355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Гуляшки » Три жизни Иосифа Димова » Текст книги (страница 4)
Три жизни Иосифа Димова
  • Текст добавлен: 13 апреля 2017, 19:00

Текст книги "Три жизни Иосифа Димова"


Автор книги: Андрей Гуляшки



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)

Я весь похолодел. Таких недобрых интонаций в его голосе мне не приходилось слышать. Я посмотрел в его глаза и отшатнулся: злые собаки, выскочив из зеленоватых языков адского пламени, готовы были вцепиться в горло и душить до смерти.

– Как тебе не совестно! – бросил я ему в лицо. – Ты ведь тоже был влюблен в Виолетту, но она не обращала на тебя внимания. Ты и теперь не равнодушен к ней, но она по-прежнему тебя не замечает, и потому ты обливаешь ее грязью!

Не знаю, может, я переборщил. Я плохо спал ночь, к тому же отцовские неприятности жгли душу.

– Йо, – сказал Яким и помолчал. – Эти слова не делают тебе чести. Но давай забудем о них… А теперь выслушай меня! Понимашеь, я не хочу, чтобы ты портил себе репутацию из-за этой особы. Мы с тобой дружим, и все это знают, я не желаю, чтобы и на меня упала тень!

– Ишь ты! – сказал я и засмеялся громко, хотя мне было вовсе не до смеха. – Кто тебе мешает держаться в стороне?

Пока мы с ним обменивались любезностями, снег все сыпал и сыпал, и мы стали похожи на мельников старых времен, каких отец любил рисовать на своих картинах.

– Нет, ты не стоишь внимания! – сказал Яким Давидов, презрительно скривив губы. Он снял шляпу, отряхнул ее от снега и опять надел на голову, надел чуть набекрень, а это означало, что он принял какое-то категорическое решение. – Я прекрасно обойдусь и без тебя! – сказал он, глядя куда-то в сторону, хотя там не видно было ничего особенного: изредка мелькали силуэты спешащих куда-то прохожих, стремительно неслись мириады снежинок – и все.

Так мы и расстались. Стоя на заснеженном тротуаре и глядя ему вслед, я чувствовал, что в душе моей закипает злость, и думал о том, что было бы хорошо больше никогда не встречать на своем пути этого человека. Но белое утро вскоре настроило меня на другие, отрадные мысли…

Красота и дружба с Якимом Давидовым были несовместимы, этот вывод давно созревал в моей голове, но ссора с ним почему-то меня не очень обрадовала. Я зашагал дальше по улице Шейново, и хотя ветер, оставив в покое мое лицо, дул мне в спину, идти было не легче. В конце концов мой дружок заслуживал хорошего пинка, и потому я не церемонился – мне осточертели его злые собаки. Да, основания порвать с ним были веские, но что-то во мне протестовало, какой-то голос твердил, что злых собак везде хватает,– напоследок их развелось видимо-невидимо – стоит повнимательней вглядется в глаза того или иного приятеля, как ты увидишь: злющие собаки тут как тут. Разве Димитриев не выдавал себя за друга моего отца? Выдавал и еще как, но это не помешало ему укусить отца, когда подвернулся удобный случай. Конечно, бывают и хорошие собаки, благородные, особенно из породистых, но псы в глазах Якима были полукровки, и потому вероломству их не было границ. Я убеждал себя, что уже из-за одного этого стоило порвать с ним, я одобрительно похлопывал себя по плечу за то, что наконец-то решился на такой подвиг, но не находил сил воскликнуть „браво”. В душе не было энтузиазма.

Чем ближе я подходил к Орлиному мосту и пруду, на котором находился каток, тем громче гремели репродукторы „Арианы”. В воздухе реяли кринолины старинных венских вальсов, хотя с неба падал густой снег. До прихода Виолетты оставалось около получаса, на этот раз я поторопился. Я сказал себе, что это из-за снега: когда идет снег, трудно рассчитывать время ходьбы. Войдя в павильон, стоявший у входа в парк, я заказал чашку кофе. Я любил бывать в этом кафе, в будние утра здесь было пустынно – разве изредка заглянет какая-нибудь парочка, – приятно пахло кофе, было тепло и тихо. А может, это кафе нравилось мне не столько из-за тишины, сколько из-за неописуемо блаженных минут, предшествовавших свиданию. Я думал о разных разностях, и даже улыбался, наперекор суждениям незадачливых литераторов, которые утверждают, будто у математиков отсутствует воображение. Каких только глупостей не сочиняют о математиках! Одним словом, в этом тихом и удобном заведении мне было очень хорошо.

В ту секунду, когда Виолетта проходила мимо широкого окна, я случайно поднял глаза и увидел ее. Снегопад почти прекратился, изредка в воздухе мелькала какая-нибудь запоздалая снежинка, белое утро стало еще белее, и голубая шапочка Виолетты как бы плыла в море матового света. Выждав несколько длинных, невыносимо тягостных минут, я выбежал наружу.

Взяв коньки напрокат, сдал пальто, а шарф оставил, он придавал мне спортивный вид. Как бы то ни было, когда я вышел на лед и огляделся по сторонам, то не без смущения обнаружил, что я чуть ли не единственный неспортивный экземпляр на весь каток. Вокруг все кружилось, мелькало, все были разодеты, как на праздник – удивительный зимний праздник, – и это было так прекрасно, что смущение мое вмиг испарилось и в душе затрепетала неожиданная, самая настоящая радость. Над катком неслись звуки вальса, молодые люди танцевали, они носились по льду так, словно за плечами у них были крылья. Пестрые свитера, юбки, шапочки – все это мелькало, образуя головокружительное многоцветное зрелище. Я расставил руки, расправил плечи и тоже окунулся в веселый водоворот.

Виолетту я нашел на северной половине пруда. Она каталась легко, искусно выписывала окружности, начертив параболу, тут же превращала ее в размашистый эллипс. На ней был белый пуловер, надо лбом, выбиваясь из-под голубой шапочки, трепетал короткий локон, точно крыло синички.

Некоторое время я любовался Виолеттой издалека, потом ее масса, несмотря на все изящество и деликатность объема, самым бесцеремонным образом преодолела квадрат расстояния между нами, и моя рука в одну секунду была неудержимо привлечена ее тонкой талией. Математика окружает нас повсюду в этом мире, и если в данном случае вступил в действие закон Ньютона, то причину следует искать в его абсолютной универсальности относительно предметов материального мира. А поскольку мы с Виолеттой были всего лишь крохотными частицами материи, то нам нельзя было ему не подчиниться!

Да, я был пьян от переполнявших меня добрых чувств, мое отменное здоровье и мои двадцать лет требовали компенсации за пережитые неприятности, предъявляли свои права, спешили наверстать потерянное. Эй, виночерпий, чашу вина, еще одну!

Итак, я положил руку ей на талию, это было незабываемое, ни с чем не сравнимое чувство, любая попытка выразить его в словах, обречена на провал. Какое-нибудь убожество может подумать, что речь идет об ощущении, которое может доставить самому жалкому типу первая попавшаяся уличная девка. Провалиться ему в черную пустоту корня квадратного из минус единицы, речь идет вовсе не о физиологии, грубой чувственности, которую можно удовлетворить за пакетик жареных каштанов. Жалкая история! По крайней мере, я так думаю. Речь идет о том празднике души, когда в кубках пенится искрометное вино, музыка играет гимны, а небо расцвечено фейерверками рубиновых огней.

Я был пьян от восторга, голова слегка кружилась, но я ни на миг не терял чувства реальности. И это отличало меня от моих ровесников – филологов и литераторов, – которые в приливе опьянения совершенно теряют головы, и мир для них превращается в царство, где любой чокнутый – мудрец, где все имеет произвольные измерения. Со мной такого не бывало, думаю, что ничего подобного не случится и в будущем. Так, в первые же минуты совместного скольжения по льду я с предельной точностью (скажем, до одной тысячной) установил три вещи. Во-первых, что Виолетта не имеет намерения выскользнуть из моих объятий; во-вторых, что у нее нет желания прижаться к моей руке покрепче; а в-третьих, что она намерена держать интенсивность соприкосновения наших тел на определенной грани, то есть на грани искренней дружбы. За этой гранью открывались, как и следовало ожидать, жаркие просторы любви. Вот что установил я, невзирая на опьянение.

Констатации были не из самых вдохновляющих, мужчины обычно плюют на искреннюю дружбу с женщинами. Нет такого мужчины на свете, который не согласился бы променять океан подобных дружеских чувств на одну-единственную крупицу настоящей любви. Вот почему я не почувствовал бог знает какого удовлетворения и тут же постарался дважды проанализировать доказательства с точки зрения математической логики. Во время второй проверки, к своему величайшему удовольствию, я обнаружил, что мною не был принят во внимание такой важный фактор, как стыдливость. А если она просто стеснялась прижиматься покрепче к моей руке? Разве в свое время Виргиния не погибла в пучине вод оттого, что постыдилась сбросить одеяние перед Полем, который хотел перенести ее на руках через разбушевавшиеся волны? В одеянии преодолевать разбушевавшиеся волны было несподручно, Поль это хорошо знал и потому попросил Виргинию раздеться. А она засмущалась. Выходит, стыдливость – очень даже важный фактор а я как-то не придал ему значения.

Потом я подумал, что это ерунда, – ведь, в наш век стыдливые Виргинии нечно вроде белых ласточек. Не то, что их вовсе нет, они есть, но нужно прожить лет пятьдесят, не меньше, чтобы увидеть хоть одну. Жаль, конечно, потому что мужчинам очень даже по сердцу женская стыдливость, и вообще им нравится все то, что само не дается в руки. Но, к сожалению, целомудрие в наши дни такая же редкость, как и белые ласточки. Нужно перевалить через девять гор, чтобы увидеть, как над десятой в вышине вьется белая птичка. А на равнине ее не встретишь. Наоборот, в окружающей жизни скорее увидишь противоположное. Две недели тому я наблюдал сцену, которая меня буквально потрясла. Моя однокурсница, девушка не глупая и способная, безо всякого стеснения разделась донага, – она, видите ли, желала доказать своему оппоненту, что может это сделать, если захочет. Тот же уверял, что она не решится, наверное притворялся, собака, а дура попалась на удочку. Они поспорили на двадцать левов, и победительница как ни в чем не бывало отправилась с поверженным противником в кафе есть пирожные.

Итак, мне не оставалось ничего другого, как думать, что Виолетта просто не желает перешагнуть границу, отделяющую дружбу от любви. Пропади она пропадом, эта дружба!

Граммофон в десятый раз загундосил шлягер тридцатых годов на мотив страстного танго:

Я люблю вас, о мадонна,

Вы моя мечта!

Плавно описывая эллипсы, мы пошли на двадцатый круг, когда со стороны бульвара подул резкий ветерок и вновь повалил густой снег. Количество падавшего на нас снега не возрастало от быстроты скольжения, но снежинки слепили глаза и мы несколько раз сталкивались с другими парами. Не скажу, чтобы мне было приятно видеть, как Виолетта попадает в чужие объятия (хотя мои руки тоже не оставались пустыми), и я предложил ей смотать удочки. Она, к большому моему удивлению, сразу согласилась. Я сказал себе: „Смотри-ка!” Ведь она пришла сюда покататься и потому, в сущности, надела этот белоснежный свитер из верблюжьей шерсти. А когда я предложил ей смотать удочки, она вроде бы даже повеселела, правда, не очень, но в глазах вспыхнули добрые огоньки.

Как бы то ни было, в раздевалке я натянул свое серое пальто, а она – свою курточку из непромокаемой синей материи на двойной красной шелковой подкладке. Сразу было видно, что курточка эта импортная и что в ней можно спокойно совершить восхождение на Мон-Блан, не опасаясь простуды, но я все-таки спросил Виолетту, не простудится ли она в такой легкой курточке. Хоть Яким Давидов и был ненавистен мне, но кое-каких мерзостей я все же успел у него набраться. Мне пришло в голову предложить Виолетте свой шарф.

– Вот, – сказал я, – возьми, обмотай им шею, чтоб не простыть.

Виолетта улыбнулась ласково и как-то печально.

– Спасибо, – сказала она, – Шарф ты прибереги для себя, а обо мне не беспокойся, эта легкая курточка довольно теплая: ее пневматическая подкладка содержит воздух.

„Ишь ты!” – сказал я про себя, пожалуй, не вкладывая в это восклицание особого смысла. Просто так сказал себе в уме, потому что думал о более важных вещах. Я думал, куда мне повести свою даму и стоит ли вообще вести ее куда-нибудь. Снег валил и валил, деревья стояли белые, на аллеях не видно было тропинок. Погода роскошная, но такая роскошь в отличие от общепринятой, нравится далеко не всем.

Мои глубокие размышления были прерваны крайне неожиданно: Виолетта просто-напросто взяла на себя роль вожака. Видя мою нерешительность, она вышла вперед, и мне не оставалось ничего другого как последовать за ней подобно прицепу, что ни на шаг не отстает от мотовоза. „Смотри-ка!” в который уже раз сказал я про себя и в самом деле посмотрел на ее удаляющуюся фигуру с горьким предчувствием, что она повернет к бульвару. „Смотри-ка!”

Но она не повернула к бульвару, а пошла вдоль аллеи Яворова к озеру с красными рыбками. Неожиданности, как изволил выразиться однажды известный литератор, сменялись головокружительно, словно в калейдоскопе. Мне не приходилось видеть это прославленное оптическое приспособление конца XIX века (да и где в наши дни найдешь калейдоскоп – разве что в музеях физики), но я представил себе „головокружительную” быстроту, с которой менялись неожиданности, и горячо пожелал, чтобы новый сюрприз согрел мне душу. О ногах я старался не думать, я был обут в ботинки, сшитые из бог весть каких заменителей, и у меня было такое чувство, что ступни моих ног помещались в миниатюрных холодильниках. Думай – не думай, все равно не поможет. Мои „ботфорты”, казалось, обладали магическим свойством: снег, по которому я брел, прилипал к ним, как липнут, скажем, булавки к сильному магниту.

Тут Виолетта крикнула: „Догоняй!” и стремглав ринулась вперед. Через минуту ее фигурка уже напоминала большую тень, которая быстро таяла в волнующихся складках белой пелены. Если бы не огромные снежные комья на ногах, я бы, конечно, тут же ее настиг, никуда бы она от меня не убежала!

Но мне все-таки удалось сократить расстояние, возможно, она догадалась, как обстоит дело с моими снегоходами, и умерила свой бег. Приблизившись к беглянке, я наскоро слепил снежок, разумеется, рыхлый, – разве я мог причинить ей боль? Удар пришелся в плечо. Как бывает в таких случаях, она звонко рассмеялась. (Неизвестно почему девушки, когда падают, когда их настигают во время бега или попадают в них снежком, неистово хохочут). Она засмеялась положенным в таком случае звонким смехом, потом обернулась ко мне, и ей, наверное, стало жаль меня. Лицо вдруг стало серьезным, она расстегнула нижнюю пуговицу своей курточки и решительным жестом приказала мне положить ей руки на пояс, чтобы они согрелись. Интересно, подумал я, как бы она вышла из положения, если бы решила согреть мои ноги: ведь именно они, а не руки нуждались в экстренной помощи. От этой мысли мне стало весело, я рассмеялся и, не теряя драгоценного времени, издалека протянул руки. Виолетта взяла их и сунула под курточку, к себе на пояс, там было и впрямь тепло, но если бы право выбора было предоставлено мне, я бы, пожалуй, предпочел другое место, повыше. Но ничего не поделаешь. Я было даже сделал попытку чуточку передвинуть руки, осторожно, конечно, – как бы она не подумала, что я хочу воспользоваться своим социальным преимуществом. И тут случилось нечто ужасное. Виолетта расстегнула все пуговицы, распахнула курточку и заявила, что в конце концов я могу дать волю своим рукам – ведь я отношусь к „сильным мира сего”, а она буржуйская дочь и лишена права защиты.

Эти слова, откровенно говоря, меня ошеломили, но я тут же спохватился и стал уверять ее, что у меня и в голове ничего такого не было, что греть руки было вовсе не обязательно, – как будто я никогда не швырял в девушек снежками!

– Ты, наверное, думаешь, что я позвала тебя потому, что ты принадлежишь к сильным дня? Решила подлезть к тебе, заручиться расположением, чтобы ты меня защищал?

– Боже мой! – возмущенно воскликнул я, хотя в грош не ставил бога. – Ну что ты выдумываешь?

А вокруг нас сыпался на землю дивный снег, было так тихо и бело, что казалось, будто мы очутились в ином мире, на какой-нибудь другой планете. Две снежинки умудрились одновременно упасть на ресницы Виолетты, и она воскликнула:

– Сними их!

Глаза ее были закрыты.

Я осторожно приблизился к ней, дотронулся губами до левого глаза, выпил снежинку, потом проделал то же самое с другой. В эти мгновения Виолетта, конечно же, дышала, и я с наслаждением поглощал выдыхаемый ею воздух. Сердце мое забилось с удвоенной силой. Когда я кончил эту процедуру, по какой-то случайности, которую можно считать веселой прихотью судьбы, новая снежинка упала ей на губы. „Вот так подарок!” – подумал я, разволновавшись еще больше.

Пока я раздумывал и готовился совершить священнодействие – ведь речь шла о поцелуе особого рода, не похожем на те, которые можно купить за гроши или получить в обмен на пакетик жареных каштанов, которые раздают направо и налево, словно захватанные руками иллюстрованные журналы; так вот, пока я готовился к священнодействию, моя недотрога бросилась прочь и, залившись ординарным звонким смехом, крикнула: „Ну-ка, догоняй!”

Делать было нечего, я понесся в своих снегоходах по ее белым следам.

Когда мы возвращались, я уступил ей протоптанную в снегу тропинку, а сам, чтобы идти рядом с ней, брел по щиколотку в снегу у ее левого плеча. Мы безумолку болтали о разных разностях – о фильмах, книгах, общих знакомых, – но чем ближе подходили к дому, тем больше омрачалось ее лицо, она как-то сразу вся сникла, порой умолкла на полуслове, пропускала мимо ушей мои вопросы, теряла нить разговора.

Они жили на втором этаже дома, стоявшего на углу улиц Шейново и Шипка. У подъезда сверкала эмалью табличка „Доктор Иван Хаджиниколов, рентгенолог”. Это был ее отец. Я протянул на прощанье руку, а она вдруг спросила, как давно я у них не был, пожалуй, месяца три с лишним. Прикинув в уме, я согласился, что в самом деле долго не заходил к ним. Тогда Виолетта сказала, что если я не боюсь общаться с людьми, отвергнутыми обществом, то могу зайти. Меня задела скорее шаблонность фразы, чем ее содержание. Доктор Хаджиниколов мог и теперь рассматривать через свой рентген внутренности пациентов с таким же успехом, как делал это до Девятого. Никто ему не чинил препятствий, поскольку он не был фашистским прихлебателем, не водил дружбу с палачами. Правда, Виолетту не сразу приняли в консерваторию, хотя вступительный экзамен был сдан ею на „отлично”, пришлось мне обратиться к отцу, и он долго обивал пороги разных комитетов, пока вопрос не был решен в ее пользу. А по мне, таких людей, как доктор, нужно было щадить. Ведь они честно делают свое дело и не суют нос в политику.

Родители Виолетты знали меня с детства, поскольку мы с ней учились вместе и в прогимназии, и в гимназии. В прогимназии мы даже сидели за одной партой, и я решал ей задачи на контрольных по арифметике. Ей, бедняжке, с трудом давались пропорции. Но зато она так играла на пианино, что выворачивала мне душу на все триста шестьдесят градусов!

– Что ж, могу и зайти, – сказал я с улыбкой. – Сыграешь? Я с удовольствием послушаю.

У Хаджиниколовых была большая квартира, в которой они жили только втроем. Старик занимался своим рентгеном и пациентами в кабинете, мать по обыкновению сидела с приятельницами в небольшой приемной, обставленной мебелью цвета слоновой кости. А мы с Виолеттой шли в гостиную. Она садилась за пианино, я же устраивался в огромном кресле и, смиренно закрыв глаза, уносился в безграничные просторы Вселенной.

Виолетта открыла дверь, и у меня мелькнула мысль, что я стою на перекрестке нового великого переселения народов. В большой докторской квартире теперь жили три семьи. Гостиная была разделена надвое дощатой перегородкой. Хаджиниколовьм оставили половину гостиной, кабинет доктора и бывшую аппаратную. Я говорю „бывшую”, потому что рентгеновского аппарата в ней уже не было.

Нас встретила Марина Хаджиниколова, мать Виолетты. Я помнил ее хорошо сохранившейся женщиной, пухленькой, веселой, не лишенной тех прелестей, которые особенно нравятся захмелевшим мужчинам. Теперь же она выглядела состарившейся, увядшей, поблекшей, ее глаза то и дело слезились. При виде меня она заплакала, безмолвно, горько и Хаджиниколову пришлось осторожно увести ее в бывшую аппаратную. Мы с Виолеттой прошли в гостиную, там было такое скопление вещей, что негде повернуться вдвоем. Огромные кресла стояли одно на другом, а чтобы эта пирамида не обрушилась, к ней были приставлены два крыла старинного буфета черного дерева.

Виолетта швырнула куда-то свою курточку, уселась за пианино и заиграла Брильянтный вальс Шопена. Я взобрался на верхнее кресло, а доктор взгромоздился на буфет, встал во весь рост и принялся, как говорят социологи, посвящать меня в „ход событий”.

– Рентген национализировали для больницы, – сказал он.

– Ага! – небрежно бросил я, притворяясь равнодушным, будто речь шла не о рентгене, а о старом докторском пальто.

– Я им предложил, чтобы они и меня национализировали, но они сказали, что я им не нужен. А по-моему, нужен, аппарат у меня несколько особый, не каждый может с ним справиться.

– Ничего, привыкнут! – сказал я.

– Да, конечно!

Брильиантовый вальс вдруг оборвался, словно перехваченный ножом. Виолетта выбежала из комнаты.

– Впрочем, я и без рентгена обойдусь, – промолвил доктор. – У меня есть вторая специальность – я терапевт, – как-нибудь проживем. Переоборудую аппаратную в кабинет.

Тут вошла госпожа Хаджиниколова и с жалкой улыбкой, глядя на люстру, предупредила меня, чтобы я не вздумал уходить, – она приготовит кофе.

– Меня беспокоит судьба Виолетты, – сказал доктор, подождав, пока супруга выйдет из комнаты. – Вы знаете, что ее переводят из класса фортепьяно в класс ударных инструментов?

– Это где барабаны и кастаньеты? – спросил я. Доктор кивнул.

– А почему, черт возьми? – спросил я, чувствуя, что у меня начинает кружиться голова: я не могу смотреть вниз с высоты.

– Фортепьянный класс якобы перегружен, а Виолетта одна из последних в списке, вот на ее долю и выпало счастье перейти к ударникам. Иными словами, они решили избавиться от нее из-за классовой принадлежности, вот и все!

– Именно. – сказал я и, помолчав с минуту, довольно неуверенно добавил: – Попрошу отца что-нибудь сделать. – Мне вспомнился проклятый эскиз, конфликт отца с Димитровым, и в голосе моем прозвучали нотки колебания.

– О, да, отец ваш – человек авторитетный! – воскликнул доктор. – Он может вершить чудеса!

– Кто знает, – усомнился я.

Мы помолчали. Да и о чем нам было говорить? Мне было двадцать, а ему – под пятьдесят. Я был комсомолец, активист гвардии победителей, он – представитель класса, выброшенного на свалку истории, как писали тогда в газетах.

– Каков бы ни был результат, – промолвил Хаджиниколов, – я вам буду глубоко признателен! – и более тихим голосом добавил: – В худшем случае, я отправлю ее во Францию к сестре, она работает в Лионском Кредите. Лучше быть машинисткой во Франции, чем барабанщицей у себя на родине!

– Это свинство! – возмутился я. – То, что вы говорите, – просто свинство!

Он ничего не ответил, снял очки, достал из кармана платок и отвернувшись, наспех вытер набежавшие на глаза слезы. Маленького роста, с отвисшими щеками и кругленьким животиком, он был похож на бакалейщика, если верить описаниям, которые даются в старых книгах.

Пока мы обменивались мыслями о дальнейшей судьбе Виолетты, из кухни послышались сердитые женские голоса. Сначала они звучали сдержанно, приглушенно, потом перешли в крик.

В гостиную прибежала мадам Хаджиниколова. Она влетела так стремительно, словно ее швырнуло в дверь ураганом. На ней не было лица, подбородок дрожал, словно подвешенный на пружине, левая бровь лезла кверху, будто ее тянули каким-то невидимым крючком.

– Нет, это просто невыносимо! – вскричала бедная женщина трагическим голосом и попыталась упереть руки в бока, но они мимо ее воли поднялись к лицу. Она уткнулась лицом в ладони и всхлипнула.

Толстенький доктор спрыгнул с буфета и принялся ее утешать, почувствовав себя неловко на своей галерке, я тоже решил приземлиться. Когда я очутился на одном уровне с четой Хаджиниколовых, истина о разыгравшейся на кухне драме предстала передо мной, как любят выражаться некоторые литераторы, во всем своем омерзительном блеске. Со слов Хаджиниколовой выходило, что „эта хамка” (представительница другой половины населения квартиры) заняла всю плиту в общей кухне и ни за что не желала уступить докторше конфорку, чтобы та сварила кофе.

Докторша опустилась на один из беспорядочно скученных кожаных пуфов и горько, безутешно зарыдала. Супруг ее сердито пыхтел и в трусливом смятении бубнил, что не станет вмешиваться в бабьи истории: он, видите ли, не желает иметь неприятности с властями.

Во мне вдруг, сам не знаю почему, взбунтовалась дюжина чертей, я стиснул зубы, словно кто-нибудь на моих глазах ел лимон, и, с трудом давая себе отчет в том, что собираюсь делать, ринулся на кухню, готовый, как пишут некоторые поэты, к славе и к бесславию. Там я буквально налетел на бабищу, составленную из груди и живота, над которыми выступал тройной подбородок. Голова у чудища была с кулак, она состояла из сверкающих кошачьих глаз и разинутой рыбьей пасти. Возможно, баба эта и не была так отвратительна, но мне, впавшему в ярость, все представлялось в мрачном свете.

– Как ты смеешь так обходиться с докторшей? – заорал я. – Ты человек или чудовище?

– А ты катись отсюда! – окрысилось на меня чудовище. – Откуда ты такой бедовый взялся, чего лезешь не в свое дело?

Не знаю, чем бы кончился этот страшный скандал, если бы в дверях вдруг не вырос, словно привидение, усатый мужик в бараньей шапке на голове и пальто городского покроя. Мужик был богатырского сложения, и, по всему видно, скорый на расправу. В довершение всего от него разило перегаром.

– Что тут за галдеж? – спросил мужик, сверля меня свирепым взглядом.

– Эта женщина ни за что, ни про что цепляется к докторше, не дает ей сварить кофе! – обиженным тоном заявил я.

– Вот как? – мужик злобно вытаращил глаза, потом вдруг развернулся и врезал жену по щеке. Оплеуха получилась звонкая, будто кто-то разломал надвое сухую сосновую доску.

Мужик ушел на свою половину, оставив после себя спиртной дух, баба же опустилась на табуретку, и, заревев хриплым голосом, принялась молотить себя по голове кулаками.

Теперь, когда взбунтовавшиеся черти ретировались, я увидел, что женщина не так уж противна, какой показалась сначала: передо мной сидела просто толстая деревенская баба, и только. Она не плакала, а скорее скулила, как побитая собака, время от времени посматривая на меня желтыми кошачьими глазами, в которых светился жестокий упрек.

– Говорила я тебе, не лезь не в свое дело! – сказала она, неожиданно перестав плакать и бить себя по голове кулаками. – Опять я вышла виноватой, опять мне досталось. И отчего это, пресвятая богородица, все шишки на меня валятся? Да разве я со зла не давала докторше сварить кофе? Чтоб мне лопнуть, если я на нее зло держу. Да как быть-то? Мне ведь на работу заступать во вторую смену, в четыре я выхожу из дому, а до этого нужно ужин сварить моему вурдалаку, чтоб он подавился, проклятый! Попробуй тут, свари, когда докторша то и знай путается под ногами! А мой-то привереда, чуть что не по вкусу – кулаком в зубы. В деревне хоть свекровь помогала, да и он перед ней не больно давал волю рукам. Тут же – до бога высоко, до царя далеко. Бьет смертным боем! Ой, боже!… И чего я притащилась в этот содом?!

Она опять принялась выть и колотить себя кулаками по голове. Вошла Виолетта. Вид у нее был расстроенный, поникший, она не решалась посмотреть мне в глаза.

– Знаешь, лучше уходи! – сказала она. – Получил представление о нашем рае – и довольно. Иди и не оборачивайся!

От Хаджиниколовых до нас было рукой подать, обычно на дорогу домой у меня уходило десять минут, а то и меньше, а тут я тащился с год, по крайней мере так мне показалось. Бесконечно длинная улица словно бы потеряла очертания, – не было ни домов, ни людей. Я брел, как в пустыне, не то по песку, не то по снегу. Если бы навстречу мне попались бедуины верхом на конях, я бы равнодушно сказал им: „Здравствуйте, бедуины!” Если бы я увидел эскимосов, то с неменьшим равнодушием произнес бы: „Здравствуйте, дети снегов!” А может, вообще бы ничего не сказал ни тем, ни другим. Прошел бы мимо, даже не заметив их. Да, у меня было такое чувство, будто я передвигаюсь в мире, где царит пустота. Именно так. В окружающем меня мире не было ничего, кроме кукол, что вертелись перед глазами, разодетые в старинные, с кринолинами, платья из парчи, бархата и тафты. Я в жизни не видел ни кринолинов, ни парчи, но знал из книг, что в далекие времена красивые женщины носили платья такого покроя из этой материи. А впрочем, какая разница. Я говорю „какая разница”, потому что это были вовсе не куклы, а звуки, звуки шопеновского Брильянтного вальса ми бемоль мажор. Этот вальс сопровождал меня всю дорогу. И только когда я дошел до нашего подъезда, у меня мелькнула мысль, что я, вероятно, простудился, ведь бедные мои ноги целых два часа пребывали в леднике. По всей вероятности, у меня поднялась температура.

Но нет, нельзя терять ни минуты, пока мысли мои витают вокруг бедуинов и парчевых платьев, Виолетту могут усадить за барабан, а потом попробуй перевести ее в группу струнных инструментов. Нужно спешить, отец мой имеет вес в обществе.

Я взбежал вверх по лестнице одним духом и как был в пальто ринулся в мастерскую. Там мне открылась такая картина, что температура моя в один миг скатилась до самой низкой отметки. Отец стоял, заложив руки за спину и сосредоточенно (смотрел в окно, хотя из чердачного окна не видно было ничего, кроме дымовых труб и кусков крыш. Мать сидела на топчане за его спиной со сложенными на коленях руками, по ее щеке медленно катилась крупная слеза. Увидев меня, она взрогнула, поспешно вытерла глаза, но не спряталась, как обычно, за маску холодного безразличия. Отпечаток горя, застывший на ее лице, нельзя было стереть никакими усилиями. Отец не обернулся, он, казалось, не слышал, что я вошел. Только пальцы заломленных за спину рук на какую-то долю секунды болезненно сжались, потом снова распрямились и заняли прежнее положение; мое появление не повлияло на драму, которая, очевидно, близилась к развязке.

– Что произошло? – обратился я к матери, все еще не теряя тревожной надежды на то, что дойдет очередь и до вопроса о Виолетте.

– Отца временно переводят в сельскую школу, – тихо сказала она.

Я помолчал с минуту. Чувствуя у себя над головой рев водопада и зная, что водная стихия вот-вот поглотит меня, а может, уже поглотила – какая разница? – на всякий случай спросил:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю