Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Андрей Фадеев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 32 страниц)
Щербинин же, хотя и хороший человек, но беспечный и ленивый до крайности, рад был отдохнуть и принялся за разбор бумаг в кабинете князя только через год после его отъезда. Найдя между ними план Лорийской степи, без всяких указаний, как и что с ним делать, Щербинин, при встрече со мною, предложил мне взять его, так как, по-видимому, он касался до дел государственных имуществ. Я от этого отказался без официальной бумаги с препровождением плана ко мне и указанием мне, что я с ним должен делать. После сего, Щербинин оставил план по-прежнему на столе в кабинете князя, до приезда нового наместника генерала Муравьева, и доложил о нем не прежде как вместе с упомянутою бумагою в Кавказский комитета о вышесказанных затруднениях по исполнению решения указа Сената.
Этот рапорт генерала Муравьева оставался без ответа из Кавказского комитета до смерти князя Воронцова, последовавшей в 1856 году. Было только известно, что князь Воронцов, в бытность свою в Москве на коронации, убедительно просил нового наместника Кавказского, князя Барятинского, согласиться на окончание дела о Лорийской степи в пользу Орбелиановых – что, как кажется, Барятинский и обещал ему.
Наконец, в 1857 году, Кавказский комитет известил, что он соглашается с мнением министра юстиции, графа Панина, который выразился следующим образом: «Так как план, найденный в кабинете князя Воронцова, утвержден собственноручною подписью его, и так как наместник Кавказский, на основании Высочайшего повеления от 5-го ноября 1852 года, в отношении к предметам ведомства министерства государственных имуществ в Закавказском крае пользуется всеми правами министра, и следовательно имеет главное наблюдение за исполнением решений Правительствующего Сената по делам, касающимся казенного интереса: то сим самым устраняется всякий повод к дальнейшим недоумениям и возражениям против действительности последнего плана, по коему должна быть отведена земля князьям Орбелиановым; а потому предположение о пересмотре этого дела и оставить без последствий».
За сим требовалось мнение наместника, князя Барятинского. Докладывая эту бумагу князю Александру Ивановичу Барятинскому и изложив ему кратко, но ясно сущность дела, я представил ему мое мнение, состоявшее в следующем: если есть основательная причина к отдаче князьям Орбелиановым Лорийской степи, мне неизвестная, то по всему было бы благовиднее, представив непосредственно Государю Императору о запутанности и темноте прав князей Орбелиановых на Лорийскую степь, исходатайствовать прямо пожалование им ее; что кончить это дело так, как теперь предположено, было бы несообразно с достоинством правительства, потому что все основания к утверждению притязаний на эту землю неверны, превратны и даже заключаются в подлогах; что это возбудит негодование и ропот других здешних землевладельцев, из коих у многих предки имели во владении земли, которых они лишились и которых им теперь не отдают (что действительно и последовало).
Но все это было напрасно. Кажется, что у князей Воронцова и Барятинского, как и у многих наших вельмож старого доброго времени, преобладала укоренившаяся уверенность, что справедливость и правосудие не всегда то, что оно есть по совести, по здравому смыслу и по логике, а только то, что сообразно с их желаниями и самовластным стремлением кончить дело по своему произволу.
Князь Барятинский на бумаге Кавказского Комитета надписал: «Уведомить князя Орлова, что я совершенно согласен с мнением министра юстиции».
Так написано, так сделано – и так на деле исполнено.
Результаты были такого рода: правительство лишилось средств увеличить поселение Лорийской степи и усилить ее производительность вольным трудом. Эта степь, которая при благоразумном распоряжении могла-бы сделаться житницею Тифлиса, осталась почти тем же, чем была в продолжение стольких веков до этих пор, каким-то бесполезным пустырем; (осталась она нескольким из князей Орбелиановых, из которых иные вовсе не заслужили такой большой награды ничем и которые не умеют и не могут сделать из этого богатого дара никакого полезного употребления. Между ними непрестанно происходят раздоры по дележу доходов, кои все и состоят лишь в оброке с молокан. Население не умножается, оставаясь тем же, каким было до утверждения степи за ними, по той причине, что хотя может быть и нашлись-бы желающие поселиться там, но никто не уверен, чтобы владельцы земли соблюдали договоры. Владельцы не могут отстать от привычки к произвольным действиям, укоренившимся в них особенно тем обстоятельством, что со времени князя Воронцова постоянно кто-либо из членов этой фамилии бывает или фаворитом наместника, или лицом влиятельным на ход правительственных дел. Все это произошло от тех же причин, кои вообще давали возможность в России существовать столь долго неограниченному произволу наперсников царских – людей часто добрых и благонамеренных, но в которых преобладало самолюбие и уверенность в непогрешимости их произвола[94]94
В настоящее время, при пересмотре этой статьи в 1865 году, нахожу не лишним добавить к описанию хода изложенного дела, что оно само собою приходит к натуральному и наименее невыгодному для общественной пользы исходу. Владельцы Лорийской степи, как люди не слишком экономные, часто затрудняемые долгами, часто имеющие нужду в деньгах, тяготясь малодоходностью имения, сами стремятся распродавать, хотя и по дешевым ценам, доставшуюся им землю. Часть из нее приторгована уже живущими на ней молоканами, да и прочие части вероятно с течением времени перейдут к ним же. Молокане расчетливый народ, и потому, конечно, в видах общей пользы выгоднее, если степь будет принадлежать им, нежели оставаться во владении князей Орбелиановых. Примечание Андрея Михайловича Фадеева.
[Закрыть].
Возвращаюсь к моим разъездам 1847-го года.
Я нашел молокан этой степи еще не совсем устроенных; но видно было, что они довольно трудолюбивы; занимались прилежно хлебопашеством и особенно скотоводством, к чему имели все способы, при большом пространстве лугов, пастбищных мест, тучных сенокосов и вообще чрезвычайно плодородной земли. Климат умеренный, вода как речная, так и ключевая везде здоровая. Лорийская степь в длину расстилается до семидесяти верст, а в ширину до пятнадцати. На ней теперь поселено полторы тысячи душ обоего пола молокан, как сказано, в двух деревнях, кроме нескольких армянских деревень и части находящейся под военным поселением. Я полагаю, что это один из наилучших участков во всем Закавказском крае для земледельческого населения. Очень жаль и невознаградимая потеря в том, что его не заняли в самом начале приобретения края под русские и немецкие поселения. Там могли бы благоденствовать многие тысячи семей, и тогда, конечно, не было бы надобности покупать по сто тысяч четвертей хлеба в год из Турции для продовольствия войск, как это случается часто и даже было в нынешнем году. Молокане, после многих споров и затруднений, происшедших вследствие того, что эти места были им указаны к поселению как бесспорно казенные, в начале 1840 года – следовательно еще до прибытия князя Воронцова – вынуждены были согласиться на временные условия с князьями Орбелиановыми. Затем, со времени окончательного утверждения сих земель за нынешними владельцами, условие обратилось на срок более продолжительный.
Я выехал из деревни Воронцовки далее, но прямому направлению в Тифлис. Дорога, как здесь водится, трудная, каменистая, гористая, проходит по армянским и татарским деревням; при въезде в Борчалинский участок подымается на перевал через хребет Ингинчаха, который я переехал верхом; оттуда, в стороне, четыре духоборческих хутора на речке Машаверке, при коей находится и бывшее укрепление Башкичет, где была прежде штаб-квартира сперва Эриванского, а потом Мингрельского полка. Оставленные ими домики заняты духоборцами. Видно, что все это пространство было в прежнее время густо населено: много разбросано разоренных церквей и следов больших деревень. В Квече, на высокой скале, обращают на себя внимание старинная церковь и остатки большего укрепления. После завтрака под огромным ореховым деревом в селении Думанисы, я добрался к вечеру до колонии Екатериненфельд, где остановился по делам дня на три.
Колония сильно пострадала летом от холеры, но по наружности заметно поправлялась, обстраивалась хорошими домами, хозяйственными пристройками, обсаживалась деревьями. Я квартировал, как и в первый раз, у доброго, умного старика шульца Пальмера; осматривал приходившую к окончанию канаву из речки Машаверки, сады, и прочее; толковал с обществом. Ко мне приехал на встречу сюда Зальцман, привез из Тифлиса письма и газеты. Он, как знаток местных колонистских порядков, бывал мне иногда полезен своими сведениями, особенно в начале. Я теперь только приметил в петличке его сюртука зеленый бантик и спросил, что это означает? Зальцман заявил, что это персидский орден Льва и Солнца; я полюбопытствовал узнать, за что он его получил. Зальцман объяснил, что он однажды придумал послать в подарок персидскому шаху десяток крупных ананасов с листьями, а шах, в благодарность за гостинец любезность, прислал ему орден Льва и Солнца, с надлежащим фирманом, в котором было заявлено, что шах жалует его этой наградой за разные великие заслуги и добродетели, перечисленные весьма подробно и пространно (коих Зальцман никогда за собою не подозревал), а в особенности за то, что он, Залць-ман, есть столб Русского дворянства. Последний величавый титул, хотя ничто более как риторический цветок восточной диалектики персидского фирмана, но особенно забавен по отношению к Зальцману, который хоть и был когда-то Виртембергским офицером, но к Русскому дворянскому званию не имел никакого прикосновения, и если когда был его опорой, то разве только в том случае, когда несколько лет тому назад держал в Тифлисе маленькую гостиницу, в роде кабачка, куда сходились чиновники и офицеры, чтобы закусить, пообедать и выпить, и, очень вероятно, часто в долг.
Из Екатериненфельда, завернув в колонию Елизабетталь, где переночевал, я выехал на почтовый Эриванский тракт к последней станции Коды и возвратился в Тифлис 22-го сентября. Всех своих застал здоровыми, кроме бедной жены моей, продолжавшее страдать болью в руке от перелома ее в Абас-Тумане, а главное вследствие неправильного первоначального течения невежественного доктора.
Занятия мои и образ жизни возобновились по-прежнему порядку и так продолжались до окончания года. Служебные занятия, кроме обыкновенных дел в Совете, состояли по поручениям князя Воронцова в составлении нового проекта управления государственными имуществами, в разъяснении сведений о крепостном праве туземных князей и дворян на крестьян и в предположении о переселении некоторых горцев во внутренность края – но это последнее оказалось неудобоисполнимым.
Семейные мои обстоятельства грустно омрачились известием, полученным мною из Екатеринослава, о смерти моей матери, которую я горячо любил. Она скончалась на восемьдесят третьем году от рождения; была истинно доброю женщиной и ревностной христианкою; скромная, благочестивая, тихая жизнь ее угасла так же мирно и тихо, как она и жила.
В конце года генерал Ладинский оставил службу, и на место его председателем Совета назначен князь Василий Осипович Бебутов. О качествах этих обеих личностей мною упомянуто выше. Отъезд первого и водворение в должности второго генерала сопровождались достодолжными прощальными я заздравными обедами и завтраками с обильными возлияниями шампанского. Проводы Ладинского были многолюдны и продолжительны, но не слишком трогательны, хотя он почти всю жизнь провел в Грузии и на Кавказе.
В это же время я, со всей моей семьей, с искренним удовольствием встретили прибытие в Тифлис старого нашего приятеля князя Владимира Сергеевича Голицына, о коем я уже говорил прежде. Он пред тем занимал должность начальника центра и жил в Нальчике. Я познакомился с ним слишком за тридцать лет тому назад в Пензе, когда он был еще совсем молодым, статным, красивым, ловким, удалым лейб-гусаром, пленявшим всех Пензенских дам. Теперь лета и непомерная толщина совершенно изменили его физически, но морально он остался тем же веселым, добродушным, остроумным, неистощимой любезности человеком, как и тогда. Большею частью, в промежутках между службой, он пропитал в Москве, в своем родовом доме близ Петровского дворца, и состоял одним из старейших и почетнейших членов Московского английского клуба. В сущности он был умный и добрый человек, хотя его жизнь, исполненная авантюр всякого рода, навевала иногда тень на иные его поступки. Он считался не очень хорошим семьянином, хотя чрезвычайно ценил свою жену, достойнейшую женщину, княгиню Прасковью Николаевну (урожденную Матюнину), любил своих детей; но своевольная ширь его натуры не допускала стеснений или препятствий в его увлечениях. Он прожил несколько солидных состояний, как свое родовое, так и из боковых наследственных, из коих значительнейшее досталось ему от тетки по матери, Шепелевой. Однако, как он ни кутил, но никогда не докучивался в конец, и всегда судьба ему помогала поправляться. В Петербурге, как-то, прокутившись, вплотную, находясь без службы, он наделал каких-то проказ, за которые ему было велено выехать из Петербурга и отправиться на жительство в свою деревню. Голицын предъявил живейшую благодарность за пожалование ему деревни, так как из своих у него ни одной деревни не осталось: только просил указать, где она находится, для немедленного исполнения приказания и удаления туда, чтобы вступить во владение ею. Такие проделки иногда Голицыну сходили с рук, а часто приходилось и поплачиваться. У него была страсть к каламбурам, более или менее удачным, которыми он пересыпал все свои речи; лучший из тех, которые я слышал от него, сказан им по поводу суждений об одном высокопоставленном лице, не обладавшем никакими государственными способностями и достигшем большего государственного положения: «что ни говорите, господа, а служить (ослу жить) хорошо в России!» – заметил Голицын, и, как каламбур, словцо его было не дурное, если, впрочем, он не заимствовал его у кого нибудь другого, что тоже случалось. Он был тонкий гастроном, любил хорошо поесть, а еще более угощать других, и великий мастер устраивать всякие светские увеселения: сочинял стихи, водевили, пел комические или сатирические куплеты собственного сочинения и сам себе аккомпанировал на фортепиано. Для знакомства он был человек неоценимый, по приятности своего общества, любезной обязательности, простоте и добродушию обращения, по увлекательному, ровному характеру и постоянству своего расположения. В продолжение нашего многолетнего знакомства, когда судьба сводила нас с ним после долгих годов разлуки, всегда, в отношении меня и всей моей семьи, он встречался старым, добрым и верным другом. Теперь он провел в Тифлисе несколько месяцев, посещал нас почти ежедневно и очень оживил нашу домашнюю жизнь. Он приходился двоюродным братом княгине Елизавете Ксаверьевне Воронцовой; их матери были родные сестры, известные Энгельгардт, племянницы Потемкина; а потому принятый в доме Воронцовых, как свой, он обходился с своей кузиной без всяких церемоний, совершенно запросто, по родственному, и говорил ей, в виде шуточек, разные горькие истины, иногда очень сердившие ее, о чем он нисколько не заботился. В настоящее время Голицын допекал ее тем, что она, несмотря на свои шестьдесят лет, самая молодая княгини в России, так как Воронцов незадолго перед тем был пожалован княжеским достоинством (в 1845-м году). Тогда говорили, что Воронцовы, разумеется, высоко ценя царскую милость, отнеслись более чем равнодушно к этому повышению и выражались в таком смысле, что «предпочитают свое старое графство новому княжеству». Да это и не мудрено, и особенно понятно в Грузии, где княжеское звание так распространено и принадлежит такому множеству людей, большею частью без всякого значения и даже низко стоящих, что в этой стороне оно не заключает в себе ничего внушительного и лишено всякого престижа. Если правда, что Воронцовы не считали ничего для себя лестного в княжеском достоинстве и даже жалели о своем графстве, к которому привыкли в течение всей своей жизни, то, спустя семь лет, в 1852-м году, прибавление титула светлости к прежде пожалованному сану, вероятно, пришлось им больше по сердцу. Хотя, конечно, князь князю рознь, но все же титулование светлости выдвигало их из общего княжеского уровня, которым вымощен весь Закавказский край.
У князя Владимира Сергеевича Голицына я в первый раз видел князя Александра Ивановича Барятинского, бывшего в то время еще полковником, в цвете молодости и здоровья. Уже тогда говорили, будто бы Государь, указывая на него Наследнику, в бытность князя пред тем в Петербурге, сказал: «Это твой будущий военный министр». Но о фельдмаршальстве его еще никому и в голову не приходило; так же и мне в голову не приходило, что впоследствии я буду с ним в частых и близких сношениях.
Я закончил 1847 год и встретил новый 1848-й, с детьми, на бале у Воронцовых. Бал был очень оживленный и веселый.
Так протек для меня этот год, в продолжение коего я имел довольно житейских неприятностей и забот. Он принес мне некоторую пользу лишь тем, что я стал более укореняться в хладнокровии к суетам мира сего, и более снисходить к людским недостаткам и слабостям.
В этом году зима наступила в Грузии необыкновенная и давно невиданная по холодам, обилию снега и своему раннему появлению; первый снег выпал еще в конце ноября и продолжался, конечно с промежутками оттепели, почти до половины января. Морозы держались небывалые: во второй половине декабря мороз доходил до 14° по Реомюру (впрочем, один только раз, – именно 21-го числа) образовался отличный санный путь, и более месяца можно было часто, но нескольку дней подряд кататься на санях, – что напомнило мне в миниатюре Саратовскую зиму, с тою однако же разницею, что там обледенелая Волга стояла крепким, нерушимым каменным помостом, а здесь Кура продолжала по-прежнему свое быстрое течение, не стесняясь вторжением такого необычного мороза; только по берегам вода местами затягивалась тонким льдом.
В начале января (1848 г.), на исходе зимы, в городе случилось маленькое, но очень странное происшествие, которое произвело в ту минуту на многих сильное впечатление, разумеется, скоро изгладившееся, так как все на свете забывается; да притом же иные, может быть, не обратили внимания, или не придавали особого значения удивительному совпадению, проявившемуся при этом обстоятельстве. Простая ли случайность, или заявление свыше, – это не моего суждения дело; передаю факт, как он совершился в действительности.
Тифлисские церкви чрезвычайно бедны колоколами. Во всем городе не было ни одного не только хорошего, но даже сколько нибудь порядочного колокола; церковный звон слышался только возле церквей, или в их ближайшем соседстве, и его слабые, дребезжащие звуки походили (как и теперь походят) на звон плохих почтовых колокольчиков, да и по самому своему объему и весу немногим превосходили Валдайские изделия, и отличались разве только древностью, вследствие которой давно отслужили свой век и, вероятно, потрескались и раскололись, если судить по их разбитому тону. Для русского, новоприезжего человека, привыкшего почти во всех городах и даже больших селах России к звучному, торжественному, могучему, часто оглушительному трезвону своих родных массивных колоколов, это отсутствие колокольного звона или, в замену его, какое-то нестройное брянчание, раздражающее уши, кажется чем-то неприятно чуждым, даже тягостным, особенно на первых порах и в праздничные дни.
Князь Михаил Семенович Воронцов заметил этот недостаток и давно подумывал об исправлении его хотя отчасти. В 1847 году, по его приказанию, выписан в Тифлис из Орловской губернии литейных дел колокольный мастер, которому князь заказал отлить колокол в восемьсот пудов веса, для Сионского Кафедрального собора. Мастера поселили в Тифлисской немецкой колонии, по левой стороне Куры, где он и занимался довольно долго своей работой, несколько месяцев. Многие ходили смотреть, как отливался колокол – для жителей Грузии это представляло совсем невиданное дело – и бросали туда серебряные деньги; нередко заезжал во время прогулки верхом и князь Воронцов, наблюдал сам за работой и, невидимому, очень интересовался ею. Наконец, колокол был отлит, окончательно отделан и готов к перевозке. В это время холода усилились, и сплошной снег уже недели две покрывал все улицы, чему туземцы очень удивлялись и говорили, что не запомнят такой зимы. Тогда оба противолежащие берега Куры соединялись в Тифлисе двумя древними каменными мостами в старом городе, вблизи Метехского замка, и только в этом месте, между старой частью города и предместьем Авлабаром по той стороне реки, было постоянное сообщение; нынешний Михайловский мост, соединяющий в центре обе части нового города, еще не существовал и заменялся деревянным, наводным, временным мостом. Через этот-то мост должен был переправляться колокол. В день, назначенный для его перевозки, собралось множество народа. В России, по исконному обычаю, православный народ перевозит колокол в церковь на себе; но так как в Грузии, надо полагать, не было колокола, которого один человек не мог бы принести просто в руках, то туземцы не имели об этом обычае никакого понятия, и потому для перевозки колокола была наряжена рота солдат. Приехали верхом князь и княгиня Воронцовы с большой свитой, и началась торжественная церемония. Колокол установили на крепкие, прочные салазки, с прикрепленными к ним длинными веревками. Солдаты впряглись в веревки по нескольку человек в ряд и длинной вереницей готовились двинуться вперед.
В эту минуту подошел к князю Воронцову мастер-литейщик, отливавший колокол, русский старый бородатый мужичок, и, низко кланяясь, изъявлял желание что-то сказать. Воронцов, заметив его, спросил, что ему нужно. Мастер сказал:
– Ваше сиятельство, прикажите узнать, нет ли между солдатами, что будут перевозить колокол, жидов; если есть, велите, чтобы они ушли и не притрагивались к этому делу.
– Почему это, любезный? – с удивлением спросил Воронцов.
– Ваше сиятельство, – отвечал литейщик колокола, – это мое ремесло. Я в жизни отлил их много и насмотрелся на своем веку, как их перевозят. Наверно докладываю вашему сиятельству, что если при перевозке колокола замешается жид, никогда не обойдется без несчастья. Сколько раз я сам был свидетелем и от других слышал. Нижайше прошу ваше сиятельство, если тут есть жиды, прикажите им уйти, не то быть беде неминучей.
Князь слегка кивнул головой и, с снисходительной, полупрезрительной улыбкой, торопливо проговорив: «хорошо, хорошо, любезный» – повернул лошадь, отъехал немного далее и отдал приказание двигаться.
Тронулись. Довезли колокол благополучно до моста, перевезли через мост и здесь остановились перевести дух. На этом месте было нечто в роде ямы, а перед нею возвышалась маленькая горка, с которой, по причине наступившей в этот день оттепели, вода от тающего снега стекла к мосту и потом, замерзнув, образовала ледяные лужицы. Перед одной из этих лужиц стояли салазки с колоколом. Солдаты отдохнули и бодро снова принялись за работу: натянули веревки и, крепко понатужившись, разом дернули салазки с места. Но не протащили их и пяти шагов, как раздались крики, и все опять остановилось. Раздавили одного солдата. Этот солдат находился в числе людей, впряженных в первом ряду, около самых салазок, и, когда вдруг дернули, он поскользнулся на обледенелой лужице, упал и салазки с восьмисотпудовым колоколом, одной своей стороной, переехали через него поперек туловища, от правой ноги к левому плечу. Солдат был перерезан как бритвой, и кровь лила рекой из раздвоенного тела. Картина была страшная[95]95
Тогда еще не были знакомы с нынешними, беспрестанно повторяющимися, подобными случаями на железных дорогах.
[Закрыть]. Принесли доски и, сложив на них обе части трупа, лопатами загребали выпавшие внутренности, а когда понесли эти ужасные остатки, то кишки, падая с досок, волочились по земле.
Княгине Воронцовой сделалось дурно, и из соседнего дома ей принесли стакан воды. Князь Воронцов подозвал к себе коменданта, старого генерала Бриземан-фон-Неттига, и сказал ему:
– Поезжайте сейчас же к экзарху, расскажите об этом происшествии и скажите ему, что я прошу его позволить похоронить этого солдата в ограде Сионского собора, как человека, погибшего при совершении богоугодного дела, во время перевозки в собор колокола. Скажите ему, что он очень меня этим обяжет.
Вероятно князь таким распоряжением хотел несколько смягчить или изгладить тяжелое впечатление, произведенное кровавым зрелищем на публику. Комендант поехал исполнять приказание, но спустя несколько минут снова возвратился и доложил наместнику:
– Ваше сиятельство, этого человека нельзя хоронить в Сионском соборе.
– Как нельзя! Отчего нельзя?
– Он еврей! – отвечал комендант.
Воронцов видимо смутился. Это известие его озадачило; он не сказал ни слова, но не мог не вспомнить только-что выслушанные им просьбу и предсказание старого литейных дел колокольного мастера.
Шествие продолжалось далее в порядке и достигло места назначения уже без всяких приключений. С тех пор Тифлис обязан князю Михаилу Семеновичу своим единственным, прекрасным, громкозвучным колоколом, которым отличаются праздничные и торжественные дни от обыкновенного, будничного времени.
На месте происшествия, около наводного моста, несколько дней виднелся снег, окрашенный кровью.
В начале года я простудился, заболел гриппом и проболел почти весь январь; хотя я не лежал и отчасти продолжал заниматься делами, но не мог выходить на воздух и должен был отказаться от своих ежедневных прогулок, что составляло для меня большое лишение. В часы облегчения от болезни и свободы от занятий, я приятно проводил время с хорошими знакомыми, умными и интересными людьми, беседа с которыми доставляла мне и развлечение, и удовольствие. Князь Владимир Сергеевич Голицын с двумя сыновьями, Гагемейстер, Соковнин, Ермолов Виктор Алексеевич, сын Алексея Петровича, служивший тогда в артиллерии, и многие другие постоянно посещали нас, обедали и проводили с нами вечера. В это же время я сблизился с новыми моими сотоварищами по службе: Дюкроаси и Уманцем. Оба – люди образованные и дельные. Первый, сын некогда известного французского актера на Петербургской сцене, был впоследствии членом Совета наместника и управляющим таможенною частью Закавказья; а второй, его помощник, был прикомандирован ко мне для содействия по устройству новых поселений.
Почти ежедневно у нас бывал также один неважный чиновник из канцелярии наместника, служивший не более как столоначальником в хозяйственном отделении моего зятя, но занявший с течением времени довольно важное место и значительное положение в Петербурге, – некто Г***. Человек способный, деловой, аккуратный, а главное ловкий, он искусно проложил себе дорогу уменьем пользоваться обстоятельствами и людьми. При самом вступлении на служебное поприще, он смастерил для себя курьезное маленькое дельце, увенчавшееся по-видимому полным успехом, но потом два раза едва его не погубившее в служебном отношении и, вместе с тем, по своим последствиям, странным образом содействовавшее к блестящему свершению его карьеры.
Он начал службу в Новороссийском крае; поступил в канцелярию графа Воронцова, поправился правителю канцелярии Сафонову своею безупречною исполнительностью, понятливостью, быстротою работы, отличным почерком, и потому последний брал его с собою при разъездах с графом по краю для переписки бумаг и различных поручений по делам. В 1837 году в Одессе внезапно проявилась чума, наделавшая более страха и переполоха, нежели вреда. По миновании ее, в канцелярии генерал-губернатора составлялись списки о наградах чиновников, которые деятельно трудились для прекращения эпидемии. Г***, также занимавшийся составлением списков, не устоял пред искушением и, без всякого к тому основания, без ведома и позволения своего начальства, включил и себя в список представлявшихся к награждению Владимирскими крестами. Беловые такого рода списки тогда часто не прочитывались и не проверялись не только начальниками, но и секретарями, что случилось и теперь. Никто на это не обратил внимания, и Г***, неожиданно для всех, получил Владимирский крест. Граф узнал о проделке, рассердился, и честолюбивый чиновник был тотчас же удален от службы. Затем, некоторые его доброжелатели, принимавшие в нем участие, успели выхлопотать ему местечко в Симферополе, в канцелярии губернатора, где он и оставался несколько лет. С назначением графа Воронцова наместником Кавказским, Сафонов, в качестве правителя его канцелярии, в уверенности, что граф давно забыл о случае с крестом, вместе со многими чиновниками, взятыми за Кавказ из Одессы и Новороссийского генерал-губернаторства, определил и Г*** столоначальником подведомственной ему канцелярии, каковым он и пребывал в Тифлисе, забыв и думать о своем самопроизвольном представлении к ордену (который однако носил в петличке с особенным апломбом), в полной надежде, что это и всеми также забыто.
В 1849-м или 1850-м году, князь Михаил Семенович отправился на южный берег Крыма в свое знаменитое имение Алупку, где принимал посещения и почетнейших тамошних чиновников. Однажды вечером князь беседовал с своими гостями. Разговор зашел о плутнях и интригах из чиновничьего мира; рассказывали разные забавные проделки; князь поддерживал эту тему и в числе других историй рассказал и случай с своим канцелярским чиновником, который сам себя представил к ордену. Потом, помолчав, вдруг сказал:
– Не знаю, куда он после того девался; хотел бы я знать, где он теперь!
Один из присутствовавших не выдержал и нескромно сообщил:
– Он служит в канцелярии вашего сиятельства в Тифлисе.
Князь Михаил Семенович крайне изумился. Сначала не поверил, вознегодовал, даже разгорячился, но, удостоверившись в несомненной истине сообщенного известия, тотчас же написал Сафонову весьма нелестное послание с строжайшим выговором и выразительными упреками, приказав без малейшего замедления уволить Г*** из канцелярии. Сафонов, разумеется, должен был исполнить приказание беспрекословно.
Г*** собрался в путь, сам не зная куда ехать, и пришел к нам в очень огорченном и смущенном виде. Ему посоветовали ехать в Петербург, где его никто не знал, но и он никого не знал. Он просил рекомендации. Я видел в нем человека с способностями, даровитого, трудолюбивого, который мог быть полезным для службы. Грех с орденом произошел уже так давно, в его ранней молодости, по легкомыслию, которое уже было дважды строго наказано и долженствовало послужить ему памятным уроком на всю жизнь. С тех пор служба его была безукоризненна, начальство его хвалило. Приняв все это в соображение, я дал ему рекомендательные письма к знакомым мне влиятельным лицам, кои могли оказать ему покровительство и содействие к поступлению на службу в Петербурге, Кажется, то же самое сделал и Сафонов. Г***, по приезде в столицу, вскоре был определен в канцелярию Кавказского комитета и не терял времени к устройству своего положения. Ему повезло. Теперь, спустя шестнадцать лет, он тайный советник, статс-секретарь, обвешан орденами, занимает важное место и стоит у преддверия значительного государственного поста[96]96
Который он и занял, – но никогда не забывал услуги Андрея Михайловича, так же, как хороших отношений к нему его ближайшего начальника Юлия Федоровича Витте и доброго приема в их доме. Всегда, до самой смерти своей, выказывал к ним самое теплое участие и в случаях, когда мог быть для них или ах семейства чем-нибудь полезен, исполнял это с особенным старанием и готовностью.
[Закрыть].