355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Гуляшки » Три жизни Иосифа Димова » Текст книги (страница 3)
Три жизни Иосифа Димова
  • Текст добавлен: 13 апреля 2017, 19:00

Текст книги "Три жизни Иосифа Димова"


Автор книги: Андрей Гуляшки



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)

Я возвращался к своей залатанной печурке, в холодное пустое помещение бывшего склада, где мыши и крысы по ночам соревновались в беге на длинные дистанции и играли в чехарду, но в душе не было ни страха, ни тревоги за будущее: я чувствовал у своего плеча хрупкое плечико моей спутницы. Поезд тряско волок свое туловище по рельсам, скрежеща и громыхая железными придатками вагонов, морозная снежная ночь стучала кулаками в стекла наглухо закрытых окон, а мне было хорошо: я ехал в коляске, запряженной парой рысаков, солнце сверкало в их гривах, а с неба вертолеты сыпали конфетти, и воздух был то алый, то зеленый. Поезд мчался через безлюдные просторы, скованные льдом, ночь походила на бездонный туннель, но Та, которая грядет, сидела рядом, положив голову мне на плечо, и потому мелькающий за окном мир не казался мне царством, где царит смерть…

Мы приехали после полуночи. Я взял извозчика и назвал ему адрес Снежаны. В воздухе пролетали редкие снежинки.

Извозчик осадил лошадей перед знакомым желтым домом. Я помог Снежане сойти и тихонько спросил, когда мы увидимся.

– Не знаю, – сказала она. Вид у нее был усталый, губы чуть заметно дрожали от холода. – Не знаю, – повторила она – Я помогаю отцу, ежедневно хожу в институт. Но как-нибудь выберу время! – И она помахала мне рукой, как близкому, очень близкому человеку. – Спокойной ночи!

Я отпустил извозчика. Ночь была снежная, тихая, можно было вернуться домой пешком…

София, месяц ноябрь 1932 года”

Напечатанный выше текст написан не мной, и потому я взял его в кавычки. Он принадлежит моему отцу – это первая глава его „Заметок”. Я прочел ее вскоре после смерти отца и подумал: „Да, эта милашка здорово водила его за нос!”, имея в виду Снежану, или „Ту, которая грядет”. А потом глубокомысленно заключил: „Ничего не поделаешь, у каждого времени -своя окраска!”

А теперь, когда прошло двадцать лет с той поры как я впервые прочел рассказ о Снежане, которым отец открывал свои „Заметки”, я сказал себе: „А почему бы и мне не начать „Записки” тем же рассказом? Ведь „Та, которая грядет”, – единственная для всех времен!

„Адам вкусил плода познания, и его глазам открылись несовершенства. Он был изгнан из Рая и повстречал Иллюзию. То был осел, но из-за сумрака, царившего за пределами райских селений, Адам принял его за агнца. Он последовал за Иллюзией, в надежде, что попадет в Страну лучезарного солнца, она же, как и следовало ожидать, заманивала его в страну ослиной колючки. Адам бежал за своей Иллюзией днем и ночью, садясь передохнуть, он царапал ногтем на тонкой коре березки: „Иллюзия спасет мир!”

Эти несколько строк возмутительного содержания были написаны отцом, вероятно, в нетрезвом состоянии под одним из его последних эскизов, небрежно набросанных углем. Я обнаружил этот рисунок позавчера в мастерской отца среди старых холстов и досок от вышедших из употребления этюдников. Не попади этот лист в кучу хлама, я бы вряд ли его заметил. Молодая женщина с пионами в волосах счастливо улыбалась, обнимая за шею безобразного осла. Тупая, самодовольная ослиная морда и счастливый взгляд красавицы производили ошеломляющее впечатление.

Я проснулся с мыслью об этом идиотском наброске, ощущая во рту отвратительный горький привкус. Вскочив с постели, зажег лампу и взял с этажерки толковый словарь. Об иллюзии было сказано, что это в конечном счете – обманчивое представление. Например, тебе кажется, будто ты видишь нечто прекрасное, а в сущности это обман чувств: то, что представляется тебе прекрасным, вовсе не прекрасно или же его вообще не существует. Я, конечно, знал, что иного толкования понятия „иллюзия” не найду, но все-таки заглянул в словарь. На всякий случай. Этот тупой, самодовольный осел выводил меня из равновесия, а красавица, обнимавшая его за шею, казалось, лила в душу помои.

Я поставил словарь на место и перевел взгляд на старый будильник с молоточками, тикавший на верхней полке этажерки между двумя сборниками задач. На часах не было и шести! Мир еще спал под „подолом ночи”, как любил выражаться один мой однокурсник.

Дрожа от холода, я сел на край постели и со злостью уставился на свою „электрическую печку” – глазированную глиняную трубу с витой спиралью внутри. В сущности, я злился не на печку, а на себя. Злился за то, что не решался включить этот обогревательный прибор. Жителям столицы запрещалось по утрам пользоваться электробытовыми приборами: промышленности недоставало энергии.

Ничего не поделаешь. Наверное, проклятый набросок привиделся мне во сне, и этот кошмар заставил меня вскочить с постели. Кто бы мог ожидать, что мой отец, человек с душой артиста, революционер, способен насмехаться над благородным свойством человеческой души предаваться иллюзиям? Ничего себе сюрпризец! Все равно, что вы вдруг увидите, как самый примерный и воспитанный мальчик с вашей улицы вешает кота или сдирает живьем с него шкуру! Небось, у вас при виде такого бесчинства глаза на лоб полезут.

Я не причисляю себя к праведникам – людям, которые ни разу в жизни не оступились. Впрочем, я не принадлежу и к тем хитрецам, что проходят мимо выгребных ям, заявляя, будто не чувствуют вони. К ужасу людей высоконравственных, я считаю, что жить без малых грехов нельзя, что в жилах праведников, тех, кто никогда не оступается, струится не кровь, в них еле сочится вода… Взять, например, хотя бы моего бывшего одноклассника, а теперешнего однокурсника Якима Давидова, черт бы его побрал. Из его жил, если ткнуть их иглой, потечет, вероятно, мутная жижица, я не верю, что из раны хлынет настоящая кровь. Судите сами! Когда кто-нибудь из наших профессоров, прочитав лекцию, направляется к выходу, этот подхалим вскакивает с места и распахивает дверь со словами: „Всего хорошего, товарищ профессор! До свидания, товарищ профессор!” Он никогда, ни при каких обстоятельствах не вступает в спор с вышестоящими, ни в чем им не противоречит. Не понимаю, зачем ему гак стараться, зачем из кожи лезть, если он один из самых лучших математиков на курсе и, пожалуй, самый одаренный студент на всем нашем математическом факультете.

В этом отношении я придерживаюсь других принципов, дипломат из меня липовый. И дело тут вовсе не в том, что я тоже хороший студент – просто подхалимаж мне не по нутру. Я никогда не распахиваю ни перед кем двери – разве что перед пожилой женщиной, если у нее заняты руки. Что же касается споров на всех уровнях, в том числе и с самым высоким начальством, то я вступаю в них, очертя голову, чуть только в душе вспыхнет искра протеста. И грешки за мной водятся. Прошлым летом, к примеру, в стройотряде я два раза надул продавца сигарет. Правда, потом, получив деньги, выложил на прилавок целую десятку, то есть втрое больше суммы, на которую обжулил незадачливого работника торговли. Заверил его, будто однажды он дал мне по ошибке сдачи больше, чем нужно. Продавец меня похвалил. Но это не так уж важно, тут вся соль в том, что я – не праведник. И вот теперь я, с моей склонностью к грехопадениям, – цепенею, думая о поступке отца; я заявляю, что такое издевательство над иллюзией – великий, страшный грех. Всем грехам грех!

Но каким бы ужасным не казался мне отцовский трех, он, как это ни странно, не бросал тень на отца, его образ по-прежнему был окружен светлым ореолом, полон обаяния. Отец стоял перед моими глазами приветливый, как всегда, с лицом, озаренным мягким светом, идущим откуда-то изнутри. На губах играла знакомая с детства ласково-снисходительная улыбка. Эта улыбка говорила мне и матери сразу о нескольких вещах: во-первых, что он нас любит; во-вторых, что он прощает нам наше невежество и, в-третьих, что мы в конечном счете можем рассчитывать на него. Как я воспринимал его улыбку, не знаю, – мне не приходилось видеть свое лицо в зеркале, когда я стоял перед ним. Но я не раз наблюдал, как улыбается мать, и могу с полной уверенностью сказать, что на любовь отца она отвечала любовью; улыбка матери говорила, что его мнение о ней мало ее трогает, – она в свою очередь, также считает его безнадежным невеждой; и еще в улыбке матери можно было прочесть, что она до глубины души тронута благородством мужа, но свои дела привыкла улаживать сама и отнюдь не нуждается в его помощи.

Вот как обстояли дела с нашими взаимными улыбками. Мать моя была преподавателем математики, доцентом, она читала лекции в механико-электротехническом институте. Я унаследовал от нее математический склад ума (на первом курсе мне удалось сдать экстерном – причем с отличием! – экзамены за второй курс и перейти прямо на третий). Склад ума у меня был материнский, это верно, но если говорить о привязанности, то к отцу я был привязан намного больше, просто сравнить нельзя. Я восхищался отцом, гордился им, а он, в свою очередь, по-моему, тоже восхищался и гордился мной, хотя я был не в ладах с рисованием – мне было не под силу нарисовать даже кошку, – в то время как он не умел решить самую простую задачку на проценты. Мы с ним были похожи, кажется, только в одном: оба были рослые, за метр восемьдесят.

Они с матерью встретились в 1935 году, и в том же году появился на свет я. С той поры до теперешный зимы двадцать раз падал первый снег, и я частенько спрашивал себя, что, собственно, нашел он, артист, в ней, математичке, и почему двадцати осеням с их заморозками не удалось погасить его славную улыбку, которой он говорил ей, своей жене, так много (что любит ее, прощает невежество, и что она может рассчитывать на него). Кожа маминого лица до сих пор гладкая, но сама она совсем не похожа на ту пухленькую Миньону, какой была некогда, если судить по давнишним карточкам. Я не знаю, может быть, в отношениях между старшими со временем возникают чувства, которые не имеют ничего общего, скажем, с округленностью форм, чувства, о существовании которых мы, молодые, не подозреваем вообще… Кто знает! Одно было несомненно: каждый из нас двигался по своей орбите, никто никому не мешал, у нас царило полное взаимопонимание, или, говоря на современном языке, – „семейное счастье”. И вот теперь вдруг здание нашего семейного счастья зашаталось и готово было рухнуть, словно башня из спичек, из-за странных, невообразимых настроений и еще более странных и недопустимых поступков моего известного, прославленного отца. Проклятый эскиз только указывал предел неблагополучия. У меня было такое чувство, будто я стою на клокочущем вулкане.

Но чувства чувствами, а попробуйте придти к какому-нибудь выводу. Мне казалось, что над нашим домом вот-вот должна разразиться гроза и тогда нам будет не до улыбок, причину же предстоящей катастрофы нужно искать прежде всего в поведении отца. Боже мой, покажите мне смельчака, который посмел бы издеваться над человеческими иллюзиями и не был поражен громом! Но если я говорю, что корни грозящей нам всем беды следует искать в поведении отца, то это, разумеется, не означает, будто я упрекаю его; отвергая проклятый эскиз, я и не думал (мягко выражаясь) укорять отца за то, что он его нарисовал. Что вы, это же совсем разные вещи! Рисунок я не одобряю, но перед гневом, породившим его, снимаю шляпу! Так-то. Как уже было сказано, я не из тех, кто играет в дипломатию. Пусть Яким Давидов торопится распахивать дверь: „До свиданья, товарищ такой-то… Всего хорошего, товарищ такой-то…” Жалкое пресмыкающееся! А пресмыкающееся, одаренное математичекими способностями, – это прямо-таки стихийное бедствие.

Все началось с триптиха, который мой отец озаглавил „Град”. Он нарисовал три картины в наивной лубочной манере, роднящей их с веселой народной сказкой. На первом холсте изображено небо, затянутое грозовыми тучами. Святой Илья-пророк выхватывает из деревянной меры молнии и одну за одной мечет их на землю, а двое ангелят посыпают поля градом. Земля покрыта мрачной тенью, хлеба замерли в смертельном испуге. Посреди колосистой нивы стоит комбайн, а под сливовым деревом комбайнер обнимает свою напарницу. На втором полотне показано, как двое ракетчиков обстреливают Илью-пророка и ангелят из ракетной установки. На землю летят клоки бороды святого, обломки деревянной меры, обрывки ангельских крыльев. Через пробоины, образовавшиеся в пелене туч, улыбчиво сияет небо. Третья картина вся залита серебристым солнечным светом. По хлебному полю торжественно плывет комбайн, он несет свою трудовую вахту, под сливовым деревом кружится хоровод детишек. Это была, если можно так выразиться, современная „реплика” на стихотворение Яворова „Град”, I поражающее своим трагизмом.

Я полный профан в живописи, однако же отнюдь не вберусь утверждать, что подобное невежество делает честь математику, а тем более – сыну известного художника. Как бы там ни было, я могу сказать о триптихе только то, что картины мне нравились, они были забавные, и я разглядывал их с удовольствием.

Однако некоторые ценители живописи и специалисты, придерживались на этот счет другого мнения. Художник Димитриев, председатель комиссии, отбиравшей картины для общей художественной выставки, на прессконференции заявил, что произведение моего отца – издевательство над реализмом. Дескать, что общего имеют с реализмом разные там святые, ангелы и прочие религиозные атрибуты и как можно изображать ракетчиков, ракетные установки и комбайнеров в той же лубочной манере, что и отрицательные образы, какими являются святой и ангелы? Он обвинял отца в том, что у него одинаковый подход к изображению положительных и отрицательных персонажей, а это, дескать, говорит об отсутствии прочной идейно-художественной позиции. В заключение художник; Димитриев – он же заведующий отделом изобразительного искусства Министерства культуры – спрашивал, до каких пор современным зрителям, учашейся молодежи будут преподноситься подобные пережитки и идейно неясные произведения, мол, не пора ли навести порядок в нашем социалистическом искусстве.

Короче, Димитриев представил дело так, будто мой отец как художник далек от реализма, его не интересует революционная действительность. И триптих не был принят. Впервые с тех пор, как отец стал профессиональным художником, его картины не были представлены на общей выставке.

Правда, отец не остался в долгу: то ли сказались годы учительства, то ли он слишком глубоко презирал человека, который его обидел, но на первой же прессконференции его противник получил хороший урок. Отец вел себя с большим достоинством, – узнав об этом, я зашел в наш квартальный кабачок и на радостях выпил рюмку коньяка. Он заявил, что не нуждается в уроках по революционности искусства от человека, который до революции был салонным художником.

Но на этом дело не кончилось. Отец перенес боевые действия на территорию врага. После открытия выставки он опубликовал в еженедельнике, посвященном вопросам культуры и искусства, резко отрицательный отзыв на картину Димитриева. Впрочем, „отрицательный” не то слово. Статья была разгромная. В чем же состояла суть? Картина Димитриева изображала первомайскую демонстрацию. По празднично украшенному Русскому бульвару шли колонной рабочие во главе со своим бригадиром. Рабочие все до одного были в синих спецовках и все до одного нахлобучили на головы кепки. Один только бригадир резко выделялся на их фоне: он шагал впереди в кожаной тужурке, голова на андалузский манер повязана красным платком. Над колонной реяло алое знамя, – как я уже сказал, это была первомайская демонстрация. На первый взгляд все выглядело как надо: рабочие идут маршевым шагом, знамя развевается, – но отец утверждал, что за этим „как надо” скрыт глубокий обман. „Стоит внести небольшие изменения в декор и костюмы, – писал он, – как колонна рабочих мигом превратится в банду черносотенцев, военных наемников, головорезов, шайку пиратов или даже если хотите, – в когорту римских легионеров! Посмотрите на эти бездушные, словно высеченные из камня лица, холодные неподвижные взгляды мстителей, на строгую военную выправку! Неужели так выглядят ликующие рабочие, которые отмечают свой трудовой праздник?”

Браво! Прочитав рецензию, я отправился в небезизвестный кабачок и на этот раз выпил целых две рюмки коньяка.

В тот же вечер отец зашел в ресторан Клуба деятелей культуры и был приглашен за центральный стол, где сидели его собратья – художники. Казалось, никто не обратил внимания на его приход: одни молча ели, другие говорили о своих делах. Потом один из коллег как бы в шутку спросил отца, чем ему так насолил Димитриев, уж не замешана ли в этой истории женщина.

Негодяй выпалил свою гнусную шутку, и все сидящие за столом захохотали, хотя и делали вид, будто не слушают их. Женщина, значит? Так вот оно что! Женщина…

Отец был потрясен. Когда Димитриев обвинял его, старого бойца революции, в отсутствии революционности, никто из них и слова не проронил в его защиту. Теперь же, когда он высказал справедливое мнение о картине, его на скорую руку обвинили в сведении личных счетов.

Он заявил им, чтобы они убирались ко всем чертям, и поднялся из-за стола. По дороге он зашел в тот самый наш квартальный кабачок, и выпил с горя, а придя домой, в приливе мрачного вдохновения нарисовал этот скверный эскиз.

Вот где таилась причина моих кошмаров! Я не ахти какой чувствительный человек, – по крайней мере, так мне кажется, – но грязные похождения, приписываемые отцу, чтобы любой ценой очернить его, глубоко задевали меня. Нетрудно было догадаться, что подпевалы Димитриева с превеликим усердием задались целью низвергнуть отца с пьедестала, на котором он стоял. Они старались выставить его – вы только подумайте! – нечистоплотным в идейном и политическом отношении. Это его-то, человека, который в самые мрачные годы фашизма, рискуя попасть на виселицу, фабриковал подложные удостоверения личности для подпольщиков!.. Но скажите, где и когда завистники и бездари проявляли терпимость к подлинному таланту?! Когда завистливые никудышники не злопыхательствовали и не чернили людей, в душах которых, как выражается мой отец, „горит искра божия”! Могу поклясться, что это происходит повсеместно, хотя мой жизненный опыт пока ограничивается классными комнатами да аудиториями. Нас мало, раз-два – и обчелся, но из этой горсточки можно с ходу вытащить на белый свет не одного клеветника и негодяя. Черт бы их всех побрал! А ведь я где-то читал, что после революции таким мерзавцам придется круто…

Я сидел, дрожал от холода и ломал голову над своими дурными предчувствиями, пока мне все это не надоело. В подобных случаях я в поисках спасения обращался к сборникам задач или же нырял под одеяло. Несмотря на любовь к уравнениям, на этот раз я избрал второй вариант, такое решение показалось мне более мудрым. Но прежде чем привести мой замысел в исполнение, я не удержался от искушения и выглянул в окно, – меня, казалось, влекла некая тайная мысль, запертая за железной дверью. Дверь была на замке, но я хорошо знал, что тайна эта там и ждет своего часа. Подбежав к окну, я отдернул занавеску, прижался лбом к стеклу и чуть не ахнул вслух. Мысль, которую я держал взаперти, возликовала – час ее наконец-то настал. На дворе шел удивительный снег! Ударил и мой час. Вокруг круглого, как шар, уличного фонаря в мерцающем смешении желтого света и ночной темноты стремительно кружились рои золотистых снежинок и падали на землю. Какой волшебный праздник! Если нормально в одном кубическом сантиметре воздуха пролетало за секунду пять снежинок, то в пересеченном конусе, сверкавшем у меня перед глазами, за такое же время проносились тысячи. А это означало, что за час на тротуаре образуется снежный покров толщиной в пядь!

Я натянул на голову одеяло и закрыл глаза. Из-за запертой : железной двери выглядывал страх – я боялся, как бы снова не появился осел. Его идиотская морда и еще более идиотская улыбка его счастливой подруги повергали меня в ужас. Но дверь, слава богу, была надежно заперта, и ни гнусный осел, ни влюбленная красавица не предстали перед моим взором.

Теперь, когда прошло более двадцати лет после событий, о которых идет речь, я прекрасно даю себе отчет в том, с помощью какого „ключа” мне удавалось держать ту дверь на замке. То были, конечно же, мои волшебные двадцать лет! В этом возрасте легко отмахнуться от дурных мыслей, тяжелых переживаний и обратить взор туда, откуда веет радостью, где ключом бьет жизнь.

Итак, ослы и идиотки оставили меня в покое. Над миром колыхалась сеть, сотканная из невидимых нитей, усыпанных белыми цветами, – то был чудесный, долгожданный снег. И в складках этой пелены, среди белых цветов, время от времени возникали знакомые лицо, глаза, улыбка – дорогое сердцу видение, проектируемое на завесу падающего снега с помощью спрятанного в укромном месте волшебного фонаря.

Снеговая завеса колыхалась, и видение то появлялось, то исчезало в ее складках, это напоминало забавную игру в прятки, но я убеждал себя, что, как ни дорого мне это лицо, нужно на всякий случай держаться от него подальше. Тому, кто сдал экзамены авансом на два года вперед, следовало вести себя осмотрительнее.

Я просто-напросто обрадовался снегу; Он опускался на землю в эти тихие часы синего утра совершенно бесшумно – без единого звука, без малейшего шороха, – казалось, весь мир онемел и затих, машины прекратили свой бег, а люди все до одного человека обулись в бархатные шлепанцы. Говорят, в такую поводу – стоит только вслушаться в тишину – можно узнать, о чем переговариваются снежинки. Не знаю. Я видел сквозь бахрому падающего снега пару голубых глаз.

Когда я проснулся, от тишины не осталось и следа: скрипели на поворотах трамваи, гудели сирены автобусов и грузовиков, автомобильные шины шлепали по свежевыпавшему снегу. Я отдернул занавески, и белое утро торжественно вплыло в комнату. Казалось, прозвучали фанфары, и под их звуки наряд гвардейцев выстроился в почетном карауле. Мне почудилось, что я вижу развевающиеся белые перья, но то была, конечно, просто снежная бахрома, которую ветер колебал за окном.

Мы жили тогда на третьем этаже, последнем этаже – выше был чердак – эту квартиру отец получил за заслуги перед революцией. На чердаке некогда помещался аптечный склад, отец устроил себе там мастерскую. Из квартиры вела наверх витая лестница, так что у нас получилось модерновое жилище в два этажа. Отец ночевал в мастерской, а мы с матерью располагались в двух комнатах нижней половины. О лучшем нельзя было и мечтать!

Я поднялся по внутренней лестнице наверх, надеясь застать отца перед одним из мольбертов, но в мастерской никого не было, и мне впервые пришло в голову, что это весьма печальное место – из каждого угла веяло пустотой и холодом. Помещение мастерской почему-то показалось мне полем боя, где мы втроем (наш мудрый тройственнный союз) проиграли большое и важное сражение. Разумеется, это было просто предчувствие. Я чувствовал, что какие-то невидимые силы, могучие и непреодолимые, раскалывают на жалкие части наш умный, хорошо налаженный союз.

Но несмотря на мрачные предчувствия, охватившие душу при виде холодной пустоты мастерской, настроение мое не омрачилось безнадежно. Правда, торжественные фанфары сгинули, караула гвардейцев больше не было, ни о каких белых перьях не могло быть и речи, но я в общем-то твердо стоял на ногах и не собирался подгибать колени. Еще чего не хватало! Мои личные дела шли неплохо, а в самом скором будущем передо мной открывались довольно заманчивые перспективы.

В кухне меня ждал трогательный сюрприз. На спинке моего стула (отец смастерил для каждого из нас персональный стул, мой был с высокой прямой спинкой) алел довязанный накануне шерстяной шарф (из чистой шерсти!), украшенный желтой бахромой. Красный шарф с золотистой бахромой – от счастья впору было прослезиться! (Такой шарф не купишь в магазине, хоть расшибись в лепешку. Там продаются шарфы из искусственных материй).

Я поднес шарф к лицу и тут же почувствовал в его мягком прикосновении нежную ласку материнских рук. И мне стало совестно – я вспомнил, как на днях притворно сокрушался, что у меня нет хорошего шарфа, а мама приняла эти напускные воздыхания за настоящие. Я устыдился еще и потому, что вспомнил, как вечерами, видя, что она, бедняжка, корпит над вязаньем, я притворялся, будто меня это не касается, хотя и слепому было ясно, что она вяжет не носки, а шарф. И теперь, прижимая мамин подарок к щеке, я не мог ему нарадоваться и в то же время ругал себя последними словами.

Мне захотелось налить себе чаю, который успел остыть, но я передумал. Пока отец был прикреплен к магазину особой категории, у нас на завтрак всегда была какая-нибудь колбаса, – молока я просто не переваривал. Мне очень нравились бутерброды из поджаренных ломтиков хлеба с ветчиной. Потом отец с головокружительной быстротой пришел к выводу, что он живет дурно, раз позволяет себе пользоваться услугами кулинарного магазина особой категории. Он поспешно раскаялся в своей грешной жизни, и колбасные изделия немедленно были вычеркнуты из нашего утреннего меню.

Узнев, что отец вернул карточки, я с безнадежной ясностью понял: с ветчиной придется навсегда проститься, и хотя это было печально, я закричал отцу „браво” и восторженно захлопал в ладоши, – так приветствуют больших победителей. Мама сказала, что мы не правы что с лучших выше спрос, а тот, кто больше всех дает, должен и получать больше. Мы с отцом, конечно же, полезли в бутылку, и она обозвала нас примитивами, но до настоящей ссоры дело не дошло, у нас все кончается улыбками.

Отломив кусок хлеба, я с трудом прожевал его, наскоро оделся и вышел. На площадке второго этажа я чуть не налетел на Якима Давидова. Давидовы жили этажом ниже. Отец Якима, бывший токарь, теперь руководил котельным заводом: после Девятого он всего за шесть лет получил среднее и высшее образование, причем заочно, без отрыва от своего станка. Мать Якима работала инструктором райкома партии.

Яким Давидов одевался элегантно, со вкусом, словно вырос не в бедной рабочей семье, а в среде потомственных господ. Я помнил его по первым классам гимназии в потертых брючках и тужурке с залатанными локтями; теперь же передо мной стоял щеголь в солидном черном пальто, фетровой шляпе и светлом шелковом кашне. Не хватало только желтых кожаных перчаток, тонкой бамбуковой тросточки и ослепительного цилиндра, чтобы он смог уподобиться сошедшему со страниц старых книг софийскому франту двадцатых годов, из тех, что прогуливались когда-то по улице Леге.

В его серо-зеленых глазах навсегда застыло холодное выражение, присущее человеку, которому претит близкий контакт с себе подобными, курильщику, у которого не разживешься огоньком, любимцу богов, что с радостью выслушивает похвалы, а сам не способен сказать кому бы то ни было доброе слово. Мы знали друг друга давно, еще с детства, мне приходилось видеть его в самых разных обстоятельствах, и я запомнил еще одно, особое выражение его серо-зеленых глаз, которое трудно забыть. Курильщик, у которого не решаешься попросить огонька, – это еще что! В глазах Якима Давидова временами появлялись собаки – те полукровки, от которых не знаешь, чего ожидать: то ли они начнут ласкаться к ногам, то ли больно укусят. От полукровок можно ожидать всего, они то хватают тебя за горло ! душат, то подло ластятся, ползают в ногах и лижут руки. Попробуй разберись тут.

Mы с Якимом Давидовом были приятели, я восхищался его умением решать уравнения, его восхищала моя способность математически выражать связи между отдельными физическими явлениями. Но духовной близости между нами не было, я даже был уверен, что в нас живет взаимная ненависть, хотя мы и не причиняли один другому зла и не завидовали успехам друг друга. Количество ненависти, накал, накапливавшиеся наших душах, видимо, было прямо пропорционально нашим дружеским отношениям: чем дальше мы дружили, тем больше росла наша взаимная неприязнь.

– Айда со мной на каток, – сказал я, ошеломленный этой неожиданной встречей, – другое мне не пришло в голову.

– Ха-ха! – презрительно засмеялся Яким. – Неужели ты допускаешь, что я способен на такие глупости?

Я промолчал. Я знал, что он презирает спорт и спортивные развлечения.

– На какой каток ты идешь? – спросил Яким в свою очередь. Он вдруг заинтересовался катком, и я взглянул на него с изумлением.

– На „Ариану”. А что?

– Вот видишь! – он укоризненно поднял указательный палец. – Ты мой друг, и я не могу равнодушно видеть, как ты делаешь две глупости сразу. Во-первых, теряешь попусту время; во-вторых, – он повысил голос – идешь туда, где околачивается не кто-нибудь, а сынки и дочки недобитых буржуев!

– Вот как? – вспылил я. История с отцом выбила меня из колеи, и я не мог реагировать спокойно. – Какие еще недобитые буржуи тебе снятся? – Кипя негодованием, я с трудом перевел дух и продолжал: – Ты-то откуда знаешь, кто околачивается на катке „Ариана”?

Он немного помолчал, словно хотел вволю насладиться моей вспышкой гнева, потом ни к селу, ни к городу кивнул головой на мой шарф и сказал:

– Этот красный шарф совсем не идет к серому пальто, сними его. Непременно!

Тут я опять взорвался. После бесонной ночи мне трудно было владеть собой.

– Тебе-то какое дело?! – возмутился я. С тех пор как я себя помню, я впервые разговаривал с ним таким тоном. – Мне не нужны советы выскочек! – Зная, что слово „выскочка” очень задевало его, я сделал на нем ударение. Ого! Значит, мне тоже пальца в рот не клади. Браво! Я повернулся и побежал вниз по ступенькам.

Он догнал меня на тротуаре и, примирительно взяв под руку, сказал:

– Ну что ты злишься? И зачем так распускать нервы? Разве я тебе не друг? Я сделал замечание ради твоего же добра!

– Не нуждаюсь в твоих замечаниях! – я вырвал руку. – Нисколько не нуждаюсь, понятно?

– Ты не прав, Йо!

В приливе добрых чувств он иногда называл меня Йо, а я называл его Як. Эти ласковые клички мы придумали давно, еще в детстве.

– … и насчет „Арианы” ты не прав! – продолжал он. – Раз такие особы, как Виолетта, ходят туда, ясно, какого сорта публика собирается там.

Виолетта была наша одноклассница, дочь известного врача-рентгенолога. Когда он назвал это имя, на меня пахнуло горячей волной, как из пышушей жаром печи, хотя в лицо дул холодный ветер, залепляя глаза снегом.

– Далась тебе эта Виолетта! – крикнул я ему в ухо. Крикнул громко, – не потому, что он мог не расслышать, а чтобы перебороть смущение. – Чем она виновата, что ее отец был раньше богат? По-моему, тебе очень даже хорошо известно, что он не был фашистом.

– Знаю, знаю, что ты влюблен в эту кисейную барышню! – сказал Яким и вдруг остановился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю