено губить. А ребятам – что? – ни малейшего хозяйского чувства, – смахнуть, спихнуть, выполнить норму».

И все же внимание «хозяйственного мужичка» больше приковано к другому.

«…Второе утро здесь, в моем притихшем под новой осенней окраской Внукове, – читаем в рабочей тетради, – второе свежее по-осеннему, чуткое утро, какие бывают уже перед самыми заморозками. Лес и сад настороженно грустный, с обновленной невыразимостью своей прелести (кажется, что прежние все осени так или иначе были уже выражены и с тем отошли, а эта – нет, начинай все сначала)».

Это – словно «грибница» будущих стихов (кстати, Александр Трифонович грибник заядлый [47]47
  «Он шел по лесу как хозяин, угадывая по своим тайным приметам грибные места, – вспоминал художник Орест Верейский, друг поэта с военных лет, а позже и дачный сосед, – ругался, увидев след варварской порубки. Брошенные в лесу обертки, куски газет, всякий пикниковый мусор возмущал его, и он никогда не шел дальше, пока не вытащит спички, не разожжет костерок и не спалит весь собранный им мусор. И не уйдет, пока не убедится, что костерок догорел». Характерные всё «мелочи»!


[Закрыть]
): того и гляди, как белый, боровик из-под опавших листьев, покажется:

 
Где-то уже позади
День равноденствие славит,
И не впервые дожди
В теплой листве шепелявят.
 

(Ах, как выразительно, как к месту это словечко!..)

 
Не пропускай, отмечай
Снова и снова на свете
Легкую эту печаль.
Убыли-прибыли эти.
 
 
Все их приветствуй с утра
Или под вечер с устатку…
Здравствуй, любая пора,
И проходи по порядку.
 

(«Чуть зацветет иван-чай…»)

Не удивительно ли встречать у поэта, находящегося на самом стрежне жизни, вроде бы совсем неожиданные размышления? «…Если правда, что темп жизни, перенапряженной, устремленной и т. п., не позволяет уже человеческой душе отмечать, впивать во всей медлительной, малоприметной и такой очевидной последовательности переходы времен года – из одного в другое – весен и осеней со всеми их еще и внутренними переходами, не различаемыми почти, но явственными пристальному взгляду в днях, вечерах, утречках (какое нежное слово… – А. Т-в), то пошел бы он, этот темп, к чертям собачьим. Нет, лишить всего этого душу нельзя, хотя жизнь лишает этого множества людей – в разной мере. Я-то здесь в некоем заповеднике подслушиваю у своих дубов и орешников отголоски детских впечатлений, испытывая тихую и сладкую грусть, без которой чувствовал бы себя несчастным» (5 октября 1960 года).

Не он ли в своих записях корил поэта-земляка: «…жил будто бы „у истоков“», то есть не в столице, но о чем знал, не писал, а писал без конца и без устали свои «росы-косы», «криницы-медуницы», – и словно бы продолжал в стихах:

 
Жить бы мне век соловьем одиночкой
В этом краю травянистых дорог,
Звонко высвистывать строчку за строчкой,
Циклы стихов заготавливать впрок.
О разнотравье лугов непримятых.
Зорях пастушьих, угодьях грибных.
О лесниках-добряках бородатых.
О родниках и вечерних закатах.
Девичьих косах и росах ночных…
 
 
Жить бы да петь в заповеднике этом,
От многолюдных дорог в стороне,
Малым, недальним довольствуясь эхом —
Вот оно, счастье. Да, жаль, не по мне.
 

Однако, при всей насущной необходимости поспевать «за бегущим днем» с его заботами и проблемами, Твардовский отнюдь не чурается «соловьиных» тем и не собирается отдавать их «на откуп» другим:

 
Да! Но скажу я: без этой тропинки,
Где оставляю сегодняшний след,
И без росы на лесной паутинке —
Памяти нежной ребяческих лет —
И без иной – хоть ничтожной – травинки
Жить мне и петь мне? Опять-таки – нет…
…Просто – мне дорого все, что и людям.
Все, что мне дорого, то и пою.
 

(«Жить бы мне век соловьем-одиночкой…»)

И в стихотворении «О сущем»:

 
Мне славы тлен – без интереса
И власти мелочная страсть.
Но мне от утреннего леса
Нужна моя на свете часть;
От уходящей в детство стежки
В бору пахучей конопли;
От той березовой сережки,
Что майский дождь прибьет в пыли…
 

Еще в годы войны поэт записывал, что ему кажется: «Только теперь… научился любить природу, не только загорьевскую, смоленскую, не только даже русскую, а всю, какая есть на божьем свете. Любить, не боясь в чем-то утратиться…»

Примечательны строки в цитируемом стихотворении – о том, что автору «нужна часть» – и «от моря, моющего с пеной каменья теплых берегов».

И не выглядит ли как некий набросок, эскиз, увы, ненаписанного стихотворения запись в поздней рабочей тетради (5 декабря 1962 года):

«Сосны той породы, которая, говорят, на всей земле вымерла лет 30 000 тому назад. У них нет родни ни в этих горах Кавказа… ни на Урале, ни на Д<альнем> Востоке, ни в Канаде, нигде. Одинокое, отчужденное племя сосен, как будто знающих что-то свое, но и живущих уже, как во сне, за чертой своего века. Как выразительно, что они сбились у самого моря, сливают свой шум с его шумом и „жаханьем“, – им есть, должно быть, о чем поговорить: у моря век еще куда более древний.

Крупные круглые электрофонари там-сям меж этих сосен, как в какой-нибудь древней пещере. От дождя поутру хвоя этих сосен под ногами – обычно светло-рыжая, красная, верней сказать, гнедая и блестящая, как эта масть на добром сытом коне. Вот и конь – древнее вымирающее животное».

Не ощутимо ли, что и пишущему «есть о чем поговорить» с новыми, казалось бы, экзотическими «собеседниками» и что свежим впечатлениям и краскам «отзываются» знакомые и дорогие еще с давних детских лет?!

«Вчера открыл новый маршрут… по побережью, – записано в те же декабрьские дни, – красиво до слез».

В пейзажной лирике Твардовского с давней поры нередко проступает как бы «второй план» – мысль или, может быть, скорее чувство соответствия круговорота природных явлений срокам человеческой жизни.

 
Я не пишу давно ни строчки
Про малый срок весны любой;
Про тот листок из зимней почки,
Что вдруг живет, полуслепой;
Про дым и пух цветенья краткий.
Про тот всегда нежданный день,
Когда отметишь без оглядки,
Что отошла уже сирень;
Не говорю в стихах ни слова
Про беглый век земных красот,
Про запах сена молодого,
Что дождик мимо пронесет,
Пройдясь по скошенному лугу;
Про пенье петушков-цыплят,
Про журавлей, что скоро к югу
Над нашим летом пролетят;
Про цвет рябиновый заката.
Про то, что мир мне все больней,
Прекрасный и не виноватый
В утрате собственной моей…
 

(«Признание», 1951)

Не различимы ли за этим перечнем наши собственные весны, осени, закат, близящаяся зима?..

И только ли про осенний день сказано в более позднем стихотворении «Просыпаюсь по-летнему…»?

 
Приготовься заранее
До конца претерпеть
Все его отставания,
Что размечены впредь.
 

Или в уже известном читателю стихотворении «Чуть зацветет иван-чай…»?

Увы, «доброй старости», о которой, по собственным словам поэта, «простодушно» мечталось порой, ему даровано не было…

Обложка последнего прижизненного сборника стихов поэта «Из лирики этих лет». 1967 г.
Письмо из действующей армии: «Дорогой Твардовский! Очень хочется мне пожать Вашу руку, руку поэта, за Вашего „Тёркина“…» 10 марта 1943 г. Из архива А. Твардовского
Глава десятая
ОБЛАВА

«Время – точно опустело, – записывал Твардовский летом 1965 года, через несколько месяцев после смещения Хрущева, находясь в санатории „Барвиха“. – Действительно, читаю газеты, живу среди читающих газеты, и даже редактирующих их, среди членов коллегий министерств, как мой сосед по столу… и повыше – маршалов, министров, крупных пенсионеров, коим по самой их сути полагается быть „политиками“, и никаких „дискуссий“, мнений, рассуждений о проживаемом времени, – как ничего не произошло и не происходит: уженье рыбы, домино, кино – и всё. Разговоры на редкость однообразные, плоскошуточные, пустоутробные. Время точно онемело, – в нем умолк нескончаемый затейник-оратор, а на место его словно бы никто не пришел, – как бы все в ожидании…»

Дух и стиль клана «вышестоящих» запечатлен здесь весьма выразительно. Он и в «оттепельную»-то пору сказывался, когда тоже не раз всё и все «в ожидании» замирали. Тогда ходила шутка: вроде бы и «Шаго-о-м…» скомандовали, только вот «марш!» сказать забыли.

Теперь, однако, заминка была недолгой.

«Из Цензуры позвонили, – занес в тетрадь поэт-редактор 15 сентября 1965 года – снимайте статью Синявского – он арестован».

«Дело писателей» – Андрея Синявского и Юлия Даниэля – стало, по выражению В. Каверина, «уголовным судом над художественной литературой». Непосредственным поводом для их ареста послужили публикации их произведений, начиная с 1957 года, за границей под псевдонимами Абрам Терц и Николай Аржак.

Однако даже по советским законам это не было преступлением. Тогда в вину обоим вменили… сатирическое содержание написанного, и в ход пошла печально известная 70-я статья Уголовного кодекса: антисоветская агитация и пропаганда, распространение антисоветской литературы.

Для «Нового мира» случившееся было серьезным ударом. Андрей Донатович Синявский в последние годы активно сотрудничал с журналом, и в январском, юбилейном номере Твардовский назвал и его среди представителей молодой критики, которая «успешно соперничает с молодой поэзией и прозой».

Автор статей об Ахматовой, Пастернаке, Ольге Берггольц, Синявский не чурался и «дезинфекционной» (помните это щедринское словечко?) работы, в частности остро и убедительно раскритиковал стихи одного из рьяных «автоматчиков»-погромщиков – Софронова.

Теперь же статьи Синявского были приобщены к растущему списку «грехов» «Нового мира», существование которого уже и так было под угрозой. «Дела плохи, журнал, как в блокаде, – записывал Твардовский в июне того же года. – Есть слух, что будет стоять вопрос на идеологической комиссии (была и такая в ЦК! – А. Т-в). „Надо кончать“, – такие слова будто бы говорил нынешний зам. Демичева (секретаря ЦК по идеологии. – А. Т-в) Степаков…»

Был срочно «мобилизован» народный любимец, актер Борис Чирков, который напечатал в «Правде»

20 июля 1965 года статью «Самоцветы» (сам ли ее написал или, как часто водилось тогда, всего лишь «подмахнул»?), где была поведана прямо-таки «трогательная» и вместе с тем укорительная по определенному адресу история:

«Познакомились мы с товарищем Колодиным, рабочим одного из совхозов Московской области… Много повоевал солдат! Одним из его лучших товарищей и в бою и на отдыхе стал Вася Тёркин.

…И вдруг узнал, что по воле „отца своего родного“ отправился Вася Тёркин на тот свет!

И обида охватила бывшего солдата… И бывший воин, которому до всего дело, вооружается карандашом, берет тетрадку и принимается за литературные занятия. Он, читатель и друг литературного героя, по-новому сочиняет продолжение его судьбы. Любовно, но требовательно выговаривает автору за то, что тот демобилизовал Тёркина, увел его из нашей действительности. Решительно определяет он ему место „в рабочем строю“. Хозяин земли и жизни зовет Тёркина в деревню, на передовую линию борьбы и труда».

«Пропаганда таким крупным деятелем искусства, как Б. Чирков, образцов художественной самодеятельности делает ему честь, – с иронией говорится в ответном письме „родного отца“, которое со скрипом зубовным пришлось напечатать „Правде“ (1 августа 1965 года). – Но в своей статье он утверждает по ходу изложения, будто бы в „Тёркине на том свете“ речь идет о том, как „прославленный воин вдруг ушел из нашей жизни“ и что автор „демобилизовал Тёркина, увел его из нашей действительности“ и т. п.».

Напомнив, что поэма направлена против косности и бюрократизма (а это ли не «передовая линия борьбы»? Какая уж тут «демобилизация»!), Твардовский заключал: «…Разумеется, каждый вправе как угодно относиться к замыслу и выполнению этой моей вещи, давать ей любую оценку – все это нормальная литературная жизнь, но одно условие необходимо соблюдать: судя о произведении, принимать или отвергать его действительное, а не мнимое содержание».

Но «высокому» начальству было не до нормальной литературной жизни! Непокладистость автора «загробного» Тёркина (к тому же и редактора крамольного издания), кажется, только масла в огонь подлила. В те же августовские дни на очередном совещании, где с докладом о воспитании молодежи выступил уже известный читателю Павлов, прямо-таки хором возопили: «В каком государстве издается этот журнал, раз мы на него не можем найти управы?.. Почему мы должны терпеть? Надо снимать Твардовского!»

А некто Кузнецов из Московского городского комитета партии ради нее, родной, пустился во все тяжкие и с ханжески обеспокоенным видом заявил: «Нельзя человеку с замутненным алкоголем сознанием руководить журналом».

…И знаете что, читатель? Не уважить ли нам Кузнецова с его более высокопоставленными «суфлерами», не «тряхнуть ли стариной» (впрочем, еще совсем недавней) и впрямь не озаботиться ли «персональным делом Твардовского А. Т.»?

Помните, как и «на том свете»:

 
Вот с величьем натуральным
Над бумагами склонясь,
Видно, делом персональным
Занялися – то-то сласть.
 
 
Тут ни шутки, ни улыбки —
Мнимой скорби общий тон.
 

В раннем варианте поэмы далее говорилось:

 
Признает мертвец ошибки,
Извернуться норовит…
 

Но перед нами-то – живой Твардовский, для кого изворачиваться не в привычку! Ах, как помнится уже ранее упомянутое, первое слышанное мною выступление Александра Трифоновича во время «проработки» журнала в 1951 году, из-за статьи «космополита» Гурвича! Как гордо вскинул он голову, еле процедив дежурные слова «покаяния», и воинственно, почти вызывающе объявил, что вовсе не намерен посыпать голову пеплом!

Да, «пить – пивал», как писал «загробный» Тёркин о деде. Однако в беседе с автором воспоминаний о создателе «Швейка» заметил: «…сам я человек пьющий, но не хотел бы, чтобы меня вспоминали потом, как вы Гашека, с этой точки зрения».

Что было – то было. Дневниковые записи поэта, относящиеся ко времени «срывов», когда, по его горестно-шутливому выражению, «хмелек за хмелек цепляется», свидетельствуют, как тяжело он переживал их, какая это была для него мука-мученическая, как жестоко корил себя за огорчения, которые доставляет ближним.

Но, даже понуждаемые разнофамильными Кузнецовыми, объявлявшимися и в иные времена, взглянуть на поэта «с этой точки зрения», можем ли забыть, что, помимо широкой распространенности вечной российской «слабости», было у человека, изначально искалеченного «великим переломом», побывавшего «кулацким подголоском» и «классовым врагом», много такого, что могло способствовать этой тяге?!

Не случайно, как мы знаем из записи Бека, поэт «много пил» в пору потрясшей его «войны незнаменитой»; сказалось и все пережитое на новой войне, куда пострашнее.

А потом?.. Рассказывая о первом разгроме «Нового мира», я не упомянул, что на последнем решающем заседании в ЦК Твардовского не было – все по той же причине. Кое-кто его корил и утверждал, что это усугубило проявленную к нему строгость, – а то, может, «помиловали» бы…

Но представим себе, чт о он тогда переживал: и «кулацкое» происхождение припомнили, и Катаев угодливо поддакнул начальству своим доносом, да и кое-кто из ближайших сотрудников готов был отступиться…

Что ж, тоже осудим? Или все же поймем «обвиняемого» – и в этом случае, и в тех, что еще впереди?

В более поздних записях запечатлен разговор с одним из тех деятелей, кто, совершенно по Крылову, «в рот хмельного не берут, и все с прекрасным повеленьем», – разве что отнюдь не сильны в том, чем занимаются и – больше того – чем руководят («Не понимаю, почему вы считаете, что „Один день Ивана Денисовича“ хорошо написан», – удивлялся Демичев, вскоре назначенный министром культуры!):

«…Около месяца кошмарное бытие… Пропустил все предсъездовские „встречи“ (с руководством. – А. Т-в)…и на съезд (писателей. – А. Т-в) явился в предпоследний день.

Демичев: – Что же так, Александр Трифонович?

– Ослабел.

– Нужно держаться.

– Да. Многомесячная психологическая бомбежка, – сорвался.

–  Но ведь любовь народная остается, а это главное. (Буквально)» (запись 2 июня 1967 года).

Как прям, даже простодушен поэт и как вальяжен и выспренен его «наставник»! Говорит о «народной любви», чуть ли не попрекает ею, – а «предмет» любви на его глазах, да и не без его участия, бомбят, и еще будут – годами, покамест не доконают…

Уф! Не пора ли нам «закрыть дело» и вернуться туда, в конец шестидесятых – под «бомбы»?

Твардовский отмечал, что его записи все больше превращаются в «хронику журнального „мигательного“ горения и редакторских мытарств». А однажды, придя на работу, «увидел что-то в лицах» сотрудников: прошел слух, что он уже снят!

В следующем, 1966 году все еще больше напряглось.

Журналу припомнили всё – и Синявского, и «протаскивание» произведений Солженицына, и – «по новой» – «Тёркина на том свете» в связи с его постановкой в московском Театре Сатиры.

Прекрасный это был спектакль, блестяще поставленный Валентином Плучеком, с Анатолием Папановым в главной роли. Зал заходился от смеха, когда, словно бы выйдя из зрительских рядов, на сцену с важным видом поднимались Георгий Менглет с партнером и начальственно выражали недовольство:

 
– В век космических ракет.
Мировых открытий
Странный, знаете, сюжет.
– Да, не говорите.
 
 
– Ни в какие ворота.
– Тут не без расчета…
– Подоплека не проста.
– То-то и оно-то…
 

Между тем их вполне реальные «двойники» вроде главного редактора скучнейшей газеты «Советская культура» [48]48
  При одном из редакторов газеты, Данилове, ее прозвали Даниловским кладбищем.


[Закрыть]
Большова с «меньшими» сотрудниками уже строчили:

«Первые просмотры этого спектакля… дают основание утверждать, что мы имеем дело с произведением антисоветским и античекистским по своему существу. Мы были поражены, как советский театр смог нанести глубочайшее оскорбление гражданским, патриотическим чувствам советских людей [49]49
  А они-то, несознательные!.. Шофер, однажды везший Твардовского, мечтательно сказал: «Вот, говорят, посмотреть „Тёркина на том свете“. Моя тетушка работает в институте ревматизма, как-то достала билет. Если, говорит, ты не видел, так ничего не видел».


[Закрыть]
.

…На наш взгляд, главный порок в литературном первоисточнике, которому, к сожалению, до сих пор не дано принципиальной оценки».

И не кто иной, как сам глава КГБ Семичастный, некогда «прославившийся» тем, что сравнил автора «Доктора Живаго», Пастернака, со свиньей, мало того что (как записано поэтом 20 марта 1966 года) «высказался в том смысле, что все знают, что такое Твардовский и чего от него ждать», но и дал слушателям Академии общественных наук, где выступал, конкретный совет: мол, «нельзя только администрировать, здесь нужна помощь общественности, ваша помощь»: «Соберитесь, пойдите на спектакль, устройте обструкцию…»

Это было уже совсем в духе щедринской Торжествующей свиньи, где к толпе взывали: «…давай, братцы, ее (Правду. – А. Т-в) своим судом судить… народныим!!»

Другие действовали не столь прямолинейно.

У Плучека «вдруг» объявилось множество грехов и упущений, приведших в негодование Городской комитет профсоюзов работников искусств: и груб-то он, и закон о труде нарушает, о чем немедленно оповестила большовская «Советская культура» (8 апреля 1966 года).

Позже затронул эту тему и критик Даль Орлов в статье «Оглянись во гневе…» (Труд. 1966. 26 июня) с развязным «интригующим» подзаголовком – «Несколько мыслей о Театре Сатиры, его главном режиссере и одном профсоюзном собрании». Но здесь, как и в некоторых других печатных откликах, был применен новый хитрый фортель.

«Печально, – пригорюнясь, писал автор, – что в театре можно услышать: „Тёркин“ – наше знамя. Трудно идти в поход под таким знаменем…»

Но, Боже упаси, не подумайте, что он против поэмы! Он – за нее горой, перед Твардовским так и расшаркивается. Он идет «в поход» лишь на спектакль!

Перенос поэмы на сцену – это, понимаете ли, совсем другое дело.

«Можно ничего не иметь против подобного рода затеи (не зря мимоходом брошено это пренебрежительное словечко! – А. Т-в), но трудно избавиться от подозрения в некоем следовании моде: нынче у нас любят ставить письма, телеграммы, стихи… Теперь – поэма. Мода – это, если хотите, синоним серийности. А серийность – шаг к серости», – жонглирует критик словами, шаг за шагом продвигаясь к выводу, что вышло у Плучека «порою скучно, порою непонятно», а «смысловые, идейные акценты в спектакле сползли в сторону пессимистического испуга перед злом».

Однако (экая ведь незадача!) «расхваленный» Твардовский опубликовал в «Литературной газете» (30 июля 1966 года) возмущенную и ядовитую «Реплику автора». Напомнив, что до плучековского спектакля приходилось слышать по поводу сам о й поэмы те же упреки в «пессимизме», ныне «переадресованные» театру, поэт засвидетельствовал полное тождество постановки с ее литературным первоисточником.

Но спектакль все равно сняли, как выражались тогда, «идя навстречу пожеланиям трудящихся», в данном случае… самого коллектива театра!

Между тем грянула и другая беда. Повторился гроссмановский «сюжет»: на этот раз изъяли, арестовали рукопись солженицынского романа «В круге первом», сначала хранившуюся в новомирском сейфе, но потом опасливо взятую автором назад.

В феврале 1966 года «подоспел» и приговор Синявскому с Даниэлем.

«Семь и пять лет со строгим режимом, – записывал поэт 15 февраля. – …В сущности, ничего не хочется делать, можно сказать, что и жить не хочется: если это поворот к „тому“ (прошлому. – А. Т-в), то, право, остается существовать. Но, конечно, вряд ли это действительно „поворот“ – просто бездна слепоты и глупости невежд (а это не то ли самое)».

И как-то «погасли», по выражению Твардовского, отошли на второй план – в нем, еще не так давно правоверном коммунисте – сомнения в правомерности публикации произведений за рубежом. Остались только сострадание и боль:

«В газетах уже сомкнулись волны над судьбой тех двоих, уже о них и „гав-не-брехав“, а они где-то близко ли, далеко ли. Но, конечно, порознь друг от друга, в разных партиях, эшелонах или вагонах, уже под командой людей, для которых они только арестанты, во власти людей, которые не читали их писаний, не слышали речей (на суде. – А. Т-в). Там они где-то со своими вещевыми мешочками, в которых все, что тебе осталось для жизни, – все на тебе или под головой на нарах. А впереди – семь и пять» [50]50
  «У него руки тонкие, почти светятся, – говорил о Синявском Александр Трифонович. – Каково ему будет на лесоповале». К счастью, до этого дело не дошло.


[Закрыть]
(17 февраля).

Подписать письмо секретариата правления Союза писателей, одобряющее приговор, Твардовский отказался наотрез.

Между тем вот и первые «оргвыводы» (памятное словцо советских лет!) по его собственному «делу»: ставший на «хрущевском» еще, XXII съезде КПСС кандидатом в члены ЦК КПСС, Твардовский теперь даже депутатом на очередной съезд не был избран.

«Все более укрепляюсь в чувстве некоего освобождения от чего-то обязывавшего в чем-то и чему-то не согласному с совестью и даже отчасти тщеславного удовлетворения неизбранием», – записывает «наказанный» (17 марта 1966 года).

Одним «неизбранием» не ограничились. Что на съезде, что в газетах – «главный враг „Новый мир“, – резюмирует поэт услышанное и прочитанное. – …В редакции, кроме обычных радостей (задержание Симонова [51]51
  То есть задержка публикации военных дневников К. Симонова.


[Закрыть]
, после предоставления всех необходимых справок и заключений вплоть до военной цензуры), новая, во всяком случае, не известная нам в такой определенности в прошлом году: „резкое ограничение“ подписки на „Н<овый> м<ир>“ (исключение ж<урна>ла из рекомендательных списков для бюджетной подписки в Армии и школах!)» (1 октября 1966 года).

На очередном совещании, в Кремлевском театре, выступает секретарь правления Союза писателей Г. Марков. «Первый же вопрос к нему, – как со слов А. Г. Дементьева, присутствовавшего там, записал поэт 24 октября, – был: „Когда и какие меры будут приняты в отношении ‘Нового мира’?“ – „Будем обсуждать, дело это непростое, трудное“. Гул возмущения, какие такие трудности!»

«…Своим судом судить… народныим!!!»

Не унимаются, донимают. Хором выступают в октябре 1966 года на Всесоюзном совещании-семинаре идеологических работников – В. Шауро, С. Павлов, секретарь ЦК компартии Грузии Д. Стуруа. «Ряд материалов „Нового мира“, я должен сказать прямо, – витийствует последний, – содержат в себе критику колхозного строя, скрытую иногда, с чисто кулацких, эсеровских позиций. Этого не видеть нельзя. Мы говорим, и это правильно, что нужен особый подход к творческим организациям, деятелям литературы и искусства. Но это не значит, что мы должны вводить у нас такие порядки, при которых каждый волен пропагандировать свои мысли».

От поучений и угроз уже, как говорится, свет не мил. Именно 1966 годом помечены стихи поэта:

 
В самый угол шалаша,
Где остывшая солома,
Забирается душа,
Чтоб одной побыть ей дома;
 
 
Отдышаться от затей
И обязанностей ложных,
От пустых речей, статей
И хлопот пустопорожних;
 
 
И не видеть их лица —
Резвых слуг любой эпохи:
Краснобая-подлеца,
Молчаливого пройдохи;
 
 
Полномочного скота,
Групповода-обормота,
Прикрепленного шута
И внештатного сексота…
 
 
Дайте, дайте в шалаше,
Удрученной злым недугом,
Отдохнуть живой душе
И хотя б собраться с духом.
 

(«В самый угол шалаша…»)

Слава Богу, что доносятся иные голоса.

«Мы тут, в провинции, наслышаны о всяком по адресу „Нового мира“, – пишет 8 апреля 1966 года Кондратовичу Василь Быков, – поэтому я спешу выразить Вам лично и всем товарищам новомировцам мою самую сердечную читательскую, человеческую и авторскую благодарность.

Мой особый нижайший поклон Александру Трифоновичу, чья выдержка и принципиальность беспримерны».

Когда-то Блок, получив в трудную минуту сочувственное письмо, благодарно отвечал: «В таких письмах, как Ваше, есть некое „слышу, сынку“ из „Тараса Бульбы“».

И не похожее ли чувство испытал Твардовский, прочитав «чудесное письмо „старой учительницы“ – явно в связи с последними „санкциями“…»?

«Уважаемый и дорогой Александр Трифонович! – писала В. Немыцкая. – Спасибо Вам за то, что Вы есть, что Вы такой, какой Вы есть, и что Вы не складываете оружия перед Сахно и Горбатюками (персонажи повести В. Быкова „Мертвым не больно“, только что напечатанной „Новым миром“. – А. Т-в).

Наверное, Вы получаете много подобных писем, и все же мне кажется, что Вы не знаете, как много людей, хороших советских людей безгранично любят и уважают Вас. А когда есть кому до конца верить и кого любить и уважать – это большое счастье.

Не стану объяснять Вам, какой Вы большой поэт, это Вы и без меня хорошо знаете. Хочу только сказать, что от всего, что Вы пишете, так легко дышится, потому что нет там никакой фальши, никакого лицемерия, и все настоящее, большое, человеческое, подлинно коммунистическое, потому что герой Ваш – правда, потому что горит в Вас тот „недремлющий недуг“ (слова из главы о встрече с другом в „Далях“. – А. Т-в), который горит во всех настоящих людях нашего поколения. Вы – совесть нашей эпохи.

Берегите себя… Есть, конечно, у нас и другие хорошие поэты и люди, но такого, как Вы, у нас нет, и это не слова, а сущая правда.

Желаю самого большого счастья Вам и всей нашей стране, без ее счастья и Вы не сможете быть счастливым».

Но облава-то набирает силу! Если раньше «вурдалачья стая», как окрестил Твардовский всех этих «автоматчиков», сделала все, чтобы провалить кандидатуру Солженицына на Ленинскую премию, то теперь уже само опубликование «Одного дня Ивана Денисовича» вменяют Твардовскому в вину: дескать, это он «в компании с Хрущевым учинил» (вопреки мнению ЦК), иронически пересказывает поэт демичевскую речь на заседании Московского горкома. Было в ней также упомянуто, что неизбрание Твардовского в ЦК и Верховный Совет – это серьезное предупреждение ему: «не учтет – примем дальнейшие меры».

К самому «предупреждению»-наказанию Александр Трифонович отнесся довольно хладнокровно: «Так постепенно спадает с меня все, что не я, а нечто извне присвоенное и связывающее и ничего не дающее, кроме удовлетворения (всегда неполного) ничтожного тщеславного чувства. Нужно быть только тем, что ты есть, – не дай бог иметь все, кроме этого… Но нельзя не сознаться себе, что душа не минует и некоторого суетного самоуслаждения опалой, – ведь это меня выделяет из официального, никому не милого ряда. Этим тоже не нужно услаждаться, – помнить Толстого с его отречением от „славы людской“. Кажется, я уже и не член Лен<инского> ком<итета>» (запись 11 марта 1967 года).

Иное дело – как это отражается на положении журнала. Одновременно с безудержной критикой Солженицына (а то и прямой клеветой на него – якобы не политического заключенного, а уголовного преступника), которую Твардовский воспринимает как «поход против всего, что… дорого и без чего… не согласен жить», с атакой на повести Василя Быкова и некоторые журнальные статьи, где усматривалась «дегероизация советской действительности», цензура и идеологические отделы ЦК производят форменный погром многих номеров «Нового мира», что влечет за собой изъятия, оскопление, перетасовку материалов и постоянные задержки с выходом в свет. Так, цензура запретила интереснейшие дневники Константина Симонова военных лет, сняв их уже из номера. Это привело к уничтожению тиража. Такое было лишь сорок лет назад, в 1926 году – из-за публикации в «Новом мире» повести Бориса Пильняка «Свет непогашенной луны», содержавшей намек на подозрительные обстоятельства смерти народного комиссара по военным и морским делам М. В. Фрунзе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю