355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Гуляшки » Три жизни Иосифа Димова » Текст книги (страница 9)
Три жизни Иосифа Димова
  • Текст добавлен: 13 апреля 2017, 19:00

Текст книги "Три жизни Иосифа Димова"


Автор книги: Андрей Гуляшки



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)

– Меня послало государство как представителя отечественной кибернетики, – уточнил я.

– Пусть так, – криво усмехнулся мой шеф.– Персональное предложение было внесено мной. Но допустим, что это не имеет значения, гораздо важнее то, как ты себя вел на этом симпозиуме, в каком свете представил нашу работу, сумел ли ты познакомить представителей мировой науки с успехами нашей электроники, приборостроения и прежде всего с достижениями в области создания электронно-вычислительных машин! Решающее значение имеет твоя информация о третьем поколении наших аналоговых машин, о преимуществах наших цифровых электронно-вычислительных машин, которые, по нашему мнению, отвечают мировым стандартам. Вот что важно. А кто тебя послал на этот симпозиум – это уже дело десятое, тем более ты сам признался, что такие вещи для тебя не имеют значения!

– Если иформация, которой ты, товарищ директор, располагаешь, объективна и точна, если ты читал ее добросо-Истно, то тебе бы не мешало знать, что обо всех этих вещих я говорил на втором пленарном заседании симпозиума. Хо I я, признаться откровенно, считаю, что это было ни к чему: мы рассылаем проспекты и подробные описания качеств наших аналоговых и цифровых машин во все страны мира!

– Да, ты говорил об этих вещах (как ты их назвал), однако вкратце, лаконично, по выражению твоих приятелей французов, „ан пассан”.

– Я же объяснил тебе, что рассказывать подробно не имело смысла; потому что специалистам, участвовавшим в работе симпозиума, хорошо известны наши машины!

– Но когда ты распространялся о своем роботе, то не скупился на слова и вообще не скромничал!

– Мой говорящий робот – моя личная работа, и я говорю о ней, как хочу. Что я рассказывал журналистам о своем роботе, как я себя вел при этом – скромно или нескромно, – касается только меня и я бы посоветовал тебе не вмешиваться в мои дела!

– Буду вмешиваться и еще как! – на губах Якима Давидова опять забрезжила недобрая усмешка. – Мы послали тебя на этот симпозиум представлять на нем нашу страну, нашу науку, рассказать о наших достижениях, а вовсе не для того, чтобы ты болтал о своих делах, занимая мировую общественность своей персоной! Ты дал шесть интервью и ни в одном не обмолвился о том, что если тебе удалось кое-чего добиться, то этим ты обязан прежде всего помощи и поддержке, которые тебе оказывало наше социалистическое государство в лице своих научных институтов! Такие изъявления – классический образец индивидуализма, они ничем не отличаются от высокомерной болтовни некоторых буржуазных ученых!

– Может, ты еще что-нибудь скажешь? – спросил я и протянул руку к пепельнице, но Давидов предусмотрительно придвинул ее к себе.

– Имей терпение! – сказал он с видом человека, который готовится нанести последний, решительный удар.

– Кое-что тебе придется выслушать на партбюро института, перед которым я непременно поставлю вопрос о твоем поведении в Париже. А теперь взгляни-ка сюда! – он раз вернул парижскую газету, и я прочел название „Пари су ар”.

– Посмотрим, как ты теперь будешь выдавать себя за обиженного праведника! Вот, читай!

На третьей странице газеты был помещен снимок формата почтовой открытки. На снимке были засняты я и Виолетта в фойе зала „Плейель”. Фотограф выбрал момент, когда Виолетта протянула мне руку перед тем как подняться по лестнице на сцену. Снимок был снабжен надписью: „Болгарский ученый, конструирующий искусственных людей, предпочитает иметь дело с настоящими!” Дальше следовал текст, посвященный концерту.

Сам не знаю почему, – то ли от стыда, то ли от ярости, – мое лицо вдруг залилось краской, за считанные секунды я очутился в психологическом нокдауне.

– Я получил эту газету авиапочтой! – победоносно заявил мой шеф.

– У тебя отличные информаторы, браво! – сказал я. Мало-помалу мне удалось справиться с собой, и поскольку важное решение уже было принято, мне ничего не оставалось как сокрушительным ударом повалить на ковер своего бывшего одноклассника и однокурсника. Но пока я соображал, какой кулак пустить в ход – правый или левый, меня вдруг, точно электрическая волна, пронзило чувство (именно чувство), что мы с ним когда-то сидели за одной партой, подсказывали друг другу, заглядывали один другому в тетради на контрольных; вспомнилась и та памятная встреча на станции Церовене, когда я был готов признаться, что совершил убийство, а он заставил меня собраться с силами и выбросить из головы псевдоевангельские настроения. Все это пронеслось у меня перед глазами, как кадры кинохроники, в ней было много хорошего, но, к моему удивлению, ненависть, горевшая в моей душе, не погасла: наоборот, злополучный снимок из „Пари суар”, которым этот тип хотел скомпроментировать меня, еще больше распалил мое ожесточение.

– Ну хорошо, – сказал я, снисходительно улыбнувшись, – что ты находишь ужасного в этом самом обыкновенном, аполитичном, никого не провоцирующем снимке? Если ты собирался устроить „охоту на ведьм”, так нужно было подыскать более солидный аргумент, этот ход лишний раз подтверждает скудость твоего умственного багажа, честное слово! Уж если ты хотел сразить такого человека, как я, нельзя было рассчитывать только на свое озлобление, ты б ы мог постараться чуточку пошевелить мозгами. Но ничего не поделаешь! – я засмеялся. – Человек пускает в ход то, чем располагает.

– Хорошо смеется тот, кто смеется последним! – глубокомысленно изрек в ответ на мою насмешку Яков Давидов.

– Насколько мне известно, ты поехал в Париж как делегат нашей страны. Одним словом, в Париже ты представлял нашу страну, ты был обязан способствовать росту ее авторитета, защищать ее честь. Я уж не говорю о том, что ты, как официальный представитель нашей страны, не должен был совершать поступков, которые бросают тень на ее авторитет и честь. Наш делегат обязан вести себя абсолютно безупречно, потому что они там всегда начеку, они то и знай устраивают заговоры против нас и оплевывают наш строй.

– Что ж, – перебил я его, потому что был сыт по горло его нравоучениями, – по-твоему выходит, я подорвал авторитет и честь нашего государства тем, что сходил на концерт в зал „Плейель”?

– Не притворяйся простачком! – огрызнулся Яким Давидом. – Дело не в концерте, Эйнштейн тоже любил музыку и посещал концерты, ему положено подражать! Речь идет о том, любезный, что ты, болгарский делегат, на глазах у всего мира, на глазах у всей верхушки буржуазного общества интимничал с женщиной, которая не пожелала вернуться в Болгарию, отказалась от болгарского гражданства, которой за пятнадцать лет ни разу не пришло в голову – даже с птичьего полета! – взглянуть на свою родину. Вот с какой особой ты, посланник Болгарии, любезничаешь публично, на глазах у реакционной буржуазии, которая, не моргнув глазом, стерла бы нас с лица земли!

Я догадался, что бледнею. Человек чувствует, когда он краснеет, но о том, что его лицо заливает бледность, он может только догадываться. Казалось, этот негодяй выпустил мне в сердце обойму патронов, и кровь мгновенно отхлынула от головы. Боже мой, а я-то держался с Виолеттой отчужденно, хотя мне было совестно за свою холодность, за дурацкое неумение быть деликатнее, сердечнее, – ведь я отец ее ребенка! И вот этот тип обвиняет меня в смертном политическом грехе за то, что я не шарахнулся от нее как черт от ладана, не притворился, будто знать ее не хочу, раз она не вернулась на родину!

– Знаешь что, – промолвил я, и голос мой вдруг стал совсем глухим, – до этой минуты я не был окончательно убежден в том, что ты по-настоящему дрянной человек. Даже когда я говорил тебе дерзости и грубости, где-то в глубине моей души копошилось смутное угрызение, мне все казалось, что я немного преувеличиваю. Теперь же скажу: я заблуждался, во мне жили остатки наивных представлений нашей юности. Но их больше нет! Когда я слушал, как ты отзываешься о Виолетте, которую когда-то хотел сделать своей любовницей, как ты из кожи лезешь, чтобы представить мою встречу с ней как политический грех и классовую измену, мне стала ясна до конца твоя суть. И я скажу без обиняков, что ты из себя представляешь, а ты, если у тебя, как прежде, есть при себе пистолет, стреляй в меня, чтобы отомстить!

– Во-первых, – с кривой усмешкой сказал Яким Давидов, – я давно хожу без пистолета, а во-вторых, я не мстителен и никогда таким не был.

– Ты подлец и мерзавец, а политически вдобавок ко всему еще и змея. Из самых ядовитых. Вот кто ты есть!

– Слова! – презрительно бросил Яков Давидов и снисходительно пожал плечами. Но лицо его перекосилось, под глазами резче обозначились мешки.

– Слова, говоришь? – вскипел я. – А кто заставил Виолетту уехать и не вернуться?! Разве не ты, который твердил направо и налево, что Хаджиниколов реакционер? А доктор Хаджиниколов был человеком демократических убеждений. И ты это знал, но объявил его врагом, потому что он был известный врач, имел хорошую квартиру и деньги на книжке. Что тебе сделала Виолетта, по какому праву ты и ее объявил врагом народа? Может, ее вина состояла в том, что она была дочерью своего отца и играла на пианино? Да, это ты заставил ее уехать за границу, ты лишил ее возможности учиться, развивать свой талант!

– Такие были времена тогда, – мрачно промолвил Яков Давидов. В его глазах пылали огни преисподней.

– Вместо того чтобы биться головой о стенку, сокрушаться, просить прощения, ты лязгаешь зубами, как волк, и объявляешь меня политическим преступником за то, что я протянул руку твоей жертве. Притом ты хорошо помнишь, ЧТО я когда-то любил эту женщину!

– Я ничего не помню и никаких сентиментальных историй во внимание не принимаю! – злобно прошипел Яким Давидов. – То, что ты демонстрировал свои симпатии к родоотступнице, – недопустимый и чудовищный факт. Если бы ты не был официальным представителем, тогда – дело хозяйское! – мог бы сколько угодно лобызаться прилюдно с этой особой. Но как официальное лицо ты был обязан держаться от нее подальше. Этот грубый политический промах тебе даром не пройдет. Я этого так не оставлю!

Я покачал головой.

– Да, волк меняет шкуру, а норов остается волчьим! Хорошо же! Я тоже, пока жив, не перестану воевать против таких „правоверных”, как ты!

– Уходи! – процедил сквозь зубы Яким Давидов, указав мне на дверь. – Мы продолжим наш разговор на бюро.

– Прежде чем покинуть твой кабинет, – сказал я и улыбнулся торжествующей улыбкой победителя, – я хотел бы оставить тебе один документ.

Я взял со стола лист бумаги, набросал заявление об уходе и положил перед Якимом Давидовым. Он прочел текст, не проронив ни слова.

Взявшись за ручку двери, я вдруг – сам не знаю, почему это мне пришло в голову, – повернулся и спросил:

– Ты не жалеешь о том, что тогда на станции не сдал меня в милицию?

– Нет! – бросил он не глядя на меня и пожал плечами. – Не жалею потому, что в один прекрасный день ты совершишь безумие похуже того, и я буду иметь удовольствие тебя судить!

Я возвращался домой с двойственным чувством. Я был рад, что наконец-то решился уйти из института. Мою работу мог выполнять человек с гораздо меньшей подготовкой. Мне было радостно и оттого, что в конце концов удалось на всегда расстаться с человеком, к которому я питал глубокую ненависть.

Злость на него несколько унялась, поутихла, мы сказали друг другу все, что нужно было сказать, мы были квиты, и у меня, казалось с души свалился камень. А всего пятнадцать минут назад я ненавидел его лютой ненавистью, я готов был раскроить ему голову тяжелой металлической пепельницей, которую он благоразумно отодвинул в сторону.

Я чувствовал себя победителем, на душе было светло. И потому очень удивился, когда понял, что радость моя не безоблачна: чувство, которое ее омрачало, было непохоже ни на печаль, ни на усталость, скорее это было сожаление, тоска по чему-то дорогому, утерянному раз и навсегда. Я вспомнил об институтской лаборатории, предоставленной Давидовым в мое распоряжение. Вот что я потерял! Мертвенный лиловато-синий свет, который действовал успокоительно на нервы и помогал собраться с мыслями, лазерные и электронные установки, с помощью которых я стремился увеличить плотность запоминающих клеток искусственной памяти от восьми десятков тысяч до миллиона. Да, теперь я не буду иметь возможности заниматься усовершенствованием запоминающих блоков моего кибернетического человека. Но мне тут же пришло в голову, что из-за недостатка времени я никогда не работал так, как следовало бы работать в прекрасно оборудованной лаборатории, что даже в те редкие часы, когда мне удавалось провести какой-нибудь интересный эксперимент, я не чувствовал особого удовлетворения. Да, потерять такую лабораторию – целое несчастье, но я решил, что лаборатория – только часть того, что мной утрачено, существенная и важная, но все-таки – часть.

И поскольку мне так и не удалось выяснить, откуда взялась эта тень, омрачающая мою радость, какого черта она застит свет, в котором я купался,– в такое сияние окунаешься далеко не каждый день, – это надо ценить! – я разозлился на себя за то, что какая-то пустячная неприятность, всего с горошину, могла вывести меня из равновесия.

Не успел я подумать, что все уже обошлось (до нашего старого дома, на обветшавшем фасаде которого теперь красовалась мемориальная плита с барельефом отца, оставалось не больше сотни шагов), – как неприятность обрушилась на меня, словно была приготовлена заранее и только ждала моего появления.

В сотне шагов от нашего дома в красивом трехэтажном особняке – типичном продукте архитектурного сецессиона двадцатых годов – жил один очень известный и очень ответственный человек. Единственное, что портило фасад здания, был подвал, выступающий над тротуаром. Без всякого сомнения, этой подвальной части в первоначальном проекте не существовало, она была включена архитектором по настоянию первого собственника дома, который руководствовался чисто практическими соображениями. Этого неуча ничуть не волновало, что три подслеповатых окошка подвала будут смотреться так же уродливо, как три прыща на физиономии венской кокетки. Он знал одно: лишние помещения можно сдавать за деньги, а раз так, то зачем упускать случай, – ведь в подвал всегда можно поселить прислугу или родственников жены.

Как бы то ни было, собственники особняка менялись, а подвал оставался на месте, и с тех пор как я себя помню, в нем жили квартиранты. Одни вешали на окна – на ту часть, которая выступала над тротуаром – шторы или занавески. Другие же, вроде теперешних жильцов, ничуть не беспокоились, что прохожие могут запускать глаза в их сирые жилища. По вечерам, чтобы не выставлять свое житье-бытье напоказ, они завешивали окна газетами, и подвал становился непроницаемым для глаз, он как бы поворачивался к миру спиной.

С некоторых пор в двух подвальных каморках жили студенты. Я познакомился с ними совершенно случайно. Как-то, возвращаясь с работы, я проходил мимо этого красивого особняка – впрочем, так бывало ежедневно. Был теплый вечер, окно одной из каморок было открыто, и оттуда доносились громкие голоса. Двое молодых людей о чем-то горячо спорили. Я бы прошел мимо не задерживаясь, как всегда, но мое чуткое ухо вдруг уловило несколько математических терминов. Это заставило меня остановиться. Я прислонился к стене и прислушался. Молодые люди, по всей вероятности, студенты, спорили о способах определения плоскости, ограничейной тремя прямыми и кривой. Это была элементарная задача на вычисление интегралов, и мне стало обидно, что кто-то может спорить о таких вещах. Я достал пачку сигарет, набросал на ней элементарную формулу вычисления, по том подошел к окну и, рассмеявшись, бросил коробку студентам. Парни изумленно уставились на меня, а потом пере вели глаза на выпавшие из коробки сигареты.

– Возьми коробку и посмотри, что на ней написано! – строго приказал я одному из них, тому, что повыше ростом. Он был прямо красавец с виду, но чего стоила красота при таком невежестве! Уж лучше смахивать на мартышку или на Квазимодо, чем предлагать нелепые решения элементарной задачи!

Когда я на другое утро шел в институт, оба студента выглядывали из своих окошек и улыбались мне издалека. Они, как оказалось, учились заочно на втором курсе, учились и работали на слаботочном заводе.

С того дня ребята стали частенько наведываться ко мне, и я посвящал их в тайны высшей математики.

Сегодня перед этим трехэтажным домом, где живет ответственный товарищ, меня подстерегла неприятность, о которой я упоминал выше. Окна подвала были открыты, а перед домом катался на роликовых коньках мальчишка лет двенадцати. Ролики его громыхали по плитам тротуара, взвизгивали и скрежетали, точно колеса ломовой телеги. Высокий студент, красавец, напрасно увещевал лоботряса перейти на другой тротуар или пойти в Докторский сад, асфальтовые аллеи которого, казалось, специально созданы для катания на роликовых коньках. На них можно свободно выписывать разные хитроумные фигуры, носиться во весь дух. Меня просто в жар бросило, когда я услышал, как этот статный парень разговаривал с мальчишкой. Он уговаривал его, он унижался и просил. Боже мой! Где это видано, чтобы парень, похожий на древнегреческого атлета, так пресмыкался перед избалованным мальчишкой! Второй обитатель подземелья молчал, он сидел, мрачно уставясь в одну точку с Видом человека, которому собираются удалять коренной зуб.

– В чем дело? Чего вы с ним церемонитесь? – спросил я своих приятелей, неприязненно взглянув на мальчишку. Это был розовощекий увалень с капризно оттопыренными губами, в его карих глазах светилось нахальство. – „У, наглец!” – подумал я с негодованием.

Я был раздражен, нервы мои только и ждали повода, чтобы разгуляться.

– Да вот просим его пойти кататься подальше, – отозвался высокий студент. – Не мешать, не шуметь под окнами! – У нас завтра экзамен, мы должны заниматься. А ему хоть бы хны! На зло делает!

– Тебе что – негде больше кататься? – спросил я, нахмурившись. Какая-то нечистая сила вселилась в меня, я еле сдерживался. – Ну-ка живо марш отсюда! Считаю до грех.

– А ты кто такой, чтобы приказывать! – огрызнулся мальчишка, ощетинившись. Он стал похож на злого пуделька. – Я катаюсь перед своим домом, и ты не имеешь права вмешиваться!

Тон у него был высокомерный, дерзкий, глаза смотрели вызывающе нагло. Я не выдержал темная сила подняла мою руку, и я ударил мальчишку по румяной щеке. Мне уже как-то приходилось упоминать о том, что рука у меня тяжелая, – не зря я занимался боксом, я до сих пор играючи поднимаю по утрам десятикилограммовые гири. Мальчишка крутанулся, потерял равновесие, и если бы я вовремя не ухватил его за шиворот, наверное, растянулся бы на тротуаре.

– Марш сейчас же в Докторский сад! – крикнул я, крепко взяв его за руку выше локтя. – Если через минуту не уберешься отсюда и не оставишь этих людей в покое, я так тебя отделаю, что больше не захочешь кататься!

Странное дело! Мальчишка побледнел, рожица его вытянулась, но в глазах, обращенных ко мне, не было слез. „Ишь, породистый щенок, гордый!” – подумал я.

Не сказав ни слова студентам, – они того не заслуживали – я пошел дальше. На душе было муторно. Я противник физической расправы, мне противно слушать, что некоторые родители бьют своих детей. Но этот случай был особый. Мальчишка мешал студентам нарочно, он делал это с садистским упорством, чтобы подчеркнуть свое превосходство, высокое положение, отнюдь не из детского каприза, а сознательно, я же не терпел тиранства, свойственного некоторым людям, стремления проявлять свою силу и власть.

И все-таки мне было не по себе и я поспешил убраться восвояси. Но шагах в пяти от нашего подъезда кто-то до гнал меня и довольно бесцеремонно взял за локоть. Я удив ленно оглянулся. Передо мной стоял рослый мужчина в се рой шляпе. Его лицо показалось мне знакомым, и я вспомнил, что довольно часто видел этого человека возле особняка с подвалом.

– Вы знаете, – с холодной многозначительной улыбкой спросил мужчина в шляпе, – на кого вы подняли руку?

– Нет, – ответил я. – Не знаю и не желаю знать!

– Я все таки поставлю вас в известность – на всякий случай! – сказал „серый” человек и с нескрываемым подобострастием сообщил хорошо известное мне имя ответственного товарища, живущего в особняке.

Мы с моим любезным осведомителем, знакомым „незнакомцем”, расстались, не простившись друг с другом, и как только я отпер дверь моей квартиры и вошел в столовую, сцена с мальчишкой выветрилась у меня из головы, даже фамилия его отца, которую „серый” незнакомец произнес с таким раболепием, канула в небытие, словно я никогда ее не слышал. Все отошло куда-то на задний план. Это случается со мной каждый раз, когда я возвращаюсь домой после долгого отсутствия. Так бывает, вероятно, со всяким старым холостяком, когда он возвращается в родные пенаты. Пережитое вне дома временно забирается „на галерку”, а ты остаешься в партере лицом к лицу с узким миром вещей, вернее, не вещей, а воспоминаний, мыслей, переживаний. Я вижу: в кресле сидит мать и неумело, но с неослабевающим упорством вяжет красный шарф с желтыми кистями. Отец, облокотившись на стол, восседает на стуле с высокой спинкой, который он смастерил собственноручно, и рассеянно разглядывает золотистый отсвет люстры на стене, и это оранжеватое пятно, вероятно, кажется ему лиловато-синим или ярко-зеленым. А может, он смотрит сквозь стену, туда, где расстилается широкое поле и вьется пыльная проселочная дорога, по которой, конечно же, несутся расписные телеги, запряженные ретивыми конями. Этот мир, который мерещился отцу сквозь золотистое светлое пятно на стене, воскресал потом на его картинах, слишком жизнерадостных и солнечных для его невеселого нрава.

Выкурив сигарету, я иду в мою комнату, она не изменилась с тех пор, когда я среди ночи вскакивал с постели и подбегал к окну посмотреть, много ли выпало снега, и думал о том, как буду летать на коньках по льду „Арианы”…

Обойдя свой крохотный мир – будничный, старый, покрытый серым налетом (одни только новые книги составляют исключение, их переплеты сверкают свежестью), я переодеваюсь и усаживаюсь за свой письменный стол. И тут же чередой спускаются с „галерки” мои новые мысли, свежие впечатления. Мы с Васей приехали вчера перед вечером, и я не успел распаковать вещи. „Галерка” настойчиво возвращала меня к самым накаленным местам моего разговора с Якимом Давидовым, но я упорно посылал ее к черту, победоносно тыча в нос завершающий аккорд – мое заявление об уходе.

В смутном настроении, когда тревога и радость смешивались в ужасную какофонию, я принялся выкладывать вещи. Пол чемодана занимали купленные в Париже книги, журналы, газеты с материалами о симпозиуме и моими интервью. Когда я добрался до последнего пакета, в котором лежали важные бумаги – записи всевозможных „новшеств”, – за которыми я охотился так же рьяно, как любой другой участник международного симпозиума, мне бросилось в глаза письмо Снежаны Пуатье к моему отцу, которое она хотела передать через свою приятельницу – инспекторшу „Альянс Франсез”. Я говорю: „бросилось в глаза”, но это выражение, увы, не может передать потрясающее впечатление, какое произвел на меня вид этого пожелтевшего конверта. Я обрадовался так бурно, словно это был не довольно потертый конверт, а дорогой и родной человек, которого я тщетно ждал десятки лет и который неожиданно предстал передо мной, поднявшись со дна чемодана, как это бывает в коронных номерах прославленных иллюзионистов. Да, из глубины моего чемодана на меня смотрела Снежана Пуатье.

Я не ручаюсь, что у меня, бывшего боксера, не тряслись руки, когда я распечатывал этот конверт. Ничего удивительного! Мой приятель Досифей, вероятно, один из замечательнейших хирургов Европы, на счету которого сотни операций на сердце, почках и других органах, человек железной во ли и нерушимого спокойствия, рассказывал мне, что когда однажды ему пришлось перевязывать пустяковый порез на мизинце любимой женщины, руки его дрожали как у эпилепсика или безнадежно больного белой горячкой.

Когда я впервые взглянул на карточку Снежаны, – это было в летнем кафе у Тюильри, – от растерянности и смущения меня прошибло холодным потом, а откуда взялось беспокойство я не понимал. Не было причин, по крайней мере видимых, чтобы так теряться: с карточки смотрело красивое и, пожалуй, интеллигентное женской лицо. Сколь ко я ни ломал голову над тем, отчего меня при виде его бросило в холодный пот, я ничего не мог придумать. Чем больше я смотрел на карточку, тем больше мне казалось, будто лицо Снежаны мне знакомо давным-давно, словно она навещала меня десятки раз в моих снах и грезах. Да, я хорошо знал нежный овал этого одухотворенного лица, падающую на лоб светлую прядь волос, которую луч солнца окрашивал в золотистый цвет; полные, красиво очерченные губы; большие, мечтательные чуть улыбающиеся глаза со странными звездочками вокруг зрачков.

Чем пристальнее всматривался я в лицо этой женщины, в ее глаза, которые так и притягивали мой взгляд, тем больше мной овладевало странное чувство: мне стало казаться, что карточка постепенно приобретает трехмерность – плоская поверхность медленно погружается в глубину, изображение делается объемным. Миниатюрный портрет Снежаны Пуатье с его изумительной четкостью и естественностью красок оживал, чудодейственным способом превращался в живого человека!

У меня закружилась голова. Я выпустил карточку из рук, С трудом, пошатываясь, добрался до ближайшего кресла и опустился в него. Черт возьми, что творится с моими нервами, уж не схожу ли я с ума? Неужели на меня так пагубно подействовали нелады с Якимом Давидовым?

Лоб мой был в испарине, сердце билось, словно испуганный скворчонок, ненароком попавший в западню. Я подумал, что хорошо бы выпить стакан холодной воды, но ноги | и,1 ли как ватные, и я решил подождать.

В эту минуту вошел Вася.

Я в первую очередь протер глаза, мне хотелось увериться, что приступ безумия прошел, что Вася живой человек, а не видение вроде Снежаны Пуатье. Вася подошел ко мне, дружески улыбаясь положил руку на плечо и своим приятным баритоном спросил, не потревожил ли он мой сон. Он позвонил, но никто не отозвался, дверь оказалась незапертой, и он вошел.

– Что с тобой, Иосиф, тебе плохо? – допытывался Вася, как-то странно приглядываясь к моему лицу. – Ты что-то бледноват. Устал, наверное, или у тебя был неприятный разговор с шефом? Уж не из-за меня ли?

„Если бы только из-за тебя!” – с горечью подумал я.

– Как тебе могло прийти в голову такое! – с упреком сказал я и постарался сопроводить свои слова беззаботной улыбкой. – Ты наш самый дорогой гость, твоему приезду все рады, и если мы не можем поделить тебя, то это уже наши внутренние дела!

– Иосиф, я знаю больше, чем ты предполагаешь! – Вася опять положил руку мне на плечо и сочувственно улыбнулся. Потом, вероятно, для того чтобы переменить разговор, – а может, он только теперь увидел на полу снимок Снежаны, – проворно наклонился, осторожно взял карточку в руки, с минуту молча рассматривал ее, потом укоризненно покачал головой и погрозил мне пальцем.

– Иосиф, как можно! Такая красавица заслуживает лучшей участи, чем валяться на полу. Ты варвар, дорогой! И как вообще ты можешь спать в присутствии этой прелестной дамы?

„Если бы ты только знал, что она сейчас на моих глазах оживала!” – подумал я и весь похолодел: „Ну вот, безумие возвращается опять!” Я облизал пересохшие губы, – у меня было чувство, что они потрескались до крови, – и спросил Васю каким-то застенчивым, вроде бы не своим голосом:

– Тебе нравится эта женщина?

Я кивнул на карточку, которую он все еще держал в руках.

– Он еще спрашивает! – Вася возмущенно пожал плечами и опять принялся рассматривать карточку.

Я воспользовался наступившей паузой, во время которой он рассматривал снимок, сходил на кухню, чтоб выпить стакан холодной воды. Выпив воду залпом, я ополоснул лицо и пока вытирался полотенцем, в голове пронеслось: „А вдруг она сейчас оживет перед ним?”

Я бросился в свою комнату и увидел (с большим неудовольствием), что Вася спокойно сидит в кресле, покуривая свою любимую махорку, и рассеянно посматривает на колечки дыма. Портрет Снежаны лежит на столе.

Мне стало „беспощадно ясно” – как сказано в одном стихотворении, которое мне сотни раз приходилось слышать в студенческие годы, – так вот, мне стало беспощадно ясно, что сдвиг по фазе у одного меня.

– Ну? – спросил я, как можно более безразличным и фамильярным тоном. – Как ты находишь эту женщину? – я кивнул головой на карточку. – Интересный экземпляр, не правда ли?

– Эх, Иосиф, как можно называть женщину экземпляром? Да еще такую, как она! Позволь заметить, что мне не нравится твое поведение!

– Ну ладно, – сказал я примирительно и улыбнулся. – Я хотел спросить, как тебе нравится эта женщина.

– О, она прекрасна, у нее очень интересное лицо и удивительные глаза, Иосиф! За этими прекрасными глазами, по крайней мере мне так кажется, установлены самые совершенные кибернетические машины. В блоках памяти этих машин, мой дорогой, таится больше знаний о жизни, чем у нас с тобой, вместе взятых! Сразу видно, – умница. Причем большие познания сочетаются с большой нежностью и бесконечной добротой.

– Смотри-ка! – воскликнул я. – Прости, друг Вася, я считал тебя серьезным человеком, а ты говоришь как поэт. Что с тобой?

– Во всем виновата эта женщина! – Вася застенчиво улыбнулся. – О, это опасная женщина, Иосиф, и я тебе не советую называть ее экземпляром!

– А что еще ты мне посоветуешь?

– Быть начеку! взгляд этой красавицы заставляет невольно призадуматься над многими роковыми вопросами. Она зовет, она незаметно манит невесть куда. Вообще, Иосиф, будь с ней осторожен. Я бы на твоем мест выбрал себе подругу попроще.

– Но между нами нет ничего общего! – сказал я, словно оправдываясь, и тут же почувствовал, как кровь бросилась мне в лицо. Ничего общего? А поцелуй под зонтом? А наш чудесный вальс в Стране Алой розы, когда шалун-ветер приоткрывал декольте ее платья? Разве этого мало? – Почти ничего общего! – уточнил я сердито: предательский румянец не сходил с моих щек. – Но если мне придет в голову что-нибудь такое, – сказал я, – если я что-нибудь надумаю, – чем черт не шутит, все может быть! – то буду иметь в виду твой совет.

Вася поднялся, дружески обнял меня и ласково похлопал по плечу.

– Надеюсь, Иосиф, – сказал он,– ты не забудешь пригласить меня на свадьбу, а за столом я хотел бы сидеть между вами.

Я тоже обнял его, стараясь казаться беззаботным, хотя коленки у меня все еще дрожали и голова слегка кружилась, словно я плыл на карусели.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю