Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Андрей Фадеев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 32 страниц)
О Кочубее судили различно. Все почти отдавали должную справедливость его неоспоримым, высоким дарованиям, как государственного деятеля, но многие также указывали на его темные стороны как человека. Говорили, что он большой эгоист, что он своекорыстен; говорили, будто он всегда продавал свое вино откупщикам, а испанскую шерсть суконным фабрикантам дороже обыкновенных цен, потому что они нуждались в его покровительстве; что он обременял подчиненные ему лица поручениями по собственным делам и проч. и проч. Может быть, была здесь и доля правды, но нет людей без слабостей, а князь Кочубей покрывал их своими обширными познаниями, благотворною деятельностью и высшими административными способностями.
В эту же свою поездку в Петербург я познакомился с графом Николаем Семеновичем Мордвиновым, по рекомендации тестя моего, давнишнего его приятеля. Нельзя было не полюбить этого почтенного старца, кажется, одного из последних представителей вельмож века Екатерины II. Я часто у него обедал и бывал запросто. Он дома всегда одевался в шлафрок со звездами и в башмаках. Беседа его, занимательная, умная и часто поучительная, оставляла очень приятное впечатление.
Во время этого пребывания моего в Петербурге, я имел случай видеть, как у нас в министерстве ведутся даже и самые важные дела. Осенью 1821 года, переселяли несколько тысяч семейств из Малороссии и Херсонской губернии, кажется, чтобы очистить места для Чугуевских военных поселений, в Черноморье, со всем их имуществом. Этот 1821 год был в Екатеринославской губернии неурожайный, и в корме скота на зиму предстояла крайняя скудость; а скот препровождался с малороссиянами огромной массой, в количестве многих тысяч. Тогдашний Екатеринославский губернатор Шемиот, представил министерству о необходимости закупить на казенный счет фураж для кормления всего скота у малороссиян, в отвращение его гибели от недостатка корма и, притом присовокупил смету о потребности ассигнования нескольких сот тысяч рублей на этот предмет. Надобно знать, что губернатор Шемиот был человек весьма заботливый о своих интересах, хотя добрый, неглупый и вполне порядочный во всех других отношениях. Смета его, представленная довольно поздно, залежалась и в министерстве, по причине огромности требования. Помню, как теперь, что именно в Благовещение, 25-го марта, директор департамента прислал звать меня к себе по экстренному делу. Объяснив мне это самое дело, он мне сказал, что министр поручил ему просить меня сообщить мое мнение по поводу этой сметы, не слишком ли она преувеличена против действительной потребности. Я попросил его доложить министру, что по моему мнению в настоящее время уж ничего делать не надобно, ибо последовало одно из двух: или весь скот у малороссиян передох от голода, или же они нашли средство покормить его сами; а теперь, с 25-го марта, в Новороссийском крае, скот в подобных случаях уже начинают выгонять для корма в степь, и потому ассигнование нескольких сот тысяч рублей на прокормление скота, окажется излишним. Мнение мое министр нашел вполне резонным, и ходатайство губернатора Шемиота, вместе со сметою, принято к сведению.
В Петербурге меня задержали более нежели я рассчитывал; приехал недели на три, а пришлось прожить более трех месяцев. Привезенные мною деловые бумаги министр просматривал не торопясь, затем представил на разрешение Государя Императора. Министр часто призывал меня к себе, был ко мне, по обыкновению, очень благосклонен, но для подробного разъяснения дел требовались довольно продолжительные аудиенции, следовательно, много времени, которым он не всегда мог располагать по своему произволу. Несколько раз он мне назначал часы, почти всегда вечером, для переговоров со мною, и всякий раз случалось какое нибудь препятствие, расстраивавшее дело. Большею частью посещения мои ограничивались разговором с швейцаром или секретарем, объявлявшими мне, что граф извиняется, должен ехать во дворец или на бал и просит в другой раз. А если никуда не ехал, то по какой то роковой случайности непременно внезапно являлся граф Сперанский, и когда я уже входил в кабинет министра, торопливо перегонял меня и сидел у него так долго, что ничем нельзя было заняться. Впрочем, если бы не разлука с семейством, я бы не скучал в Петербурге. Множество знакомых, родных моих и жены моей, занятия по делам дома и в министерстве, разные поручения из Екатеринослава, преимущественно покупок, визиты и разъезды по городу не оставляли минуты свободной. Приятно проводил время с добрыми приятелями, Анастасевичем, директором Румянцевского музея, Джунковским, директором департамента, князьями Салтыковыми Александром и Димитрием Николаевичами и многими другими. Бывал также у известного митрополита Сестринцевича, старинного, более чем полувекового друга покойного деда и бабки Бандре-дю-Плесси. Он все мне рассказывал о давно прошедшей красоте бабушки Елены Ивановны (она тогда еще была жива), которую он знал с самых ее молодых лет[26]26
Елена Ивановна де-Бандре в молодости была очень хороша собою; слух о ее красоте дошел даже до Императрицы Екатерины II, которая пожелала ее видеть и приказала мужу ее, находившемуся тогда в Крымской кампании, немедленно приехать в Петербург вместе со своей женою. Они были очень милостиво приняты Императрицею и часто бывали на куртагах в Эрмитаже. У правнуков их до сих пор хранятся превосходные портреты их прадеда и прабабки, де-Бандре, писанные масляными красками в натуральную величину, по пояс. Елена Ивановна изображена в пудре, с розой на груди, в том самом костюме, в котором представлялась в первый раз Императрице. Прадед тоже красавец с благородным, мужественным, родовитыми, лицом, в мундире генерал-поручика, с пудрой на голове. В этом портрете есть какая то таинственная особенность, по которой люди, принадлежащие к масонству, узнают в нем тотчас масона, хотя по наглядности портрет не заключает в себе решительно никакого знака, никакой особенности и ни малейшего намека на число три. При жизни его никто не знал о его принадлежности к масонству, а после смерти, при разборе оставшихся бумаг, жена его открыла это. Спустя лет двадцать, когда Фадеевы жили в Екатеринославе, туда заехал американский миссионер Аллен, упоминаемый выше в «Воспоминаниях», и, находясь у них в доме, обратил внимание на висевшие по стенам в гостиной портреты, причем, указав на генерала де-Бандре, тотчас объявил: «этот был масон и высшей степени». На вопрос Елены Павловны Фадеевой, почему он это знает? Он извинился невозможностью отвечать и, не смотря на все просьбы, ничего более не сказал. Другой раз, уже в сороковых годах, когда Андрей Михайлович был губернатором в Саратове, у него обедал путешествовавший по России президент Лондонского географического общества известный ученый Мурчисон и, тоже осматривая портреты после обеда, остановился перед портретом де-Бандре и спросил у Елены Павловны: «кто это?» На ответ, что это ее дед, Мурчисон сказал: «а знаете ли вы, что он был масон и очень высокой степени!» И так же, как и Аллен, наотрез отказался от всяких объяснений по этому поводу.
Немудрено, что митрополит Сестринцевич воспользовался возможностью поговорить с А. М. Фадеевым о своих старых друзьях де-Бандре-дю-Плесси. Все знавшие их близко хранили о них хорошую память. Елена Ивановна, помимо ее красоты, как женщина умная, любезная, общительная, много видевшая, много наблюдавшая на своем веку, была очень занимательная собеседница. Она сопровождала своего мужа во всех его походах, также и в Крымской кампании. Там она хорошо познакомилась со многими известными людьми. Суворов часто бывал у нее запросто и потом вел дружескую переписку с нею и ее мужем. Эти то знакомые рассказами о ней и возбудили в Императрице Екатерине желание ее видеть. Елена Ивановна де-Бандре провела с мужем всю зиму 1779 года в Петербурге, и рассказы ее об этом пребывании были весьма любопытны. Она встретила многих из друзей и приятельниц своей прежней жизни, и у нее оказалось обширное знакомство. Между прочим она возобновила знакомство с бывшим лейб-гусаром, а тогда уже генерал-адъютантом, Корсаком. Он, в числе многих должностных лиц при дворе, помещался во дворце.
Корсак был давнишний знакомый Елены Ивановны по родству его с семейством князя Сокольницкого, с которым она находилась в большой дружбе, в особенности с одной из княжен Сокольницких, бывшей замужем за Потемкиным, двоюродным братом Корсака, жившей в то время в Петербурге. Они постоянно переписывались, а в этот приезд генерала де-Бандре с женой по вызову Императрицы в Петербург, почти не разлучались и всюду выезжали вместе. Корсак бывал у Елены Ивановны вседневно. Он горько жаловался на придворные интриги, особенно на козни князя Ивана Ивановича Барятинского, который распуская о нем разные сплетни, поговаривал на него Императрице и старался погубить его в ее мнении. Однажды Корсак пригласил Елену Ивановну де-Бандре с Потемкиной к себе на чай, во дворец, где он жил в особом апартаменте.
По прибытии во дворец, они застали у Корсака его близкого родственника Пассека с дочерью, очень красивой девушкой, за которою Корсак по-видимому слегка ухаживал. Комната, где они сидели, была роскошно убрана; в одной стене находилась ниша, украшенная драпировкой, в глубине которой стоял диван, а возле, у выдававшейся около ниши стены, стоял столик. После чая, Потемкина попросила Елену Ивановну де-Бандре погадать ей в карты, – она отлично гадала, – и обе дамы, усевшись за столик возле ниши занялись гаданием; а Корсак с девицей Пассек сели на диван в нише и вели оживленную беседу. Против ниши и столика в противоположной стене была стеклянная дверь, задернутая зеленой шелковой занавеской. Дверь вела в коридор. В эту дверь вошел князь Иван Павлович Барятинский, поговорил с Корсаком, поговорил с дамами, пошутил по поводу гадания, прошелся раза три по комнате и вышел в коридор. Елена Ивановна сидела за столиком прямо лицом к двери, и заметила что князь Барятинский, выходя из комнаты, как будто нечаянно задел локтем за занавеску и отдернул ее немного в сторону. Она не обратила на это внимания. Вскоре затем, занятая своим гаданием, раскладывая и объясняя карты, Елена Ивановна совершенно машинально, взглянув на дверь, увидела за стеклом лицо, чье-то знакомое лицо, смотревшее из коридора в комнату. Минуту спустя, она снова поглядела на дверь, – лицо уже исчезло, за стеклом двери никого более не было.
Вскоре Корсак отправился в свое имение Полынковичи, недалеко от Могилева, где зажил сообразно своим вкусам: завел охоту, развел огромную стаю собак, наполнявших его обширный дом, так как он держал их не на псарне, а при себе, в доме; они бегали свободно по всем комнатам, а во время обеда вертелись вокруг стола и хватали куски с тарелок, что очень забавляло хозяина. В то же время по соседству с ним, обитали в Белоруссии два другие известные и свое время при дворе, опальные Зорич и Ермолов. Все трое вели знакомство между собою, и по образцу их жизни, о них составилось такое суждение: Корсак живет для собак, Ермолов для свиней, а Зорич для людей. С первым и последним Елена Ивановна де-Бандре была дружески знакома и, живя уже вдовой в своем Могилевском имении Низках, неподалеку от них, часто виделась с ними; они посещали ее, она ездила к ним в гости с своей маленькой шестилетней внучкой княжной Еленой Павловной Долгорукой, которую они очень любили и баловали, а Корсак называл своей маленькой невестой. Тогда генерал-адъютанты носили только один эполет, а у Корсака эполет состоял весь из крупных бриллиантов величиной каждый с лесной орех. Шутя с маленькой княжной он всегда говорил ей, что когда женится на ней, то подарит ей этот эполет.
В тридцати верстах от Могилева в местечке Шклове, среди шестнадцати тысяч душ, ему принадлежавших, широко проживал большим барином Зорич. Он был серб. К нему наехали на житье множество родных, в том числе сестра его Кислякова и родственник граф Цукато. Жил Зорич очень открыто, гостеприимно, завел театр, устроила, на свои счет кадетский корпус. На его именины 3-го февраля в день Св. Симеона к нему съезжалась вся Белоруссия и многие из России. Кроме того, он радушно приютил у себя в доме изрядное количество всяких чужестранцев и эмигрантов, живших у него в полном довольстве. Между последними заметно выдавался один французский граф, пользовавшийся общими симпатиями. Это был высокий, худой человек, средних лет, хорошо образованный, даже ученый, очень добрый, с утонченно вежливым обращением, светский и любезный. Он особенно любил и ласкал маленькую княжну Долгорукую, садил ее к себе на колена носил, на руках, забавлял, рассказывал сказки, пел песенки, играл с нею и иначе не называл как «ma jolie petite princesse». Такое доброе внимание к ребенку, конечно, расположило к графу и девочку и ее бабушку, считавшими его прекрасным человеком, что также было общим мнением. Но однажды распространились слухи, что в Шклове стали проявляться фальшивые ассигнации, привезенные из-за границы. Вскоре слухи подтвердились, началось формальное следствие, и открылось, что незадолго перед тем граф получил по почте из-за границы ящик с картами, – а под картами оказались искусно скрытыми и уложенными в карточные обертки фальшивые ассигнации. Далее разъяснилось, что это случилось не в первый раз, и что графу и прежде доставлялись по временам подобные посылки. Его предали суду и осудили к ссылке в Сибирь. Граф был страшно поражен и неизвестно, от ужаса ли при открытии преступления, или притворно, только с первых же дней по обнаружении этой проделки, он совершенно онемел, и в продолжении десяти лет, до самой смерти своей, уже не произносил ни одного слова. Вероятно, по просьбе Зорича, или чьей либо другой протекции, губернатор той местности Сибири, куда сослали графа, взял его к себе в дом, где он и проживал остальное время своей жизни.
По смерти Зорича осталось больше долгов нежели наследства, долженствовавшего остаться брату его от другого отца, Неранчицу. Жена же этого Неранчица была та самая злополучная дама, которой привелось совершенно невольно, позабавить московскую публику во время коронации Императора Павла Петровича. Тогда вышло предписание, чтобы все дамы проезжающие в экипажах, при встрече с Государем останавливались, выходили из дверец, и становясь на первой ступеньке кланялись Его Величеству. Г-жа Неранчиц ехала в карете и, встретив Императора, хотела исполнить церемониал предписанного официального поклона. В поспешности она не заметила, что с другой стороны кареты, платье ее было примкнуто дверцей, и когда стала на ступеньку, платье натянулось, поддернулось и так поднялось, что обнаружились голые колена. Государь засмеялся и махнул рукой, чтобы она вошла в карету; но так как по указанию церемониала нельзя было обернуться к Государю спиной, то при затруднениях своего неловкого положения, пятясь назад в карету, г-жа Наранчиц еще больше запуталась в своем платье, оступилась, упала в карету, ноги подбросились к верху, – и попытка Официального поклона неожиданно ознаменовалась вариациею, совершенно выходившей из границ церемониального этикета. В Москве много смеялись по поводу этого приключения. Не смеялась только бедная г-жа Неранчиц.
Вскоре затем, уже в Петербурге, был другой случай, по той же причине. Император Павел Петрович, прогуливаясь по обыкновению перед обедом, заметил быстро проехавшую мимо карету с сидящей в ней дамой, не остановившейся для исполнения предписания. Государь приказал догнать карету остановить, и узнать фамилию и адрес дамы. Она сказала. Возвратясь в дворец, Государь сейчас послал за нею, с повелением немедленно привезти ее к нему. Посланные, приехав по адресу к означенной даме, нашли что она больна при смерти и что ее соборуют маслом. Когда об этом доложили Императору, он сказал, что все это выдумки, комедия, и приказал непременно ее представить к себе, не смотря ни на что. Когда явились опять к ней в дом, то застали, что она уже лежит мертвая на столе. В то время все говорили, что дама, ехавшая в карете, вероятно, была с визитом у своей умиравшей знакомой, и когда ее остановили по приказанию Государя, она, побоявшись назвать настоящее свое имя, назвалась именем больной. Это было самое правдоподобное объяснение этой странной истории.
Елена Ивановна де-Бандре сообщала также интересное сведение о графине Апраксиной, рожденной графине; Ягужинской, бывшей и то время в Киеве игуменьей Флоровского монастыря. О ней писала в наших исторических журналах, между прочим в «Русской Старине», – но писали крайне неверно и ошибочно. Графиня Апраксина была в близком родстве с князем Павлом Васильевичем Долгоруким, зятем Б.И. де-Бандре, который, приезжая в Киев, ежедневно бывал у нее в Флоровском монастыре, с своей маленькой тогда дочерью княжной Еленой Павловной. История ее довольно замечательна. Графиня в ранней молодости вышла замуж за графа Апраксина по любви, очень любила его, и имела от него двух, сыновей. Он же, влюбился в фрейлину графиню Разумовскую, умел понравиться ей и увез ее. Старик отец ее, граф Разумовский, бросился за ними в погоню, догнал их, сорвал с нее фрейлинский шифр, привез его во дворец к Императрице Екатерине и сказал вручая ей: «Государыня, дочь моя недостойна носить шифр с Вашим именем!» Императрица, желая уладить это дело, призвала к себе графа Апраксина, который ей объявил, что он уговорит жену свою пойти в монастырь, чтобы дать ему свободу. И действительно так и сделал: поехал к ней и упросил принести для него эту жертву. Она постриглась в монахини, а он женился на графине Разумовской, положение которой уже требовало торопиться браком. Старший сын первой графини Апраксиной часто навещал свою мать, когда она была игуменьей Фроловского монастыря, гостил у нее подолгу и умер на ее руках.
Любопытен еще рассказец, очень оригинально изображающий одну из интимных сторон характера известной графини Александры Васильевны Браницкой, рожденной Энгельгардт, любимой племянницы блистательного князя Тавриды Потемкина (Мать княгини Е. К. Воронцовой, супруги фельдмаршала.). Елена Ивановна де-Бандре была хорошо знакома с графиней, и под старость обе вдовы жили в своих имениях Киевской губернии, – первая очень скромно в маленькой деревеньке при поместье Ржищево, вторая, – в своем знаменитом местечке (теперь городе), Белой Церкви, с состоянием в несколько десятков миллионов руб., о которых она не любила разговаривать. В одно утро, приехал к Ел. Ив. де-Бандре знакомый исправник Тарасевич и привез ей поклон от графини Браницкой, к которой он заезжал по делу. В дальнейшем разговоре о здоровье графини, ее житье-бытье, ее известной склонности к соблюдению экономии, исправник рассказал подробности своего визита. Ему надобно было переговорить с графиней о ее же деле. Отправляясь к ней верст за тридцать, на своих лошадях, в бричке, с намерением, тотчас по кратком разговоре с графиней, немедленно выехать, куда то далеко для производства неотложного следствия, и зная, что его лошадей на графском дворе кормить не станут, – он велел привязать сзади брички, на запятках, хорошую связку сена, дабы в дороге покормить своих усталых, голодных коней. Графиня приняла его довольно милостиво и вежливо, но с сохранением важного достоинства и величия своих важных титулов: статс-дама высочайшего двора, кавалерственная дама ордена Екатерины 1-й степени, племянница князя Потемкина, ясновельможная коронная гетманша, многомиллионная графиня Браницкая, благосклонно снисходила вести разговор о своем дельце, с маленьким, темным уездным чиновником. Она сидела в покойном кресле перед письменным столом, возле большого окна, выходившего во двор. Объяснившись по делу, исправник начал раскланиваться, графиня кивнула головой и повернулась к окну, – но в ту же минуту обратилась к исправнику с новым вопросом о деле, попросила посидеть, разъяснить то и другое; стала с участием расспрашивать о его службе, его семействе, ею частной жизни, рассказывать о посторонних вещах, просила не торопиться, отдохнуть, и все это так просто, приветливо, ласково, что г-н Тарасевич крайне изумился. Куда девалась величавая, внушительная важность, куда девался горделивый гетманский гонор! Знатная персона высокого тона мгновенно, как бы по мановению волшебной палочки, превратилась в добродушную, болтливую старушку без всякой церемонности, без малейших претензий и поползновений на давление своим безмерным превосходством и милостивым снисхождением, ничтожного человека, неловко сидевшего против нее на кончике стула. Словом, ни тени только-что бывшей пред тем вельможной, сановитой старой графини Браницкой, к которой почтенные дамы высшего тогдашнего Киевского общества, генеральши, считали за честь подходить к целованию ручки, – о чем свидетельствует Филипп Филиппович Вигель в первом томе своих воспоминаний. Несколько раз исправник Тарасевич подымался со стула и принимался за отвешивание нижайших прощальных поклонов, но графиня снова настойчиво усаживала его и продолжала оживленно беседовать с ним. Исправник понял, что она умышленно его заговаривает и удерживает, но никак не мог постигнуть, для чего. Он заметил что графиня, разговаривая с ним, частенько, как бы мимоходом и невзначай, поглядывает в окно, – и из любопытства, что она туда смотрит, что там такое – сам заглянул в окно. Он увидел весьма прискорбную для себя картину: посреди обширного двора, неподалеку от крыльца, стояла его бричка: усталая тройка на солнечной жаре грустно понурила головы, кучер дремал на козлах; а сзади, у запяток, подобралась графская корова и беспощадно пожирала припасенное, увязанное на запятках сено. Исправник Тарасевич разом постиг все. Он уже не пытался раскланиваться и покорно ожидал скорого окончания своего визита, соразмеряя его с хищническим аппетитом коровы. Графиня продолжала поглядывать в окно и, по мере уменьшения сена, начинала понемножку охладевать в заботливом участии к судьбе исправника, и возвращаться в первобытную норму знатной персоны. С последним клочком сена, вытащенным коровой, – исправник Тарасевич почтительно встал, а графиня Браницкая, уже с полным аттитюдом высокопоставленной особы, глубоко сознающей свои властные, полновесные атрибуты, – легким наклонением головы, как бы с заоблачной высоты, снисходительно отпустила его в дальнейший путь на голодных лошадях.
[Закрыть]) По соседству от моей квартиры жила тоже известная M-me Криднер, и каждое воскресенье у нее происходило нечто вроде обеден, по ее образцу, под названием эдифиций. На масленице, не бывая в театрах и маскарадах, я зашел из любопытства посмотреть на это зрелище, и нашел что оно стоило хорошего спектакля. Такие проделки были тогда в моде в Петербурге; замечательнейшими из них считались молитвенные сборища у некоей Татариновой, сопровождавшиеся такой скандальной обстановкою, что трудно придумать что нибудь более комичное или безобразное. Конечно я сам их не видал и не имел к тому ни малейшей охоты. Заходил также в католическую церковь послушать модного проповедника Госнера, который ораторствовал всегда по четвергам в восьмом часу вечера. Так дни шли за днями, пока наконец я, начав уже тяготиться долговременностью и тунеядством моего пребывания в Петербурге, решился атаковать министра просьбой отпустить меня поскорее, так как служебные дела необходимо требуют моего обратного возвращения. Он обещал не задерживать меня более и приказал в департаменте писать бумаги для моего отправления. Однако продержал меня еще недели две и только в начале апреля, после очень любезной аудиенции, объявив, что несколько раз говорил обо мне Государю с самой отличной для меня стороны, разрешил отправиться к месту моего служения, что я конечно не замедлил исполнить.
Выехал я на святой, в дилижансе, удобной четырехместной карете и без всяких остановок и препятствий доехал до Москвы на четвертые сутки. Здесь мне надобно было пробыть дня три по некоторым делам и чтобы повидаться с несколькими лицами. Встретил много старых знакомых, в том числе Лазарева, очень богатого армянина, заставившего у него обедать. В этот день мне пришлось видеть поразительную разницу между разбогатевшим мещанством и оскудевшею знатностью. У Лазарева я удивился богатству дома, великолепию убранства комнат, роскоши обстановки, гастрономической тонкости обеда. Передняя была набита лакеями в раззолоченных ливреях, залы как во дворце; беспрестанно приезжали с визитами генералы, графы и камергеры. А вечером в тот же день, поехал я к нашему родственнику и другу, князю Ивану Михайловичу Долгорукому, некогда известному поэту, и едва отыскал его ветхий дом, почти за городом. Недостаток средств проглядывал во всем: комнаты убраны бедно, люди одеты плохо, а самого князя застал в поношенном, стареньком тулупчике. Он мне очень обрадовался, не отпускал до поздней ночи и принудил дать слово приехать к нему завтра на целый день. К сожалению, мне невозможно было исполнить данное слово, потому что на другой день, покончив дела, я поспешил продолжать свой путь.
В последних числах апреля, добрался я наконец до Екатеринослава, где несколько дней отрадно отдохнул среди своей семьи, от трехмесячной столичной суматохи. Поездки в Петербург не мешали мне по возвращении, почти немедленно, возобновлять мои разъезды по колониям. Молочанские колонии и Крым я посещал ежегодно, и эти путешествия, за исключением служебных занятий, не были лишены для меня интереса и даже иногда удовольствия; особенно приятно я всегда проводил время в колонии Нейзаце, находящейся между Симферополем и Карасубазаром. Кроме прекрасного, живописного местоположения колонии, меня к ней привлекало знакомство с умным и почтенным аббатом Меслиотом, поселившимся к одной версте от нее. Этот аббат был духовником принца Конде, сопутствовал ему во время командования корпусом для действий против революционной Франции, много видел, много читал и был во всех отношениях весьма любезный француз.
Также во время моих побывок в Молочанских колониях, я часто виделся с тогдашним начальником ногайских поселений, графом де-Мезоном. Это был умный и замечательный француз, одушевлявшийся настойчивостью и терпением, не всем его соотечественникам свойственными. Он эмигрировал из Франции в революцию, путешествовал по всем странам, по всем морям, и в бытность герцога Ришелье в Одессе приехал к нему в гости. Ришелье, с обычною ему проницательностью, тотчас понял его способности быть хорошим администратором над кочующим народом: предложил ему поступить на службу и поручил его управлению ногайцев, в числе нескольких тысяч семей, кочевавших близ Азовского моря, по соседству с Молочанскими колониями. Граф де-Мезон вполне оправдал надежду своего земляка начальника. Сначала он старался приобрести доверие ногайцев справедливостью, терпением, внимательностью к их нуждам; когда же в том успел и довел их до сознания, что оседлая жизнь лучше кочевой, то созвал их старейших и объявил им, что для их же счастия, они должны тотчас же приступить к исполнению этой реформы. В тот же день все их кибитки были сожжены. Приготовительные же меры к назначению мест для их поселений, обмежеванию и проч. были заблаговременно приняты и уже сделаны. В течение двух-трех лет устроилось несколько десятков селений, основаны сады, мельницы, и ногайцы благословляли своего доброго, попечительного начальника. К сожалению, он не успел, за смертью своей, довершить свое полезное предприятие. При нем, конечно, ногайцы никогда бы не пожелали переселяться в Турцию.
В этот год я ездил еще в Бессарабию. В Кишиневе Инзов всегда приглашал меня останавливаться у него в доме. Пушкин, в продолжении своей Кишиневской ссылки, тоже жил сначала у Инзова. Дом был не особенно велик, и во время моих приездов меня помещали в одной комнате с Пушкиным, что для меня было крайне неудобно, потому что я приезжал по делам, имел занятия, вставал и ложился спать рано, а он по целым ночам не спал, писал, возился, декламировал и громко мне читал свои стихи. Летом, разоблачался совершенно и производил все свои ночные эволюции в комнате, во всей наготе своего натурального образа. Он подарил мне две свои рукописные поэмы, писанные им собственноручно. Бахчисарайский фонтан и Кавказский пленник. Зная любовь моей жены к поэзии, я повез их ей в Екатеринослав вместо гостинца, и в самом деле оказалось, что лучшего подарка сделать ей не мог. Она пришла от них в такое восхищение, что целую ночь читала и перечитывала их несколько раз, а на другой день объявила, что Пушкин несомненно «гениальный, великий поэт». Он тогда был еще в начале своего литературного поприща и не очень известен. Я думаю, что Елена Павловна едва-ли не одна из первых признала в Пушкине гениальный талант и назвала его великим поэтом.
Однако, великий поэт придумывал иногда такие проделки, которые выходили даже из пределов поэтических вольностей. До переезда Инзова в Кишинев, Пушкин находился при нем несколько времени в Екатеринославе, впрочем недолго, заболел лихорадкою и уехал с генералом Раевским лечиться на Кавказ. В Екатеринославе он конечно познакомился с губернатором Шемиотом, который, однажды, пригласил его на обед. Приглашены были и другие лица, дамы, в числе их моя жена. Я сам находился в разъездах. Это происходило летом, в самую жаркую пору. Собрались гости, явился и Пушкин и с первых же минут своего появления привел все общество в большое замешательство необыкновенной эксцентричностью своего костюма: он был в кисейных панталонах! В кисейных, легких, прозрачных панталонах, без всякого исподнего белья. Жена губернатора, г-жа Шемиот, рожденная княжна Гедровиц, старая приятельница матери моей жены, чрезвычайно близорукая, одна не замечала этой странности. Здесь же присутствовали три дочери ее, молодые девушки. Жена моя потихоньку посоветовала ей удалить барышен из гостиной, объяснив необходимость этого удаления. Г-жа Шемиот, не доверяя ей, не допуская возможности такого неприличия, уверяла, что у Пушкина просто летние панталоны бланжевого, телесного цвета; наконец, вооружившись лорнетом, она удостоверилась в горькой истине и немедленно выпроводила дочерей из комнаты. Тем и ограничилась вся демонстрация. Хотя все были возмущены и сконфужены, но старались сделать вид, будто ничего не замечают. Хозяева промолчали, и Пушкину его проделка сошла благополучно.
В течение 1824-го и 1825-го годов, я занимался составлением инструкций для управления колониями. Труд этот, но данной программе, был обширный, хотя мало полезный. У нас и теперь, а тогда еще более, для полезного служения нужны достойные и смышленые люди, а не огромные инструкции. Контениус не имел почти никаких инструкций, а был полезнее исполнителей обширных начертаний графа Блудова, Киселева и Перовского.
При возвращении в одном из этих годов из Бессарабии, я свернул с дороги и сделал маленькое путешествие по Каменец-Подольской губернии, чтобы повидаться с братом моим Павлом Михайловичем, находившимся тогда во второй армии, при главной квартире, и погостить у него несколько дней. Там я видел в первый раз генерала Киселева, с которым впоследствии, имел так много сношений; а также встречался и познакомился с некоторыми лицами, сделавшимися вскоре важными декабристами. Суждения их и тогда уже отличались такою смелостью и резкостью, что удивляли меня; они, по-видимому, одобрялись высшими людьми, как например, генералом Киселевым. На обратном пути, проездом через Умань, я посетил знаменитый сад Софиевку, принадлежавший тогда еще графине Потоцкой. Сад этот, по крайней мере в России, действительно, замечателен, как по прекрасному местоположению, так и по изящному вкусу учредителей его. По приезде в Екатеринослав, занялся обычными делами, до новой обычной деловой поездки.
В этом году (1824-м) мы с женою были обрадованы рождением сына Ростислава, – о чем я уже упоминал выше, – единственного нашего сына. И радость наша не обманула нас. Теперь, уже в старости, могу сказать, что в нем Бог нам даровал доброго сына, достойного человека и верного слугу отечества своего[27]27
Андрей Михайлович и Елена Павловна Фадеевы дали своему сыну имя «Ростислав» вследствие особенной причины, которая заслуживает быть переданной здесь.
Задолго до этого, когда Елена Павловна была еще молоденькой девочкой, почти ребенком, был у нее двоюродный дядя, князь Григорий Алексеевич Долгорукий, старый моряк, долго и много плававший по морям. Он командовал кораблем и с ним участвовал в эскадре графа Орлова Чесменского, когда тот совершал экспедицию в Неаполь для похищения княжны Таракановой. По совершении похищения, Тараканову посадили на этот же самый корабль под командой Долгорукого, который и доставил ее в Кронштадт. Кн. Долгорукий любил рассказывать своей маленькой племяннице, как он совершал это путешествие с принцессой Таракановой, какая она была очаровательная женщина, любезная, красивая, отличная музыкантша, как прекрасно пела. Бывало, в тихую, лунную ночь, выйдет на палубу и начнет петь, и долго, долго поет, и такой у вея голос, что проникает в самую глубь души. И под это пение, у князя Долгорукого начинала бродить странные мысли, в роде того: «а что если бы с нею куда нибудь бежать! Что-ж, матросы меня любят, они меня послушают; взять-бы, повернуть корабль, да вместо Кронштадта махнуть в Америку!.. А там что Бог даст». Такие мысли продолжалось конечно, только пока Тараканова пела, и умолкали вместе с ее голосом. Так он ее и довез до Кронштадта. Тут за нею приехали на корабль, взяли, увезли, и с тех пор кн. Долгорукий ее не видел, нигде ее не мог открыть и ничего не мог узнать. Говорили, что ее засадили в Петропавловскую крепость, и что она там при наводнении утонула. Князь Долгорукий был старый, бессемейный холостяк, большую часть жизни проводил в море на своем корабле и любил его со страстью, как свое родное детище, Корабль назывался «Ростислав». Кн. Долгорукий говорил о нем с отеческою нежностью, иногда со слезами умиления, и постоянно твердил своей племяннице: «смотри, Еленушка, когда ты будешь большая, и выйдешь замуж, и будет у тебя сын, ты ею назови Ростиславом, в честь и память моего корабля. Он должен быть Ростислав, непременно Ростислав. Смотри же, помни, не забудь». И взял с нее слово, и при каждом свидании напоминал об этом. Прошло много лет, маленькая девочка сделалась взрослой девушкой, вышла замуж, была уже матерью двух дочерей. Князь Григорий Алексеевич давно уже расстался с своим Ростиславом и с пучин морских сошел в недра земные: но Еленушка не забыла своего обещания. И вот, в 1824-м году 28-го марта. Бог ей даровал сына, здорового, большого мальчика, которому по виду можно было дать два-три месяца. Радостно встретили родители своего первого и единственного сына и при его крещении исполнили заветное желание старого командира корабля «Ростислава»: и в честь и память их обоих, назвали своего сына Ростиславом.
[Закрыть].
Летом 1825-го года, я сопровождал генерал-губернатора Новороссийского края графа Воронцова по колониям. Он путешествовал вместе с графинею; и он и она были тогда еще в цвете лет, очень любезны и приветливы.
По возвращении моем из разъездов осенью этого года, я узнал, что император Александр Павлович с Государыней прибыли в Таганрог, дабы там зимовать, по расстроенному ее здоровью. Десятого октября я получил эстафету от графа Воронцова, в коей он меня извещал, что Государь едет в Крым, и будет проезжать через Молочанские колонии и потому просил меня сделать нужные приготовления. Я немедленно отправился и исполнил все, что следовало.
Путешествие Государя было направлено из Таганрога чрез Мариуполь и ногайские поселения. С 21-го на 22-е октября он ночевал в главном из этих поселений, Обыточной, близ Азовского моря, у графа де-Мезона, в сорока верстах от колонии, и 22-го октября прибыл в колонии, ровно за четыре недели до горестной своей кончины.
Первое поселение менонистов[28]28
Почему-то принято теперь писать «менониты» – тогда как прежде они всегда назывались «менонисты», что гораздо правильнее.
[Закрыть] на этом пути состояло в ферме одного менониста, именуемой Штейнбах. Государь прибыл туда в 12-м часу пополуночи. При выходе из коляски, у подъезда дома. Его Величество был встречен мною с старшинами менонистов; по выслушании словесно рапорта о благосостоянии колоний, и принятии письменного о народонаселении в них, и хозяйственном обзаведении с планом Молочанского округа, изволил спросить у меня: «с кем я имею удовольствие говорить?» – и получив ответ: – «а где Контениус?» – «В Екатеринославе, нездоров». – И с этими словами я представил Его Величеству письмо от него[29]29
Письмо это помещено в приложениях под № 28.
[Закрыть]. Потом Государь обратился к старшинам и принял от них с милостивою улыбкою поздравительное, письменное приветствие, следующего содержания:
«Всемилостивейший Государь! Провидение даровало нам счастие видеть Ваше Императорское Величество, нашего Всемилостивейшего Государя и отца, вторично посреди нас. Под Твоим милосердным правлением, под Твоим покровом и защитою, мы живем здесь счастливо и покойно. Прими, Всепресветлейший Монарх, излияние чувств благодарности, преданности и любви; прими удостоверение нашей сердечной и всегдашней мольбы ко Всевышнему: да Господь увенчает тебя, весь твой Августейший дом и все Твои великие и благодетельные предначинания благословением своим».
Подписано духовными и светскими старшинами менонистского общества.
Государь вошел в комнаты, призвал хозяина и хозяйку и милостиво приветствовал их. Я удостоился приглашением к обеденному столу. Когда я вошел в столовую комнату, Государь уже сидел за столом. Пригласив меня сесть русским изречением: «милости просим садиться», Его Величество, обращаясь ко мне, начал следующий разговор:[30]30
Разговоры с Государем Андрей Михайлович записывал в тот же день в свою памятную книжку.
[Закрыть]
– Чем болен Контениус?
– Грудною болезнью, Ваше Величество, – ответил я.
– А я думаю старостью. Сколько ему лет?
– Семьдесят шесть.
– Кланяйся ему, братец, от меня и скажи, что я очень жалею, что не мог его видеть и особенно о причине, по которой он не мог сюда приехать. Скажи ему, что я душевно желал бы снять ему лет двадцать, но это свыше моей власти.
Сделав затем несколько вопросов о генерале Инзове и других начальниках колоний, Государь сказал:
– В этой колонии только два дома?
– Это не колония, В. В., – отвечал я, – но хутор, основанный при земле, пожалованной Вашим Величеством бывшему менонистскому старшине Винцу, за его усердное общественное служение и за основание первой в здешних местах лесной плантации. Теперешний хозяин дома – зять его.
Государь, указывая в окно, спросил меня:
– А чьи это маленькие малороссийские домики?
– В них живут работники хозяина.
– А менонисты, кажется, не строят домов на этот манер?
– Никак нет, Ваше Величество.
– Сколько вышло менонистов из Пруссии сюда в прошлом году?
– Пять семей.
– В чем состоят главные упражнения менонистов?
– В улучшенном скотоводстве, хлебопашестве, в разных ремеслах.
– Какой у них рогатый скот?
– Большею частью смесь немецкого с малороссийским.
– А лошади?
– Также, потому что первоначально вышедшие менонисты приводили с собою рогатый скот и лошадей из Пруссии.
– Какой они высевают наиболее хлеб?
– Пшеницу.
– Много ли они потеряли в прошлую зиму от падежа скота?
– Пятую часть.
– Была ли у них так же, как и у прочих здешних жителей в то время, снята с крыш солома на прокорм скота?
– У некоторых.
– Бывают ли за ними недоимки в податях?
– Весьма редко.
– Есть ли фабрики?
– Одна небольшая, суконная, которую В.В. в 1818 году изволили удостоить посещением.
– А! Помню.
Лейб-медик Виллие, сопровождавший Государя и находившийся за столом, заметил:
– Кажется, что в 1818 году мы здесь не ехали.
– Нет, – подтвердил Государь, – мы проехали из духоборческой деревни, где ночевали, на село Токмак и оттуда прямо в Мариуполь. – Затем обратился снова ко мне. – Бывают ли между менонистами важные уголовные преступления?
– В продолжении восьмилетнего управления моего случилось одно только.
– Какое?
– Один менонист в нетрезвом виде, задавил ребенка, переехав его повозкою на дороге.
Государь, сделав знак головою, сказал:
– Это неумышленно! Но разве бывают между ними наклонные к пьянству?
– Весьма редко.
– Это хорошие люди. – И потом Государь шуточно спросил у Виллие – N’est ce pas que vous êtes ici chez vos confrères, en fait de religion?
– Non, sire, – отвечал Виллие, – je suis de l'église épiscopale.
– Et dans quelle église allez-vous à Pétersbourg?
– Dans la chapelle anglicane.
Государь продолжал, обращаясь ко мне:
– Мирно ли они живут с ногайцами?
– Ногайцы иногда несколько беспокоят их, но местное начальство старается всемерно прекращать своевольство ногайцев.
Все окна были усеяны менонистками из ближних колоний, в их праздничных платьях. Началась сильная буря и дождь. Государь, посмотрев в окно, сказал: – Шквал! Шквал! pauvres femmes, elles seront toutes mouillées! – И потом спросил меня: – Всегда ли здесь в октябре бывает такая погода?
– Напротив, Ваше Величество, ветры и дожди здесь гораздо чаще бывают в сентябре, прежде и после равноденствия; а в октябре, большею частью, дни ясные, теплые и тихие и только по утрам и по вечерам случаются туманы».
Государь обратился с вопросом к Виллие и генералу Соломке, у кого они ночевали в Ногайске, и хорошие ли у них были квартиры. В это время повар Государя, Миллер, подал блюдо с зеленью. Государь спросил: – Ces légumes sout ils d'ici? – Non, sire, – отвечал Миллер: mais je les ai trouvées ici.
Государь увидел костяной нож, которым Виллие резал хлеб, поданный ему Миллером из другой комнаты и, взяв его в руки, посмотрел на надпись и сказал: «Написано «Москва» латинскими буквами! Наши фабриканты имеют страсть или писать на своих произведениях «Лондон» и «Париж», или хотя Москву и Петербург, но всегда и непременно латинскими буквами!
Виллие меня спросил, не здесь ли сделан нож? Я отвечал отрицательно.
– Знаете ли вы, – обратился Государь ко мне. – швейцарца, поселившегося между ногайцами?
– Несколько знаю.
– А как вы о нем знаете?
– Сколько мне известно, он кажется хорошей нравственности и имеет добрые намерения.
– В чем состоят они?
– В том, чтобы узнать совершенно характер, образ мыслей, правы, дух ногайцев и сообщить свои сведения Базельским миссионерам, имеющим целью обращение магометан в христианскую веру, для облегчения им в том успеха.
– Да! – сказал Государь. – так точно: в Базеле есть институт, где воспитываются миссионеры. Я желаю ему успеха, но сомневаюсь в том.
Государь посмотрел на часы и встал из-за стола. Кроме Государя, за столом находились генералы, барон Дибич и Соломка, лейб-медик Виллие и я. После обеда Его Величество вышел в другую комнату. Чрез несколько минут позвали менонистских старшин. Государь спрашивал их, всем ли они довольны и не имеют ли каких жалоб? Получив в ответ, что они счастливы, довольны во всех отношениях и что им остается только благодарить Государя за все его щедрости и милости, он сказал им: «Я также доволен вами за мирную жизнь и трудолюбие, но желаю, чтобы вы основали лесные плантации, особенно из американских акации, очень успешно произрастающих в этих местах, по 1/2 десятины на хозяина». Затем, отпустив их, призвал вновь хозяина и хозяйку, поблагодарил их, щедро одарил и вышел для отъезда.
Получив дозволение проводить государя до ночлега, назначенного в последней менонистской колоний Альтонау, я поехал следом за Его Величеством. Вне колоний, которые встречались по пути, государь приказывал ехать очень скоро, в колониях же тише. До первой станции, колонии Рикенау, в 17-ти верстах от Штейнбаха, государь проехал через новые колонии, Прангнау, Нейкирхи и близ колонии Лихтерфельд. В Рикенау Государь разговаривал с хозяином дома, подле, которого переменяли лошадей; спросил его довольны ли они всем и проч.
В колонии Орлове, лошади переменялись возле одного менонистского дома, отличавшегося от прочих обширностью и устройством. Государь вышел из коляски и пошел один в дом. Хозяин этого дома, ехавший верхом передовым, пред экипажем государя, весь промоченный дождем и испачканный грязью, побежал переменить кафтан. Оробевшая хозяйка стояла, прижавшись у передних дверей, – а две мои малолетние дочери, приехавшие из Екатеринослава с знакомой дамой, чтобы видеть государя, стояли в другой комнате, дверь которой была отворена. Государь вошел в комнату и, увидев их, подошел к ним и спросил у них, кто они? Затем милостиво расспрашивал маленьких дочерей о их матери, есть ли у них братья, сестры и проч.
Возвратясь в переднюю комнату и узнав от вошедшего хозяина, что в углу стоявшая женщина, жена его, хозяйка дома, Государь подошел к ней и взял ее за руку: хозяйка, думая, что Государь по менонистскому обычаю хочет пожать ей руку, свободно протянула ее; но Государь поцеловал ей руку. Это снисхождение, свыше всякого чаяния, так поразило ее, что она отступила несколько шагов назад, побледнела, зашаталась, готовая упасть в обморок и не была в состоянии произнести ни слова. Его Величество сделал хозяину несколько вопросов о доме его: давно ли построен, во что обошелся и проч. – И поклонясь, вышел из комнаты.
В сенях государь увидел меня и спросил ласково:
– Твое семейство здесь?
– Здесь, Государь, – ответил я: – две дочери, желавшие иметь счастие удостоиться лицезрения Вашего Величества.
– А твоя супруга где?
– В Екатеринославе, Государь.
– Дети твои мне говорили, что она урожденная княжна Долгорукая?
– Так точно.
– Какого Долгорукого?
– Князя Павла Васильевича.
– Не того ли, что служил в уланах?
– Никак нет. Тесть мой имел счастие служить августейшей бабке Вашего Величества генерал-майором, и в начале царствования родителя Вашего Величества вышел в отставку.
Государь поднял глаза, припоминая его, и потом, пожав плечами, сказал:
– Не помню.
Садясь в коляску, Его Величество сказал мне:
– У здешнего хозяина дом лучше чем у других.
– Он достаточнее других – ответил я.
– А это какой дом в конце колонии, против школы, отдельный?
– Молитвенный.
– Будет ли он выштукатурен?
– В будущем году менонисты намереваются непременно выштукатурить.
– Так, как этот? – указывая на дом, где он изволил быть.
– Так точно.
Государь, кивнув головою с улыбкой одобрения, велел кучеру ехать. По прибытии в колонию Альтонау Государь вошел в дом, предназначенный для ночлега его, и тотчас призвал хозяина с хозяйкой, детей и мать их, говорил с ними осведомлялся о их положении, хозяйстве, летах и проч.
Ночью стражу при экипаже и квартире Государя составляли по собственному своему желанию, сами старшины и почетнейшие из хозяек. На другой день, 23-го октября, пред выездом, узнав, что дети мои приехали сюда, Государь изволил приказать привести к нему их. Генерал Соломка, посланный за ними, видя, какие они еще маленькие (старшей было десять лет[31]31
Это была Елена Андреевна, будущая г-жа Ган, писавшая под псевдонимом Зенаиды Р***.
[Закрыть], а второй всего шесть), напомнил им, чтобы они не забыли поклониться Государю, – что они конечно исполнили. Государь разговаривал с ними очень милостиво, шутил, расспрашивал подробно о их матери, деде, занятиях, учении; обласкал их, при прощании поцеловал у них обеих руки и просил поклониться от него их матери. Уходя, девочки никак не могли отворить двери: Государь ходил по комнате и, заметив их затруднение, подошел к ним, засмеялся и, толкнув ногою дверь, выпустил их. Потом призвал он хозяина и хозяйку, поблагодарил за ночлег и щедро одарил деньгами. Соломка мне говорил, что Государь желал сделать подарки моим детям; но оказалось, что в дорогу ничего не взяли для этой цели.
Я ожидал выхода Государя для отправления в путь у дверей дома. Поровнявшись со мною, Его Величество остановился и сказал мне:
– Благодарю тебя; я весьма доволен, что познакомился с тобою. Кланяйся от меня своей супруге. – И потом голосом отеческого соучастия: – Скажи мне, счастлив ли ты в своем семействе?
С чувством умиления и благодарности к истинному Отцу-Государю, произнес я совершенно утвердительный ответ. Его Величество поклонился и сел в коляску. В это самое время, один ногаец сунул в руки барона И. И. Дибича несколько ассигнаций старого достоинства. Государь, взглянув на них, сказал: «А, это старого достоинства! Их выменивать уже запрещено законом. А сколько их?» Дибич доложил: «Двести пятьдесят рублей». Государь приказал: «Дать ему!» что Дибич и велел исполнить Соломке. Затем Государь поклонился и отправился в дальнейший путь.
В пяти верстах от последней колонии Государь проезжал чрез главное духоборческое селение, под названием «Терпение». Духоборческие старшины ожидали Государя с хлебом и солью. Но Государь, узнав от квакеров Аллена и Грельета, что духоборцы не признают божественности Христа, и потом из доходивших к нему донесении о разных преступлениях и беспорядках между ними, – взглянул на них с видом негодования и приказал кучеру, не останавливаясь, ехать вперед.
В этот день Государь обедал на хуторе помещика Прудницкого, около реки Утлюка, отъехав шестьдесят верст от колоний. Генерал Соломка, с которым я впоследствии времени виделся, говорил мне, что за столом зашла речь о менонистах. Соломка сказал Государю, что просил меня о приискании ему семейства менонистов в его Тамбовскую деревню для управления ею. Государь на это заметил «Может быть, Фадеев исполнит твое желание, но я сомневаюсь в успехе. Всякий менонист, поселясь здесь, ищет положить основание благосостоянию не только собственному, но и потомства своего; в кругу своих собратий он находится как бы в коренном отечестве твоем; соотечественники его помогают ему в нуждах его, знакомят его с местным положением, обстоятельствами и так далее. А у тебя, в отдалении от них, он будет лишен всех этих удобств. Сверх того, я не думаю, чтобы их общество и согласилось отпустить от себя хорошего человека, из опасения, чтобы он не испортился в нравственности и не сделал навыка к обычаям и порокам, кои до сих пор им чужды. А в дурном, тебе мало будет пользы». Последствия совершенно оправдали это прозорливое заключение Государя, так как при всем моем старании, я не мог уговорить ни одного из известных мне по хорошим качествам менонистов принять предложение, даже с самыми выгодными условиями.
Проводив Государя, я немедленно возвратился в Екатеринослав и, послав генералу Инзову эстафету с донесением и всех подробностях проезда Государя чрез колонии, известил его о приказании Его Величества передать ему, что, по возвращении в Таганрог, Государь желает его там видеть.
Вследствие этого извещения, Инзов приехал из Кишинева в Екатеринослав. Времени до возвращения Государя в Таганрог оставалось еще около двух недель, и потому Инзов не торопился. Взяв меня с собою, он отправился, рассчитывая ехать потихоньку, чрез колонии, лежащие на пути, с отдыхами и остановками, тем более, что уже наступила глубокая осень, дорога была дурная. Инзов предполагал, доехав до окружности Мариуполя, отправиться в Таганрог не раньше, как по получении известия, что Государь туда возвратился. Между тем, уже начали носиться слухи о нездоровье Государя. Проехав таким образом все вновь основанные колонии на землях, отобранных у Мариупольских греков, мы приехали обедать к одному мне знакомому помещику Гозадинову, недалеко от Мариуполя. Это было 23-го ноября. Здесь мы услышали весть о кончине Государя. Мы были сильно поражены и потрясены! Это известие просто оглушило нас как громом, так оно было неожиданно, так казалось невероятно. Только за несколько дней до того я видел Государя здорового, бодрого, полного сил телесных и душевных: в моих ушах звучал его еще сердечный голос, его милостивые слова. Особенно была, поражен Инзов. Он был в смятении, не столько от скорби, сколько от перепуга. Как человек слабый и мнительный, он не решался ехать далее, и остался ночевать у Гозадинова, чтобы иметь время размыслить, что ему предпринять, ехать ли в Таганрог, или возвратиться обратно; и, наконец, решился послать меня вперед с письмом к Дибичу, дабы узнать его мнение об этом.