Текст книги "Der Architekt. Проект Германия"
Автор книги: Андрей Мартьянов
Соавторы: Елена Хаецкая
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 27 страниц)
– Да ну?
– Ничего не попишешь, народец такой, склочный… Однако настроения в корпусе Андерса мы знать обязаны. Вот вы и поработаете по этой линии. Рядовой и унтер-офицерский состав там разнородный, есть люди, симпатизирующие советской власти. На месте вас введут в курс дела, а я обязан дать вам основы.
– Весь внимание, товарищ комиссар госбезопасности третьего ранга…
* * *
Из столицы советского Азербайджана Баку в персидский город Пехлеви[49]49
Ныне г. Энзели, провинция Гилян.
[Закрыть] можно было добраться тремя путями: быстрее всего получалось самолетом, затем автомобилем по шоссе через Ленкорань, а также морем – триста километров по Каспию.
Сказался ли тут недостаток авиатранспорта или некие тонкости в международных отношениях, но в республиканском управлении НКВД Шмулевича направили в порт: как раз сегодня отправляется пароход «Москва», на нем и поедете. В Пехлеви встретят сотрудники нашей военной миссии.
Пароход так пароход, будет время отоспаться. Оказавшись на борту, Шмулевич моментально разговорил одного из матросов – пожилого усатого бакинского армянина, выяснив, что «Москва» в эпоху до исторического материализма именовалась «Императрицей Александрой», построена на Сормовских верфях аж в 1896 году, с началом войны судно вооружили пушками и пулеметами и приписали к ВНОС[50]50
Войска воздушного наблюдения, оповещения и связи, отдельный род войск ПВО, существовавший до 1951 года.
[Закрыть] Каспийской флотилии.
Налетов немцев на Баку не было, да теперь, скорее всего, и не будет; по распоряжению большого начальства «Москва» используется как грузопассажирский транспорт.
– Вы не беспокойтесь, товарищ комбриг, – усач видел, что на петлицах Шмулевича красуется один ромб, и назвал «по-старому». Одет был Семен Эфраимович в армейское, «военный представитель» в форме майора НКВД будет смотреться нелепо, а звания друг другу соответствуют. – Доставим самым благообразным манером, море спокойное…
Походы кораблей Каспийской флотилии к персидским берегам не были ничем из ряда вон выходящим: в августе-сентябре 1941 года советские и британские войска оккупировали Иран, и сейчас в стране дислоцировался немалый контингент РККА, целых три полноценные общевойсковые армии. Молодой шах Мухаммед Реза недавно подписал с СССР союзный договор. По большому счету, ныне Иран являлся чем-то наподобие «заднего двора» Советского Союза и неисчерпаемой нефтяной скважины для Великобритании, при этом сохраняя видимость суверенитета.
Шмулевич четверть часа постоял на палубе, наблюдая, как в трюм грузят здоровенные деревянные ящики (наверняка военное снаряжение), дождался отхода и спустился вниз. Каюта маленькая, зато отдельная, с собственной уборной – или как отхожее место именуется по-флотски? Все мозги сломаешь с этими морскими терминами, у нормальных людей «веревка», у них так обязательно «конец», а то и «линь».
Прибытие в порт назначения завтра на рассвете – кораблик старый, идет медленно, тем более ради пущего спокойствия «Москва» отправится к Пехлеви не напрямую, а в виду берега. Под полом успокаивающе стучала машина, качка едва ощущалась, за иллюминатором синел Каспий – декабрь месяц, а море словно бы курортное, как в Гаграх до войны…
Война же осталась где-то неимоверно далеко, за Волгой, в лесах под Ржевом, Калининым и Ленинградом. В сталинградских степях.
В дверь каюты постучали, тот самый усатый армянин – товарищ комбриг, пожалуйста, ужинать в кают-компанию. Чем богаты – пшенная каша с американской тушенкой. Зато компот из самого натурального чернослива с айвой. Дары солнечного Азербайджана.
Шмулевич сбросил на койку шинель, проверил наличие документов и партбилета в кармане гимнастерки. Поразмыслил, куда бы сунуть портфель с бумагами и немногими личными вещами, но решил взять с собой, пускай в нем не имелось ровным счетом ничего секретного. Машинально коснулся эмали ордена Ленина слева на груди.
Компот – это святое. Надо идти.
* * *
За два месяца Семен Эфраимович не просто пообвыкся, а успел отчасти полюбить диковинный восточный городок. Вначале Пехлеви оставил не самое благоприятное впечатление – всё чужое.
Чужие запахи, чужая речь, – а говорили тут в основном на гилянском и азербайджанском; не по-зимнему тепло.
Вся, если позволено так выразиться, «цивилизация» сосредоточена в нескольких центральных кварталах, где есть каменные дома европейского обличья, кинотеатр, два ресторана (один открытый советским «Военторгом», а другой почему-то китайский), но зато полным-полно персидской экзотики – восточный базар, кальянные, чайханы и прочий рахат-лукум из «Тысячи и одной ночи».
К тому же здесь было куда чище, нежели в Бухаре, Хиве или Коканде времен Гражданской – персы аккуратный и чистоплотный народ.
Польский лагерь в окрестностях Пехлеви вполне благоустроен – сюда шла американская помощь по ленд-лизу, дополнительно за взбалмошными союзниками бдительно надзирали англичане. Часть корпуса генерала Андерса была выведена в Северный Ирак, штаб располагался в Тегеране, а британцы вдобавок выделили «Командующему польскими войсками на Ближнем Востоке» роскошную виллу в Багдаде, куда Андерс частенько наведывался отдохнуть от праведных трудов.
Тем не менее в Пехлеви оставалось большинство польских военных – сюда прибывали транспорты из Советского Союза с людьми (этнических поляков продолжали выпускать из лагерей или переправлять в Иран с мест постоянного жительства, если они изъявляли желание вступить в «Korpus Polski»), тут же находились склады со снаряжением и парк техники, включая танки (трофейные итальянские вкупе с ленд-лизовскими «Шерманами») и бронемашины.
Ознакомившись по прибытии с обстановкой, Шмулевич охарактеризовал положение армии Андерса как «сказочный бардак» и ничуть не погрешил против истины – поляки целиком и полностью оправдывали свою неистовую репутацию.
Период до конца 1942 года прошел во внутренних интригах, подковерных схватках в верхах, во взаимном подсиживании с должностей и непрекращающейся реорганизации армии – англичанами, которым СССР с колоссальным облегчением спихнул этот змеюшник, предполагалось создать два корпуса, в каждом по две дивизии и в каждой дивизии по две бригады плюс корпусные части.
Это ясновельможного пана Андерса решительно не устраивало, он не желал быть командиром корпуса и иметь соперника в лице командира другого корпуса.
Британцы нервно согласились: хорошо-хорошо, пусть будет один отдельный корпус из двух дивизий, по две бригады в каждой, две танковые бригады и корпусные части.
Андерс начал громко протестовать: он хотел быть только и исключительно командующим армией. Обладать статусом. Наконец, согласились и на это – так появилась «Польская армия на Востоке». И надо же, какая неприятность: генерал моментально начал саботировать все изданные ранее организационные приказы в пользу существующего положения, создавая этим невероятный хаос – требовалось устранить главного конкурента, командира 5-й дивизии Пашкевича…[51]51
Ознакомиться с захватывающей историей приключений поляков на Ближнем Востоке можно в книге Ежи Климовского «Я был адъютантом генерала Андерса» (М.: Издательство МЭИ, 1991). Доступна для свободного прочтения в Интернете на сайте военной литературы «Милитера».
[Закрыть]
Англичане только руками разводили, понимая, что наставить буйных союзничков на стезю порядка практически невозможно и лучше бы как можно быстрее отправить их куда-нибудь повоевать, дабы джьельни жолнежи направили свою неиссякаемую энергию в полезное русло.
– Шляхетская вольница, – безнадежно говорил Шмулевич, знакомясь с оперативными донесениями. – Боже ж мой, как они ухитрились провоевать против Гитлера целый месяц в тридцать девятом?
– На голом энтузиазме, – хохотнул в ответ глава резидентуры в Пехлеви товарищ Самойленко. – Вы почитайте об их отношении к собственному премьер-министру…
Поляки предпочитали не скрывать своих чувств, особенно в подпитии – поскольку ресторанов в городе, как уже упоминалось, насчитывалось всего два, паны офицеры предпочитали «военторговский», где распускали языки так, что никакой агентуры вовсе не требовалось – подсаживайся к столику да слушай, изредка поддакивая.
Генерала брони и главу правительства в изгнании Владислава Сикорского чванливые шляхтичи и в грош не ставили: большинство офицеров разделяли взгляды санацизма правого толка[52]52
Подразумевается крайне реакционная националистическая идеология предвоенной Польши, выраженная в концепции «моральной санации» Юзефа Пилсудского. Правое крыло «санацистов» вполне можно назвать откровенными фашистами, хотя с аналогичными политическими движениями в Германии или Италии польские последователи «санации» не сотрудничали.
[Закрыть] и боготворили покойного маршала Эдварда Рыдз-Смиглы.
Сикорского, в свое время бывшего в оппозиции к Пилсудскому и Смиглы, полагали «соглашателем», «гнилым либералом» и чуть ли не «большевиком» из-за его договора со Сталиным – при этом волшебным образом забывая, что благодаря этому пакту многие из панов офицеров нынче не валят лес где-нибудь под Тобольском или Краснотурьинском, а пьют русскую водку на теплом каспийском побережье.
Как собиралась воевать эта армия – было совершенно непонятно.
– Вот не скажите, Семен Эфраимович, – возразил товарищ Самойленко. – Когда поляком движет ненависть, он способен на многое. Выпусти этот сброд на немчуру – голыми руками порвут, зубами грызть будут. Хотя бы потому, что немцев они ненавидят прямо сейчас чуть больше, чем нас с вами. Но где Пехлеви, а где те немцы…
Шмулевич, давно научившийся вычленять из речи собеседника ключевое, при этом отметая второстепенное, запомнил прозвучавшие слова накрепко: «…ненавидят прямо сейчас».
Прямо сейчас.
А завтра?
* * *
– Да что ж такое-то? Если жить не даете, то дайте уже поспать!
Семен Шмулевич вскинулся на широкой низкой кровати – жил он в частном доме, у гилянской вдовы среднего достатка, женщины хоть и магометанского исповедания, но вполне домовитой, немного говорившей по-русски (как-никак портовый город, а прочные связи Пехлеви с Россией не прерывались лет двести вне зависимости от войн и революций) и по смерти мужа державшей свое небольшое дело: госпожа Хуршид ведала пекарней, в которой трудились трое наемных рабочих и одновременно ее родственников.
Ну какая тут эксплуатация человека человеком? Натуральный семейный кооператив.
Январские ночи в Персии темные, хоть глаз выколи. Электрического освещения на улицах нет. Если выйти на плоскую крышу дома, можно увидеть лишь несколько огоньков в центре, где стоят богатые дома и иностранные миссии. Однако в проеме, выводившем во внутренний двор, отчетливо взблескивают синеватые и желтые вспышки.
Стрельба. Не так чтобы очень ожесточенная, но постоянная.
Бабахнуло, да так, что окажись в окнах дома госпожи Хуршид стекла – вылетели бы. Тут тепло, поэтому ограничиваются занавесями.
Шмулевич в одних кальсонах выскочил во двор, забрался по приставной лесенке на крышу. Глянул на север – в стороне гавани к звездному небу поднималось грязно-оранжевое облако. Взрыв – похоже, корабль подорвали. Стрельба не стихает, только проявляется спорадически: несколько автоматных очередей здесь, несколько там. Граната, кажется, жахнула…
Снизу кто-то стучит в дверь дома и вопит на гилянском диалекте. Шмулевич научился отличать его от классического фарси – более гортанный, с протяжными гласными.
Послышался голос госпожи Хуршид.
– Се-мен! Се-мен! – Она постояльца всегда так звала, разделяя имя на два слога. – Иди!
Шмулевич кубарем скатился вниз. Покраснел – вспомнил обязательные инструкции: надо чтить местные обычаи, никогда не появляться перед женщиной-мусульманкой с обнаженными руками или шеей (даже рукава нельзя закатывать!), не говоря уже обо всем остальном. За кальсоны, простите, тут могут и камнями побить.
Хуршид деликатно отвернулась, укрыв лицо платком. Проговорила пулеметно:
– Польяк. Ардашир пришел, сказал…
Так. Ардашир. Ее великовозрастный племянник и, считай, управляющий. Так вот кто с улицы орал.
– Польяк убиват руски. Руски всех. Иди…
Госпожа Хуршид ухватила Шмулевича за руку, потянула за собой. Затащила в хозяйский покой. Кинулась к сундуку, извлекла тряпки, едва видимые в полутьме. Масляная лампа бросала на побеленные стены блекло-желтые отсветы.
Ах вот оно что. Мужские шаровары на тесемке, необъятные, по местной моде. Длиннющая, до колен, рубаха, запашной халат с широким рукавом. Почти впору. Видать, усопший супруг Хуршид тоже был мужчиной некрупным. Черная тюбетейка на голову. Правоверный шиит в натуральном виде получился.
– Ардашир. Иди…
Ясно. Ардашир ждет у входа в дом. Надо пойти с ним. Но в доме осталась форма, пистолет. Военный и партийный билеты – их надо забрать немедля!
Забрал. Понятливая хозяйка сгребла галифе, гимнастерку и шинель в охапку, куда-то поволокла. Прятать – дом-то немаленький, восточный, уйма тайных закутков. Замаются обыскивать.
Шмулевич не говорил на фарси, из гилянского диалекта изучил едва десяток слов. Расспросить Ардашира не получится, он языками вообще не владеет. Но, судя по всему, проведет в безопасное укрытие. Да что же происходит, черт возьми?
Завыла сирена предупреждения о воздушном нападении – в Пехлеви ее отроду не включали. Немецкий десант? Да нет, абсурд, откуда? Ближайшие немцы сидят на Таманском полуострове и доедают последний сапог.
Поляки? Но почему? С чего вдруг? Войско Андерса было решено переправить в Палестину, они готовились к маршу на юго-запад…
* * *
Семен Шмулевич всегда был исключительно, феноменально везучим человеком.
Из всей советской миссии в Пехлеви удалось выжить только ему, переводчице военного представительства и двум матросам с транспорта «Чкалов», успевшим броситься с борта горящего судна в воду и выплыть к окраине города, где им помогли иранцы.
После «резни в Пехлеви» утром 31 января 1943 года «Korpus Polski» начал стремительное выдвижение на Ленкорань – Баку. Его поддержали находившиеся в туркменском Красноводске польские части, готовые к отправке в Иран. Советская агентура в армии Андерса не прошляпила – просто всё произошло чересчур внезапно.
Приказ пришел из Лондона.
Ненависть направилась в требуемую сторону.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ТЕРРОРИСТ
Рассказывает Эрнст Шпеер
1. АПРЕЛЬ В ПАРИЖЕ
Париж был полон каштанов и ожидания свободы. В витринах, между туфлями на деревянной подошве и пыльными гипсовыми колбасами, место выцветшего Петена занял свежеотпечатанный Дарлан: породистое лицо под фуражкой с пышной морской кокардой, тонкие губы, сложенные в кривоватую грустную улыбку, взгляд чуть в сторону.
Больше всего в Париже наблюдалось, однако, портретов Наполеона, явно разбуженного в неурочный час дурным известием: волосы дыбом, рот в полуоскале. Глазки Бонапарта буравили меня повсюду, куда бы я ни пошел: следили из окон квартир, со стен и оград; наполовину сорванный с афишной тумбы, он и тут продолжал бессильно грозить.
Зря старается корсиканец. Папаша Шпеер повидал людей, у которых взрывом оторвало половину лица. Чем может испугать его бумажный Бонапарт? Плакат сердито хлопал на ветру.
По большому счету, всё это практически не имело ко мне никакого отношения. Я утратил связь с реальностью. И случилось это с тех самых пор, как меня оторвали от моего полка.
С тридцать пятого года я был частью Второго танкового. Первые танки, сделанные нами вопреки воле всей Европы; хвойные леса Тюрингии; запах машинного масла; сельские девушки с цветами на обочинах дорог, весенний забег… И даже в преисподней Сталинграда кровная связь с моим полком оставалась неизменной.
Сейчас я – никто. Просто человек в помятом костюме, в безнадежно штатской шляпе, с документами на чужое имя. Эрнст Тауфер. (Почему не сразу «Мюллер» или того краше – «Шмидт»?) Мне казалось, всем и каждому видно: имя чужое. Разве у меня на физиономии не написано: «Шпеер»? Однако все, кто проверял мои бумаги, просто козыряли, вежливо возвращали документы и пропускали. Видать, слишком заурядная у меня внешность, чтобы что-то заподозрить.
Имперская служба безопасности настояла на том, чтобы отправить меня на отдых под фамилией Тауфер. Мне выдали это решение вместе с документами, безупречно подлинными и даже изрядно потертыми. Мысль, конечно, здравая. В противном случае пришлось бы ехать в Баден-Баден и там принимать вонючие ванны под надзором нескольких охранников в туго натянутых мундирах.
…И вот я в Париже, и жизнь ускользает от меня. Когда я пытаюсь привязать себя к действительности, мне просто не за что уцепиться.
«Знаешь, в чем заключалось революционное новаторство Бонапарта?» – спросил меня как-то Фриц фон Рейхенау.
Когда он так спросил, до меня быстро дошло, что я, в принципе, имею весьма смутное представление о Бонапарте.
«Бонапарт был артиллеристом, – задумчиво продолжал Фриц. Он и не ожидал от меня внятного ответа. – Его вера в пушку была безгранична. Он стал первым, кто решился стрелять из пушек по так называемому мирному населению. Просто взял и пальнул по мятежной толпе. Это произвело колоссальное впечатление на общество. Не говоря уж о том, что Жозефина сразу ему дала. Вот просто не сходя с места, из чистого восторга».
Сейчас, в Париже, я, кажется, понял, что, собственно, имел в виду мой друг Фриц. Интересно, если возникнет «ситуация», воспользуется ли адмирал Дарлан изобретением своего духовного предшественника? Расстреливать безоружных людей из артиллерийских орудий нехорошо, но иногда приходится.
Я сел на скамейку, усыпанную крошечными цветочками, осыпавшимися с каштана, прикрыл глаза, ощущая солнечное тепло на веках. А лично ты, папаша Шпеер, когда был частью благословенного Второго танкового и шел сквозь Украину, как нож сквозь масло, – ты-то сам расстреливал из орудий безоружных людей?
Я снова видел, как рушатся домики с глиняными стенами, крытые соломой, как ломается кирпичная кладка цехов, большевистских «домов культуры», зернохранилищ.
Насколько русских вообще можно считать мирным, безоружным населением? Имеет ли всё это значение? Роднит ли меня с Бонапартом? Позволяет ли войти в этот город, в эту реальность – апрельского Парижа сорок третьего года – или же продолжает втаптывать меня, как в грязь, в какой-то новый, еще не написанный учебник истории?
…«Но, герр Шнубе, для чего нам вообще учить про всех этих давно померших французов?»
«Для того, что мы должны извлекать ценный опыт из уроков истории»…
Я вдруг вспомнил нашего гимназического учителя. Герр Шнубе. У него было какое-то увечье, не позволившее ему отправиться на фронт. Сухая рука, кажется. Как у кайзера. О каких «уроках истории» говорил герр Шнубе, о каком опыте? Как стрелять из орудий по толпе, как воевать зимой в России?
Я сидел под цветущим каштаном в Париже и на полном серьезе верил, что вовремя доставленные теплые сапоги и полушубки могли решить дело под Сталинградом.
Да, я всё еще думал о Сталинграде. На что бы я ни смотрел, с кем бы я ни говорил – я думал о Сталинграде. Об огромном городе на берегу огромной реки, над которым полыхали пожары. И о том, как постепенно этот титанический город сжимался вокруг нас, становясь всё меньше, всё туже, всё теснее, так что, в конце концов, мы, как дети из старой сказки, очутились в кармане у ведьмы. В том подвале, откуда русские вытащили нас и перегнали в лагерь.
Бонапарт глазел на меня с ажурной ограды сада, как охранник. Нечего пыжиться, корсиканец. Тебя тоже побили в России.
Я собирался провести в Париже несколько дней, а затем перебраться в Ниццу – для полного восстановления сил. У меня двухмесячный отпуск. Если понадобится, я могу его продлить. Главное – мое здоровье. Опытный танковый офицер нужен Фатерлянду здоровым. Полным сил.
Дорогу из России я помнил плохо. Швеция осталась практически сплошным провалом. Госпиталь в Потсдаме запомнился лучше. Серые жесткие простыни сменились белыми. Крахмальная подушка кусала щеку.
Один раз меня навестил брат. Несмотря на свою занятость, канцлер явился в госпиталь. Он был с какими-то офицерами, которых оставил снаружи и вошел ко мне один.
Мои соседи по палате – их было трое, в том числе старик с язвой желудка, – уставились на Альберта.
Старик надул и втянул обвисшие небритые щеки и проговорил:
– Ну и ну…
После чего долго, противно кашлял.
Брат в накинутом на плечи летучем белом халате взял стул и уселся рядом с моей койкой. Пожал мою руку, наклонился, поцеловал в щеку. Рука у меня, как дохлая рыба – вялая, влажная, холодная. На месте брата мне было бы противно.
Я смотрел на посетителя и ждал, пока незнакомое уставшее лицо совпадет с тем, которое оставалось в моей памяти – с лицом Альберта.
Полагаю, он проделывал в уме ту же операцию. Допускаю, что ему пришлось труднее, чем мне. Впрочем, тогда я о его чувствах не думал. Тогда мне всё было безразлично. Интересовал меня только я сам, да и то в очень малой степени.
Наконец он слегка улыбнулся, отчего морщины на его лице стали заметнее.
– Плохо выглядишь, – сказал я чужим голосом.
– Ты тоже, – отозвался он.
После этого мы замолчали. Он смотрел в окно, я – на больничную стену. Она была чистая и светлая. Зеленоватая.
Между мной и братом незримо вырастали призраки зданий: фантастические дворцы будущего, которые он задумывал, но уже никогда не построит, и те дома в России, которые я разрушал. Во всем этом была какая-то дьявольская логика: архитектор и его тень, созидатель и разрушитель. Все, что он построит, я уничтожу орудийным огнем. Не лучше ли ему не строить, чтобы мне нечего было уничтожать?
Я понял, что на несколько мгновений заснул и увидел короткий, болезненно-яркий сон.
– Как мама? – пробормотал я.
– Хорошо.
Я хотел спросить о судьбе моих товарищей. Со времени возвращения в Германию я не имел от них известий. Но Альберт опередил меня, заговорив первым.
Он вынул из кармана листок.
– Тебе предоставляется отпуск. Когда выпишешься из больницы, поезжай во Францию. Побывай наконец в Париже. Потом вернешься в строй. Когда будешь готов.
Он встал.
– Рад был тебя повидать, Эрнст.
Я пробормотал «Я тоже» развевающемуся белому халату на его спине.
– Ну и ну, – сказал старик с язвой. – Это ведь сам рейхсканцлер, а? По газете узнал. – Он кивнул на фотографию в газете, лежавшей на подоконнике. – Стало быть, правда, что про тебя говорили, а? Ну и ну!..
И снова закашлялся.
Другой наш сосед, с травмой позвоночника, продолжал спать. Четвертый, молодчик с одутловатым лицом, делал вид, что читает книгу, а сам исподтишка наблюдал, словно запоминал каждое сказанное при нем слово.
– Все, что про меня говорят, – скорее всего, правда, – ответил я старику.
Я понятия не имел, что именно обо мне болтают.
Мне совсем не хотелось ехать во Францию и тем более – в Париж. Я подчинился потому, что привык подчиняться. Кроме того, в предложении-приказе Альберта угадывалась железная воля нашей матери.
Даты в отпускном листе проставлены не были. Мне предстояло вписать их самостоятельно. Я решил, что двух месяцев хватит. Имя там тоже стояло не мое.
– Ну и ну, – сказал старик, заглянув в бумаги, которые я бросил на одеяло. – Вот так дела, сынок.
* * *
Так и вышло, что первым городом, который я по-настоящему увидел после плена, стал именно Париж.
Я сошел с поезда, еще полный каких-то иллюзий.
Например, я считал себя сильным человеком. Естественно, никому я об этом не говорил. Еще не хватало взять и брякнуть кому-то в лицо: мол, пойми, дружище, ведь я – человек сильный! Я чинил танки на морозе, я ночевал в казарме без окон и с дырами в стенах, я прошел с боями всю Европу и еще половину Советского Союза, я выжил в плену… и вот теперь, знаешь ли, я в Париже, как ни в чем не бывало. В руках маленький чемоданчик, путешествую налегке. Прогуляюсь по городу, позавтракаю, найду приличную гостиницу. Вечером – кино. В Париже до сих пор показывают фильмы на немецком языке. Причем в лучших кинотеатрах. Я читал об этом в газете, которую оставил в поезде.
Естественно, ничего этого я не произносил – по крайней мере, вслух, – но я искренне так думал.
И вот тут-то Париж и нанес мне предательский удар.
Внезапно передо мной раскрылась красота. Она пробрала меня до печенок. Это как проникающее ранение брюшной полости.
Несколько лет я не встречал ничего по-настоящему красивого. Только уродство и страдание. Самым приятным впечатлением последних месяцев были чистая простыня – сперва серая, потом белая – и светлая госпитальная стена в Потсдаме.
А здесь я увидел цветы, нарядных женщин, вензель в кофейной чашке. Мужеподобная, плоская Жанна дʼАрк в доспехе венчала угловую башенку солидного, буржуазного здания. На улицах я еще держался. Разбитая витрина, сорванная афиша, тележка с мусором – всё это были мои союзники.
Я прошел мимо старухи в беретике с перышком, в невероятно старомодном пальто и при облезлой горжетке, которая привела бы в ужас любого противника вивисекций. Старуха навязчиво сунула мне под нос кружку для подаяний – мсье, сейчас тяжелые времена! Мсье?
За старушачьей спиной темнел очень старый дом, в котором наверняка жил какой-нибудь герцог Ришелье. Или там Монморанси. На меня глазели каменные львы, такие же древние, как нищенствующая парижанка. Львы и старуха выглядели порождениями одной эпохи.
Пошарил в кармане, отыскались две монетки по пять рейхсмарок, с профилем Гинденбурга. Монеты с неприятным звоном исчезли в кружке.
Обладательница берета и пера попыталась завязать разговор, но я захотел побыстрее уйти и от нее, и от львов. Все они не выглядели симпатичными.
На беду я решил сбежать от людей в Люксембургский сад. Я знал, что там, во дворце, германское командование размещало штаб Люфтваффе во Франции, и вообразил, будто сад до сих пор закрыт для посетителей. Сам я рассчитывал войти по немецким документам.
Но документы у меня не спросили, а сад оказался полон публики.
Старики играли в шахматы, устроившись возле самой ограды. Увядшая женщина в черной шляпке читала книгу, потом вынула из сумочки помаду и, не глядя, обвела губы.
Я нашел пустую скамью, сел – и вот тут мне стало по-настоящему плохо.
Я смотрел на деревья, на статуи, на пруд – и цепенел. Их нетронутая красота отторгала меня, изгоняла из мира. Мне просто не оставалось здесь места. И дело не в призраках Сталинграда, не в тех домах, которые я разрушил, а мой брат не построил. Дело заключалось в том, во что я превратился и какому миру теперь принадлежал.
Бонапарт, между прочим, тоже был убийцей. Но это не имело значения. Люксембургский сад не отвергал Бонапарта, как отвергал сейчас меня.
Разгадка – в грязи и болезни. Герой обязан носить красивый мундир. С эполетами. И побольше золотого шитья. Герой должен быть соответствующим образом декорирован, чтобы этот мир признал его за своего.
А ведь я даже не герой, я солдат разбитой армии. Семь лет я видел только танки, семь лет общался только со своими товарищами. И еще была та некрасивая девушка из рабочего квартала в Дрездене… Мне удобно жилось в моем мире, которого больше нет. Я сам сделал себя чуждым всякой иной красоте, и теперь она мстила.
Я чувствовал, что не могу пошевелиться. Мимо проходили люди, которые меня не замечали. Я стал пустым местом. В принципе, меня это устраивало. Я только не понимал, как долго смогу находиться в таком состоянии и должно ли оно вообще каким-то образом закончиться.
И вдруг всё закончилось.
Рядом со мной на скамейку уселась молодая женщина.
Она повернула ко мне голову и негромко, спокойно спросила:
– Вы позволите?
Я кивнул.
Она говорила по-французски, но я понял, о чем она спрашивает. Меня удивило не то, что она сперва устроилась на скамейке и только потом спросила моего согласия, а то, что она вообще меня заметила. Я-то уж начал считать, что отгорожен от остальных людей непроницаемой стеной. Но она, эта женщина, определенно видела меня.
Она вынула из сумочки книгу, защелкнула замочек. Звук, который я помню с детства. Сумочка мамы, полная загадочных, непостижимых для мальчика предметов, вроде пудреницы.
Украдкой я поглядывал на мою соседку. У нее были мягкие черты лица, чуть привядший овал подбородка. Светлые вьющиеся волосы. Очень длинные сильные ноги. Круглые покатые плечи.
Она убрала прядку со щеки. Читала медленно, иногда отрывала взгляд от страницы и смотрела на пруд. Тогда я тоже переводил глаза на пруд и пытался угадать, о чем она думает. Видит ли она то же, что и я, или перед ее взором возникают какие-то иные картины?
Но в голову ничего особенного не приходило. Просто мне становилось всё спокойнее и спокойнее. Никаких явных причин для этого не имелось. Деревья, статуи, дворец в глубине сада – все они оставались прежними, и я всё еще был собой.
Моя соседка захлопнула книгу, повернулась ко мне и быстро о чем-то спросила.
Я молчал. Если я отвечу ей по-немецки, она просто встанет и уйдет. И я останусь один против всей красоты мира.
Неожиданно она сильно покраснела, что-то быстро произнесла оправдывающимся тоном, и повторила вопрос.
Я разобрал одно слово – captivité[53]53
Captivité – плен (фр.).
[Закрыть] – и безмолвно кивнул в ответ.
Да, милая, ты правильно угадала. Я вернулся из плена. Наверняка ты увидела это сразу, у тебя наметанный глаз. Сейчас полным-полно таких, как я. Сидят в мятых костюмах, с потерянным видом.
Я чисто выбрит. Несколько часов назад я наблюдал свою умытую, спрыснутую одеколоном физиономию в зеркале купейного вагона. Мой костюм – вполне приличный. Куплен мамой. За семь лет я разучился носить костюмы. Пиджак сидит на мне так, словно я его украл. За время болезни мозоли сошли с моих рук, зато ногти облезли и плохо отросли. В общем, я выгляжу как человек, упавший с луны.
Молодая женщина заговорила снова, быстро и горячо. Я схватил ее за руку. Она не удивилась и не испугалась.
Не выпуская ее руки, чтобы она не убежала, я проговорил:
– Вы понимаете по-немецки?
Как я и предполагал, при звуке немецкой речи она дернулась, попыталась вскочить, но я ее не пустил. Тогда она плюнула в меня.
– Не трудитесь, – сказал я. – В меня бросали и камнями, и грязью, и гранатами.
Тогда она хмуро ответила:
– Да. Я говорю по-немецки.
И сунула мне платок, чтобы я вытер лицо.
Я обтер щеку левой рукой, правой продолжая удерживать мою соседку за запястье.
– Останьтесь. Пожалуйста.
– Хорошо, – сказала она.
По-моему, она рассердилась. Она рассердилась на меня как на обычного человека, на мужчину.
Тогда я отпустил ее. Она села удобнее, потерла руку, на которой остались следы моих пальцев, уставилась на верхушки деревьев.
– Прошу прощения, – процедила она наконец. – Я обозналась.
– Вовсе нет, – возразил я. – Я действительно вернулся из плена.
Она метнула на меня недоверчивый взгляд. А я был вне себя от радости – оттого, что она всё еще рядом, что она меня видит, разговаривает со мной. Это означало, что я всё еще здесь, среди живых. Конечно, я существовал и для мамы, и для Альберта, и для своих соседей по палате. Но все они находились по ту же сторону стекла, что и я. Девушка в Париже словно перевела меня через границу.
– Слушайте, что вам от меня нужно? – осведомилась она.
– Где вы научились немецкому?
– У меня были учителя. – Вытянув ноги, она скрестила их и снова погрузилась в молчание.
Мы оба с ней смотрели на ее ноги в туфлях на грубом каблуке.
– Учителя? – переспросил я.
Она пожала плечами:
– Именно. Пожилая швейцарка.
– Швейцарка, – повторил я. – Вот почему я не могу узнать диалект.
Молодая женщина блеснула глазами:
– Естественно. Но во время оккупации это никому не мешало. Я отлично умею имитировать берлинский выговор.