355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Гуляшки » Три жизни Иосифа Димова » Текст книги (страница 1)
Три жизни Иосифа Димова
  • Текст добавлен: 13 апреля 2017, 19:00

Текст книги "Три жизни Иосифа Димова"


Автор книги: Андрей Гуляшки



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)

Андрей Гуляшки

ТРИ жизни ИОСИФА ДИМОВА

Андрей Гуляшки

Три жизни Иосифа Димова


АНДРЕЙ ГУЛЯШКИ

ТРИ жизни ИОСИФА ДИМОВА

Роман

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ТА, КОТОРАЯ ГРЯДЕТ

Фредрих Шопен – Соната №2, опус 35

„Я учился тогда в Академии художеств на последнем курсе класса живописи, готовился к защите дипломной работы, но в конце зимы, после долгих месяцев недоедания и холода, слег, а когда немного поправился, календарь показывал, что весна уже справила свой свадебный бал. Правда, я и без календаря мог догадаться, что песенка зимы давно спета: из окошка моего подвала было видно, что прохожие уже не носят бот и галош, плиты тротуара сухи, а где-то между десятью и одиннадцатью часами утра на них появляются веселые солнечные зайчики. Да, свадебные празднества весны, конечно же, отшумели и пышный наряд вероятно снят; почки жизни вот-вот распустятся, и звено великого круговорота замкнется.

Долгонько же я хворал! Когда болезнь свалила меня с ног, на дворе шел снег. А виноват был я сам. Если бы меня не угораздило легкомысленно уволиться с места официанта, я бы обедал каждый день и силенок, естественно было бы больше.

Ничего не поделаешь. Надумав уйти из ресторана, я сказал себе, что лучше умереть с голоду, чем разносить все эти похлебки да яхнии, подметать загаженный окурками и другим мусором пол. От такой трудовой деятельности меня воротило с души. Я прикинул, что если стану чаще помещать в нашем литературном еженедельнике карикатуры и иллюстрации, то этого заработка хватит, чтобы раз в день питаться по-человечески. Но еженедельник закрыли на неопределенный срок, и мои оптимистические рас четы повисли в воздухе. Из дому мне изредка присылали сало, шкварки и лепешки, этого хватало, чтобы не протянуть ноги, но было крайне недостаточно, чтобы держаться на них. И я стал добычей вирусов.

С болезнью, а может, именно из-за болезни, кто знает, меня частенько стали навещать довольно странные видения.

Я говорю „странные”, потому что некоторые из них было невозможно понять здравомыслящему человеку, они наплывали из царства снов и фантасмагорий, в то время как остальные были такие земные и реальные, что трудно было догадаться, где кончается фантастика и начинается реальность.

Взять хотя бы историю с горбатой Марией, работницей швейной мастерской, моей ровесницей, которая жила в мансарде нашего дома. Лицо у Марии было довольно миловидное, но природа обошлась с ней удручающе жестоко: плечи девушки сутулились, казалось, будто она носит на них навечно пришитое вьючное седло. Недостаток этот в общем-то было бы можно терпеть – горб был не так уж велик, – если бы он не уродовал пухленькую фигурку девушки.

Встречая Марию на лестнице или у подъезда, я улыбался ей расточительно щедрой улыбкой, шутливо задавал один и тот же вопрос: „Как дела, Мария?” и тут же бесцеремонно добавлял: „А как с любовью?” Лицо девушки вспыхивало, в красивых карих глазах застывал горький немой упрек, но она старалась отвечать мне в тон. „В общем неплохо!” – говорила она, и губы ее слегка подрагивали. – Ты что, сомневаешься?” Я торопливо заверял ее, что не сомневаюсь, и спешил поскорее убраться. Еще, боже сохрани, наберется смелости да привяжется!

Так вот, загадка, приняв образ Марии, спустилась однажды с мансарды в подвал, но, видно, оттого, что у меня был страшный жар и мозг буквально плавился, я не мог сообразить, что это – видение, химера или живое существо из плоти и крови. Самым удивительным было то, что Мария являлась в минуты, когда сознание мое было помутнено, и мозг пылал в пожаре раскаленных красок, каких мне не приходилось видеть даже во сне.

Когда температура спадала, и я с горем пополам приходил в себя, никакой чудо-Марии возле не оказывалось. Я утешал себя, что это, слава богу, было всего лишь видение. Но кое-какие вещи меня озадачивали, повергали в тревогу: кто-то вычистил мой пузатый чайник, вскипятил чай, оставил на столе тарелочку с двумя-тремя кусочками сахара и ломтиком кекса. Кто это был? Горбатая Мария? Но почему непременно она, ведь ко мне заходили мои товарищи, однокурсники! Кто-нибудь из них расщедрился и купил мне сластей, а девушки вычистили чайник и вскипятили чай. Большое дело!

Как-то в минуту просветления, когда я погружался в ледяное спокойствие и на лбу выступали капельки холодного пота, я спросил горбатую Марию:

– Скажи честно, это ты чистишь мой чайник? Она запротестовала:

– Как ты мог придумать такое? – потом тихо добавила: – Если бы догадалась, вычистила бы непременно!

– А сахар и пирожные ты приносишь?

– Мне даже в голову не приходило! – возразила она и, помолчав, со вздохом сказала: – Жаль, не додумалась, а то непременно купила бы тебе сахару и еще чего-нибудь сладкого. Ты какие пирожные любишь? – спросила она с невинной улыбкой.

– Только попробуй! Все, что принесешь, выброшу за окно, так и знай!

Она не поверила. Проклятый женский инстинкт подсказывал ей, что мне до смерти хочется сладкого.

Но это все мелочи. Самая большая загадка, загадка-чудо, свалилась на мою голову в одну из ночей, когда я, возможно, находился на грани жизни и смерти. Ведь во время любой тяжелой болезни наступает критический момент, когда Зевс удаляется со сцены, вверяя будущее человека в руки Судьбы. А та берет свои весы, кладет на одну чашу жизнь, а на другую смерть и безучастно наблюдает, какая из двух перетянет. Так вот и в ту роковую ночь Судьба держала весы, а я то весь пылал, то стучал зубами от зверского холода. И во время одного такого приступа полярной зимы горбатая Мария легла рядом со мной и прижала меня к своей груди, чтобы перелить мне свое дыхание, свое тепло, вырвать меня из царства холода, откуда нет возврата. А потом наступили мгновенья всепоглощающей страсти, которой ни до чего не г дела.

Возможно, это была галлюцинация, но когда я проснулся на рассвете, у меня было чувство, что на дне души плещется омерзительная зловонная муть. Я стыдился самого себя как человек, во сне испытавший эдипов комплекс.

С того утра угрызений началось мое выздоровление.

Да, „загадка Марии” не была единственной. В те кошмарные ночи мне раз десять снился один и тот же сон. Я иду через поле подсолнечника. Само поле и вся окружающая местность мне знакомы, я не раз бродил по ней, но подсолнухи стоят какие-то чудные: головы у них не золотые, а лиловые, вроде как химические. Я забрел на делянку деда Панко, иду, а сам то и знай оглядываюсь, боюсь, как бы не увидел меня этот самый дед: уж больно он лют, не дай бог заметит – тут же запустит тяжелой клюкой и ругаться будет на чем свет стоит. Хожу я между подсолнухами и дивлюсь: головы лиловые, а стебли ниже колен – золотые. И воздух вокруг моей головы тоже лиловый, а ноги тонут в золотой дымке. Такой запутанный, невозможный сон! Но дело было, конечно, не в этом – мало что может присниться человеку! Загадка заключалась в том, что сон этот повторялся – абсолютно одинаковый, словно все следующие фабриковались под копирку или печатались с матрицы…

Чем больше я выздоравливал, тем сильнее руки мои тосковали по работе. Я брал угольный карандаш, устраивался под окном, и на листе бумаги в мгновение ока возникали домишки нашей деревенской улицы, ветхие плетни, через которые я не раз перелезал, кривые груши, старые орехи, кроны которых были похожи на небольшую рощу. Появлялся колодец с журавлем , тот самый, что стоит на развилке дорог, одна из которых ведет в Подгорье. Издалека колодец напоминал гигантскую диковинную птицу, нацеленную клювом в пепельное небо, одинокую, невесть как уцелевшую после кошмара всемирной катастрофы… Я откладывал лист в сторону, брал другой. Смежал веки, прислушивался, и на меня волнами наплывала песня старого букового леса, далекое позванивание колокольчиков стада, хриплый крик сойки… По укатанным проселкам мчались расписные повозки, слышался топот конских копыт, звон железных ободьев; выкрики дюжих возниц вспарывали залитый солнцем простор…

Старые буки на моем листе напоминали гайдуков давних времен; овцы под тяжелой тучей, сбившись, дрожали в предчувствии молний и грома: повозки летели, коки смахивали на крылатых змеев, а в повозках восседали богатырского сложения дружки, они натягивали поводья и размахивали пестрыми баклагами, что пылали на солнце разноцветными языками пламени.

Кто-нибудь видел разноцветное пламя? Вряд ли. Почему же тогда на моих рисунках оно переливалось всеми цветами радуги – сам не знаю.

И почему тот колодец с „журавлем” напоминал одинокую диковинную птицу – тоже не знаю.

Да, чудеса существуют, и о самом удивительном чуде вы сейчас услышите. В сущности, я собирался рассказать вам об этом случае, а все остальное, о чем упоминалось в моем рассказе, – только вступление.

Приближался конец апреля, я уже твердо стоял на ногах, пора было подумать о дипломной работе. Но стоило немного походить, как у меня начинала кружиться голова, и один молодой врач, связанный с нашими товарищами, дал мне совет погреться несколько дней на солнышке, а потом уже слоняться по городу. Я послушался. В мои хоромы солнце не заглядывало, приходилось выбираться на улицу, это меня утомляло: я отвык стоять на ногах. К тому же меня раздражала уличная суета, хотя наша часть бульвара была не такая уж многолюдная. (Дом в котором я жил, стоял на углу бульвара Фердинанда и улицы патриарха Евфимия, напротив кабачка „Спасение”). Тогда я придумал подняться на площадку первого этажа, там было широкое окно, выходившее на бульвар. После трех часов дня солнце, начинавшее клониться к закату, брало это окно на мушку и держало его на прицеле часов до шести. Вот какая удачная мысль пришла мне в голову! Сидя на подоконнике, я мог даже делать зарисовки домов, стоявших напротив, площади, что время от времени, когда по ней проезжала пролетка или такси, оживала и вздрагивала. Только городские пейзажи были мне не по вкусу.

На третий день безделье начало донимать меня не на шутку, я дал себе слово не подниматься на опостылевшую площадку и даже начал строить планы завтра выйти из дома. Я сидел и думал, куда направить свои стопы. Нечего и говорить, прежде всего я отправлюсь в редакцию нашего еженедельника, который опять начал выходить. Главный редактор прислал мне открытку к Первому мая с пожеланием скорого выздоровления. Потом разыщу секретаря нашей комсомольской ячейки, скажу, что я уже в форме, и он может вполне рассчитывать на меня. И еще, конечно, я зайду в академию, повидаюсь с друзьями и разузнаю, когда нужно представить проект дипломной работы.

Составленная мной программа была великолепна, и все было бы распрекрасно, если бы не терзал неотступно вопрос, где раздобыть немного денег. Вчера, поднимаясь по лестнице, я встретил свою хозяйку, она живет на верхнем этаже, и весь похолодел – ведь я целых три месяца не платил ей за квартиру. Ничего не скажешь, приятная встреча!

Моя хозяйка -из тех вульгарно красивых женщин, которые с первого взгляда порождают так называемые „похотливые желания”даже у самых больших скромников. Если бы не проклятый долг, я бы непременно отважился на пару дерзких слов. Ее муж – известный архитектор, представитель нескольких иностранных строительных фирм, – постоянно пребывает в разъездах. Весь второй этаж, и первый, и мой подвал принадлежат господину архитектору, но поскольку он почти не бывает дома, плату с квартирантов собирает госпожа архитекторша.

– А, господин Димо! – ее полные губы сложились в улыбку, в то время как холодные серо-зеленые глаза смотрели на меня критически. – Выздоровели в конце концов?

Я понял этот вопрос так: „Господин Димо, когда же в конце концов вы расплатитесь со мной за квартиру?” Я сказал:

– Дня через два-три, мадам, я буду в форме, имейте терпение!

– Ишь ты – сказала она, и в глазах ее вспыхнули зеленые огоньки. – В форме, скажите на милость! А сам – кожа да кости. Смахивает на великомученика, а туда же болтает о форме!

Лицо ее почему-то не выражало гнева. Она даже усмехалась, а ведь раньше, помню, смотрела на меня волком стоило задолжать за один месяц.

– Мадам, если я даже буду смахивать на мощи святого Ивана Рильского,– сказал я, – то постараюсь внести причитающуюся с меня сумму за три месяца. Проявите немного терпения, только и всего!

В одну секунду лицо ее окаменело, огоньки в глазах погасли, на их месте тлели зеленые угольки. Помолчав, она сказала:

– Что вы мелете, ведь ваша приятельница, горбатая, что живет в мансарде, расплатилась со мной от вашего имени дне недели тому назад!

Лицо мое, вероятно, вытянулось и застыло от неожиданности, вернее – от ужаса. Но я живо взял себя в руки: нужно спасать свою честь и честь той несчастной, нашу классовую честь. Небрежно улыбнувшись, я хлопнул себя ладонью полбу и, пожав плечами, брякнул:

– Прошу прощения! Запамятовал.

– Скажите, какой забывчивый! – съехидничала хозяйка.

– Что же тут удивительного? – огрызнулся я. – Все преходящее легко забывается. В ожидании дня переезда в ваши солнечные хоромы, я стараюсь не думать о таких бренных вещах, как долги, денежные обязательства и прочая буржуазная галиматья!

Она скорчила надменную гримасу, потом, пересилив себя, снисходительно улыбнулась.

– Знаете, господин Димо, что сказал Христос? Блаженны верующие! – изрекла она и, выпятив высокую грудь, медленно и важно стала спускаться по лестнице. Я обычно не прочь поглазеть на нее, но теперь мне было не до этого.

Вечером, увидев свою милосердную самаритянку – откуда она только взялась на мою голову! – я коршуном налетел на нее и заорал: „Как ты смела, черт тебя побери, платить вместо меня за квартиру? Почему ты ничего мне не сказала?”

Мария побледнела, потом лицо ее залилось краской и опять стало белым, как стена.

– Я забыла, – пробормотала она. – Если бы не забыла, непременно сказала бы!

– Как ты узнала, что я задолжал за квартиру? – спросил я.

– Хозяйка как-то встретила меня, когда я спускалась к тебе, и говорит: „Напомни ему, что он не платил за квартиру три месяца и что я не буду с ним церемониться, хоть он и больной!”

Она подняла голову и взглянула на меня кроткими, умоляющими глазами, полными такого покорного обожания, что у меня свело глотку. „Ну и зверюга же ты!” – чистосердечно упрекнул я себя. Но сердце мое не потеплело. Я сказал:

– Постараюсь на днях вернуть тебе эти деньги! – и поспешил уйти, чтобы не слушать ее возражений. Ушел, не попрощавшись. Чего доброго, размякну опять или черт замутит мне разум, – омерзительный осадок от того злополучного сна все еще лежал на дне моей души. Да и был ли то сон? Боже, избавь! – как говориться в молитвах. – Боже, избавь!

Вот что омрачало мне душу. Лучше тысячу раз быть выброшенным на улицу, чем жить подаяниями влюбленной в меня горбуньи! В подобных случаях просто не знаешь, что делать – плакать или смеяться, – кажется, собрал бы пожитки и убежал бы за тридевять земель, сменил фамилию, стал подданным далай-ламы.

Я погружался в невеселые бездонные мысли, как вдруг почувствовал особенный, я бы сказал, „нетленный” трепет в груди, – волнение или, может, радость, которую смутно ждал, ждал и не верил, что она устремится мне навстречу так скоро.

В сущности, она шла спокойно, ни о какой стремительности не было и речи. Радость приняла облик девушки, русые волосы которой в косых лучах солнца казались золотистыми. На ней было синее платье в белый горошек, в котором она выглядела особенно стройной. Грудь у нее была невысокая, едва вырисовывалась, и вообще она не будила с первого взгляда чувств, подобных тем, которые вызывала моя хозяйка. Овал лица нежный, „акварельный”, как выразился бы живописец более старомодного толка. Одним словом, если бы нужно было для большей наглядности определить ее типаж, то я бы смело отнес ее к женщинам северного типа.

Впрочем, какая она женщина, помилуйте! Женщина-это моя хозяйка, ее развитые, пышные формы будоражат воображение, порождают желание физического обладания. Девушка же, увиденная мной из окна второго этажа, еще только готовилась стать женщиной. Ей было не больше девятнадцати лет, и в походке сквозило нечто девчоночье.

Она шла со строны памятника патриарху Евфимию, медленно пересекая площадь, солнце, которое садилось над кабачком „Спасение”, освещало ее с головы до ног, и она, вся сияя, двигалась в золотом ореоле.

Я не выпускал ее из поля зрения, пока она не поравнялась с моим окном. Миновав фасад, девушка повернула влево и исчезла из вида.

Стремглав ринувшись вниз по лестнице, я выбежал на улицу, – откуда только сила взялась в моем исхудавшем теле! Добежал до угла, окинул взглядом улицу, пересекающую наш бульвар, – видение исчезло, словно бы расплавилось в солнечных лучах. Я прислонился к уличному фонарю и только тут почувствовал, как бешено колотится сердце. Неужели это была галлюцинация?

Внизу, в подвальном коридоре я чуть не сбил с ног служанку моих хозяев, ядреную, уже испорченную провинциальную девку. Я обнял ее за талию, повернул лицом к себе и деловым тоном спросил, знает ли она девушку, которая живет где-то рядом, ходит в таком-то платье и на вид ей можно дать столько-то лет.

Она осклабилась и спросила, кто сохнет по этой барышне – уж не я ли, я ответил, что ею интересуется один мой хороший знакомый.

– Ну, тогда так и быть скажу! – сказала служанка, сделав вид, будто поверила. – Эта барышня живет в третьем доме от угла, где фонарь. Такой большой двухэтажный дом, желтый – за железной оградой, а впереди палисадник.

– Да? – с радостным нетерпением воскликнул я.

– А зовут ее Снежка, Снежана. Ее отец адвокат, через год едет в Англию консулом, и барышня каждый день ходит на уроки английского языка. Что скажешь?

– Скажу, что ты ангел, хотя и спишь с архитектором, обдуриваешь хозяйку!

На радостях я ее обнял – я был безмерно счастлив.

Потом пошел в свои хоромы, не раздеваясь, бросился в постель и закрыл глаза. Она была там, под ресницами. Шла ко мне3неся золотое сияние.

В этом подвале, напротив кабачка „Спасение”, я жил еще с год – до новой осени. Моя дипломная работа была сдана-я написал тот самый одинокий колодец с журавлем . Вокруг колодца, сколько хватает глаз, расстилается поле, а над ним – знойное, словно посыпанное пеплом небо. Слева на горизонте виднеются клубы дыма, они вздымаются в поднебесье, точно стаи воронов, вероятно, там горит село. Домов не видно, только клубится дым, зловеще освещаемый пунцовым заревом. А у колодца, возле рассохшейся колоды, сидит сгорбленная тысячелетняя старуха в черном платке, сухая, как земля вокруг и серая, как небо. Выцветшими от ожидания глазами она смотрит туда, где пепельный небосвод, словно огромный колпак надвигается на спаленную равнину.

Члены государственной комиссии, увидев мою работу, вначале пришли в замешательство, потом почти единодушно решили, что моя работа или должна быть начисто отвергнута или же мне нужно поставить за нее „отлично”. Один только Пенко Димитриев, преуспевающий молодой художник, придерживался особого мнения. Он заявил: „Отвергнув эту картину, мы сделаем два промаха. Во-первых, восстановим против себя общественное мнение, на нас начнут тыкать пальцами как на ярых консерваторов. Во-вторых, с нашей легкой руки вокруг имени этого молодого человека поднимется шумиха, мы создадим ему, так сказать, ореол славы. И потому я предлагаю избрать средний путь – и волки будут сыты, и овцы целы, – предлагаю поставить ему четверку”.

Вот какой подлец был этот Димитриев! Он выдал мне аттестацию среднего художника. С оценкой „четыре” я не мог претендовать даже на место учителя.

Как бы то ни было. Поступать на государственную службу я не собирался, а те, от кого это зависело, вряд ли согласились бы меня назначить, получи я даже диплом с отличием!

Впрочем, я не собираюсь описывать сейчас (и когда бы то ни было) свое житье-бытье тех лет. Я жил как большинство наших художников того времени, а жизнеописаний на эту тему у нас хоть отбавляй! Недоедание, нищета, беспросветные долги и бахвальство – таков был обычный, нормальный климат, в котором протекала наша жизнь. Но в отличие от своих собратьев по кисти, которые льнули к буржуазии – одни из практических соображений, другие в силу идейных убеждений – и тоже не редко бедствовали, поскольку буржуазная „элита” мало интересовалась своими художниками; так вот, в отличие от них мы не впадали в уныние, не заламывали в отчаянии руки, не искали утешения в вине. У нас был высокий идеал, мы трудились во имя его, и потому яд пессимизма и прочие недуги были нам не страшны. Наоборот, мы жили бурно, временами даже весело, мы были настроены оптимистически – нередко до безрассудства…

Но это, как я уже сказал, слишком хорошо известно, пожалуй, не стоит добавлять.

А вот о моем золотом виденье я расскажу еще немного. Я всегда руководствовался правилом, что о самых сокровенных вещах не стоит разглагольствовать.

Наступили удивительные дни и ночи. Каждый раз, когда неотложные дела не заставляли меня отлучаться из дома, я занимал позицию у окна и ждал появления девушки, которую, по словам хозяйской служанки, зовут Снежаной. Я не знал, правда ли это, история с консулом могла оказаться чистой небылицей, но имя Снежана, Снегурочка как нельзя больше подходило для девушки северного типа. Снежана же была настоящая северянка – голубоглазая, с шелковистыми русыми волосами, отливавшими на солнце золотом. Лицо у нее было бледное, какое-то иконописное, а маленький рот напоминал свежераспустившийся розовый бутон.

Так вот, когда у меня не было срочных дел в городе, я стоял у окна и ждал ее. Стоило ей появиться на нашей улице, как мир мгновенно преображался. Об этом чуде мне хотелось бы рассказать подробнее. Все загадки, преследовавшие меня во время болезни, теперь поблекли, как блекнет месяц при свете занимающегося дня. По сравнению с чудом, возникшим передо мной на площади, они были ничто, – жалкие побрякушки, какие можно купить у лоточников за гроши. И только! Когда моя Снежана шла по бульвару, у меня на глазах разгорался невиданный и неслыханный праздник. Торжественно гремела музыка, с неба струился золотой свет, фасады домов сияли, словно чья-то невидимая рука направляла на них лучи театральных прожекторов, а бронзовый патриарх, размахивая руками, подпрыгивал на своем пьедестале: старику, видно, не терпелось пуститься в пляс. Вот какой праздник наступал, когда Снежана появлялась на площади со стороны кабачка „Спасение”.

Видно, это была любовь. Доказано, что любовь вершит чудеса, подобные необыкновенные вещи описываются в книгах, они живут на полотнах живописцев, воплощаются в мрамор и металл. А разве само по себе сочинение книг, рисование, музыка, ваяние – не есть чудо? Так что удивительные перемены, наступавшие на площади при появлении Снежаны, пожалуй, никого не удивят, такое случалось и с другими людьми во все времена.

Возможно, это была любовь. Я стремглав мчался по лестнице, я бежал по тротуару, чтобы поскорее увидеть Снежану вблизи, подышать с ней одним воздухом.

Потом мы спускались в мой полуподвал. Выбрав из двух деревянных стульев тот, что поустойчивее, я вытирал его ладонью и подавал ей.

– Тебе удобно? – спрашивал я.

– Ну что ты все беспокоишься? – говорила она.

Я не знал, почему беспокоюсь. Чтобы унять волнение, я рылся в ящике стола, где лежали старые кисти и тюбики с остатками краски, и почти всегда находил там пару карамелек, из тех, что в свое время приносила мне горбатая Мария, моя добрая самаритянка.

Я протягивал конфеты Снежане.

– Угощайся! Очень вкусные!

Она снисходительно улыбалась и брала конфету.

– А что написано на обертке? – спрашивал я.

– „При неудаче попробуй еще раз”, – читала она.

Мы долго смеялись, сами не зная чему. Смотрели друг другу в глаза и покатывались со смеху.

Потом я показывал ей свои эскизы, она рассматривала их с большим интересом.

– Что это за типы? – спросила она однажды, указывая пальчиком на капиталистов. Они были изображены во фраках и цилиндрах, у каждого в левом глазу – монокль.

– Теперешние хозяева мира – капиталисты, – отвечал я.

– Гм! – она недоверчиво улыбнулась. И, указав на рабочего в рубахе с закатанными рукавами и длинном переднике, какие носят кузнецы, с огромным молотом в руках, вновь спросила:– А это кто?

– Рабочий, – сказал я. – Будущий хозяин мира.

Она улыбнулась той же недоверчивой улыбкой и вздохнула. Было ясно, что это ей не интересно.

А меня прямо мороз по коже пробрал, когда я подумал что придется объяснять ей теорию прибавочной стоимости, чтобы она поняла, как капиталисты наживают свои богатства и почему в один прекрасный день правда рабочих восторжествует… Теория эта была отнюдь не из легких. Но тут меня осенила практическая мысль – недаром в моих жилах течет крестьянская кровь, крестьянин, как известно, твердо стоит ногами на земле. Я спросил:

– Ведь лучше не быть дочерью консула, правда? Она кивнула головой.

– А что бы ты сказала, если бы твой отец был адвокатом?

– Но мой отец адвокат, – сказала она.

– Да, но он богатый, а должен быть бедным. Давай ты будешь дочерью бедного адвоката, который защищает людей, привлекаемых к суду по одному из параграфов Закона о защите государства?

Снежана молча пожала плечами, из чего я сделал вывод, что она согласна.

Если я не был занят неотложным делом, если работа над рисунками для газеты не клеилась, я поднимался на второй этаж, усаживался на подоконник и ждал, пока на тротуаре покажется фигурка Снежаны. Иногда дожидался ее на улице. При этом я прибегал к разным хитростям, пускал в ход свою изобретательность, чтобы она не подумала, будто я за ней слежу. „Она рассердится, – думал я, – и начнет возвращаться другой дорогой!” Кроме того, я щадил свое самолюбие. Художнику не пристало вести себя легкомысленно!.. Моя революционная совесть кипела негодованием, она ругала меня последними словами, припирала к стенке… Я признавал себя виновным, а сам бегал на площадку второго этажа и потом изощрялся в невинных хитростях на улице.

Как-то раз меня осенило.

– Хочешь мне позировать? – спросил я Снежану.

Мне показалось, что предложение ее обрадовало.

Накануне вечером горбатая Мария осчастливила меня роскошным букетом. Их мастерская отмечала какой-то юбилей, по случаю празднества нанесли много цветов, и Мария, собрав со столов букеты, принесла их мне. Догадалась, что ее художнику гвоздика и тюльпаны могут пригодиться. Это было как нельзя более кстати, и я в приливе радости чмокнул ее в лоб.

Я составил из гвоздик, тюльпанов и георгинов три букета, налил в ведро, где обычно держу кисти, воды и поставил в него все три букета. После этого, как я уже сказал, предложил Снежане позировать мне.

Я усадил ее на все тот же, более надежный стул, приколол к волосам несколько гвоздик, а остальные цветы положил ей на колени. Два-три цветка упали на пол.

Я рисовал ее портрет пастелью.

Сколько времени это продолжалось? Пять-шесть часов, день, два? Я несколько раз начинал сначала. Сделав два наброска, решил, что она должна позировать стоя. Когда наконец портрет был окончен, я написал внизу: „Весна” и убрал краски. Моя весна была мало похожа на Снежану, и это меня удивило. С портрета смотрят те же голубые глаза, но в их взгляде (выражении) нет мягкости, волосы русые, но попышнее, чем у моей живой подруги, на белой материи на груди расплываются кровавые пятна. Я окинул „Весну” критическим взглядом, сравнил нарисованную девушку с живой и решил, что образ, воспроизведенный мной на холсте, более правдиво отражает нашу мятежную эпоху. Наша весна была суровой, над ее головой сверкали оголенные шашки конных жандармов, в нее стреляли из-за каждого угла, пронзая пулями ее бессмертное тело. Настоящая, живая Снежана скорее напоминала весну будущего – хрупкую, нежную, увенчанную цветами…

Такие мысли роились у меня в голове, когда я сравнивал обеих Снежан – нарисованную и живую.

И я подошел к моей Снежане, встал перед ней на колени и уткнулся лицом в подол ее непробитого пулями платья.

Однажды – это было в конце июня – она не появилась в обычный час на площади, и праздник не состоялся. С неба не струился золотой свет, не гремела музыка, фасады домов не озарялись пурпурным сиянием. Прохожие, измотанные жарой, куда-то торопились, фаэтоны еле-еле тащились, послеобеденные часы тянулись безлико, удручающе скучно, по-казенному.

Вскоре я через хозяйскую служанку разузнал, что будущий консул с семьей отбыл на курорт в Чамкорию.

„А почему бы и мне не махнуть в Чамкорию, прихватив этюдник с красками?” – мелькнуло у меня в голове. Что ж, пожалуй, это идея! Можно написать множество пейзажей с темно-зелеными хвойными лесами и синим горным небом.

Меня даже в пот бросило от досады. Как я мог допустить, чтобы в душе проклюнулось такое недостойное желание! Бросить товарищей, бросить работу из-за консульской дочки!.. Я же обещал редакторам нашей газеты нарисовать для первого августовского номера антивоенный плакат, который будет напечатан на первой странице: предстояла кампания выдвижения лозунгов против войны. Нет, нет, ни о какой Риле, ни о каком любовании рильскими лесами и синим небом не может быть и речи!

Мария, заметив, что я хожу унылый, озабоченно спросила, не заболел ли я опять. Да простит меня, как говорится, господь, но в ее голосе мне почудились горестные нотки надежды… Дай бог, чтобы я ошибся!

Весь июль я провел в городе. В день первоавгустовской антивоенной демонстрации меня схватили, я угодил в пятый полицейский участок и вместе с другими демонстрантами просидел в тюремной камере три дня. Мой арест доставил бедной Марии немало хлопот.

Сюрприз: Пенко Димитриев прислал одного слизняка, чтобы тот уговорил меня поступить на работу. Димитриев, мол, похлопочет перед министром, чтобы меня назначили учителем рисования в начальную школу. Я сказал этому слизняку, чтобы он убирался подобру-поздорову, а не то, как бы я не запер его в котельной. Эта мразь доложила Димитриеву о том, как я его принял, и тот, подлец, заявил, что каждый сам за себя ответчик и что я плохо кончу. Пакостник! Да, один из нас плохо кончит, уж это точно.

Заходил ко мне один наш уважаемый теоретик, знаток искусств. Ему очень понравился мой колодец с журавлем и старухой, похвалил он и „Весну”. А обнаружив среди эскизов несколько карандашных портретов Снежаны, удивленно воскликнул: „А это кто, такая нежная?” Я ему объяснил, что это моя соседка, дочь нашего будущего консула в Англии и что я влюблен в нее „на расстоянии”. „Сразу видно, что из другого теста!” сказал уважаемый товарищ. – Больно нежна, не нашего поля ягода!” Потом, строго взглянув на меня, укоризнено покачал головой: „Послушай, я не верю, чтобы ты был влюблен в эту девушку! Как же так? Ведь ты из крестьянской семьи, организованный пролетарий. Разве можно!”


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю