355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Меркулов » В путь за косым дождём » Текст книги (страница 6)
В путь за косым дождём
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:39

Текст книги "В путь за косым дождём"


Автор книги: Андрей Меркулов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)

Я не был с Гарнаевым в его испытательных полетах, но нам не раз приходилось вместе выступать, когда он показывал свои технические фильмы – как он впервые катапультировался и как испытывал отстрел лопастей у вертолета. Если даже лишить эти фильмы всяких комментариев, они достаточно выразительны, чтобы рассказать о человеке, который верил в борьбу до конца. Его особенно беспокоило, насколько полно дадут ему в своей книге сказать о том, что он называл «вторым своим взлетом». Не только небо, бывало, что и земля обходилась с ним круто. Его соратник по вертолетам известный летчик Василий Колошенко сказал на страницах «Недели» после его гибели: «Даже в самые трудные годы, когда сурово и незаслуженно обидели Гарнаева, не ушел с аэродрома. Опытный летчик, он согласился работать мотористом, потом начальником клуба в авиагородке. Лишь бы пахло самолетами». После войны по злобному навету Гарнаев три года отбыл в лагерях – и это там, на обрывках пакетов из-под цемента, он писал стихи о вере в жизнь, о коммунизме, о торжестве справедливости. И только выдержка и страстное тяготение к самолету помогли Юрию преодолеть все земные препятствия и снова добиться штурвала. У него всегда, до крайней остроты, было развито чувство справедливости. И его работа во Франции была продолжением борьбы за справедливость: он был бойцом против пожаров по убеждению, не выносил, когда горит земля, которую он любил, горит лес, который чаще, всего зажигает не молния, а люди – за брошенным окурком тянутся дымящиеся гектары живого леса. Мы не раз говорили с ним о том, как горит тайга, и я помню, как он негодовал, когда узнал, что однажды чуть не сгорел почти весь лесистый остров Ньюфаундленд... Он любил жизнь и не любил пожары – еще в юности он сам впервые получил ожоги, спасая товарища из огня. Он всегда был таким. И он погиб на благородном деле – на испытании во имя мира.

Юра Гарнаев был человеком, который имел право сказать молодым, что к своему пятидесятилетию он прожил по интенсивности три обычные жизни. При его характере ему действительно каждый год можно засчитать за три, и он не завидовал иным осторожным, высидевшим свое долголетие под лавкой... Сила его была в том, что он всегда чувствовал себя «активным, боевым куском человечества». Память о нем принадлежит всем, потому что он любил людей, и большинство людей, которых он знал, его любили. Он был наделен, от природы чуткостью и особым, внутренним тактом по отношению к друзьям, к товарищам, к людям. Многие при первом знакомстве удивлялись его внимательности и отзывчивости на каждое искреннее, душевное движение, а он, шутя, говорил, что внимательность обязательна для испытателя. Он весь был как чуткий локатор, каким-то чудом успевая слышать все, даже сквозь гром своих самолетов. И все потому, что он ценил людей, ценил их сплоченность и верил в силу настоящего коллектива, который помогает летать и жить.

После долгих лет дружбы я многое знаю о Гарнаеве, и я убежден, что вторая наша потеря – будущего писателя, быть может, не меньше первой – известного зрелого летчика. В нем были те задатки, которые обеспечили романтическую популярность Экзюпери – одну из самых высоких в наше время грамотных и чутких читателей. В нем было то, чего не успел также осуществить полностью другой летчик-испытатель, Джимми Коллинз, который тоже взялся за перо раньше, чем решил оставить штурвал. В литературе Гарнаев легко схватывал на лету, с реакцией прирожденного испытателя, то, что другим дается годами. У него был настоящий литературный слух, а уж опыта жизни не у нас ему занимать. Я убежден, что мы потеряли и писателя, самого современного, так необходимого современности... Но человечество лечит раны тем, что идет по дорогам, которые проложили безумцы от романтики. Пришло время космоса, и художники научатся чувствовать пейзаж иных высот, а время найдет писателя из тех, кто сам летает, – так же как нашло оно в авиации Экзюпери, Джимми Коллинза или Гарнаева.

Авиация – прежде всего счет больших побед, хотя неизбежны и потери.

В профессии испытателя фатальность – вера в предопределение судьбы – ни при чем: здесь просто слишком высок процент опасных случайностей. Гарнаев не дописал своей собственной книги, но последние ее страницы он дописал своей жизнью. Недаром эпиграфом к ней он брал слова из романа Николая Островского «Как закалялась сталь». Он дописал свою книгу жизнью, и пусть эти огненные строки станут заветом того, кто свой яркий век провел в борьбе, его последним словом к молодым, кому хотел он посвятить записки о своем жизненном пути и своих товарищах по работе, – заветом человека, который в памяти нашей останется на долгое бессмертие.

Гарнаев оставил большое наследство и, прежде всего, даже не в машинах, тех машинах, которые еще не вышли на трассы и долго будут обязаны ему своей жизнью, – прежде всего наследство его в живых людях. Он любил учить тех, кто моложе. Одно из последних писем из Франции он послал Олегу Гудкову, испытателю, в работе которого и в характере, как он говорил, он видел «много себя». И в своей последней записи для радиостанции «Юность» он говорил о нем. Гарнаеву нравилось, как Олег упорно добивался права стать испытателем, отказываясь от всего, преодолев, наконец, все преграды. Ему нравилось, как быстро Гудков схватывает суть дела в работе, и как ведет себя в самые трудные минуты в воздухе, и то, что в жизни они легко понимали друг друга, и то, что Олег любит стихи Есенина, Василия Федорова... И не он один – среди молодых испытателей немало таких, которые носят в себе Гарнаева: Юрий Шевяков, Леонид Рыбиков... От него зажигались, как от огня.

И я опять вспоминаю о тебе, вечный друг моей юности Коля Федоров, – сложись все иначе, я мог бы встретить тебя теперь среди них... Жизнь продолжается, она передает свое главное наследство не у нотариуса, а там, где человек неистово работал и оставил себя целиком.

В наше время, когда порой кажется, что чересчур удобное мяуканье заплечного транзистора готово заглушить мудрый голос невянущей классики, я все же предпочитаю в трудную минуту вспомнить осмысленное. Учитель Пушкина, поэт Жуковский, писал в свое время:

 
О милых спутниках, которые наш свет
Своим сопутствием для нас животворили,
Не говори с тоской: их нет,
Но с благодарностию: были.
 

Гарнаев был. И такие, как он, у нас есть и будут, и, зная это, я всегда с твердой надеждой гляжу вперед.

Наше будущее неизбежно устремилось в высоту – за неполные три четверти века человечество прошло путь от Земли до орбиты. Романтика космоса влечет теперь молодых, как нас в свое время влекли полюса Земли. Гарнаев был тренером космонавтов. Он дружил с Комаровым, Гагариным, Леоновым. Его, всегда живого, и его заветы не забудут и там, на высокой орбите, о которой он сам мечтал. Потому что он был настоящим фанатиком покорения грозных высот, что открываются нам теперь беспредельно.

* * *

Идти. Всегда идти, искать, и верить, и ошибаться, и через неизбежность разочарований опять идти, ибо нет в природе стоячего покоя, есть только движущееся равновесие. Как часто еще люди боятся прямо взглянуть в лицо вселенной, осознать неизбежность смерти, величие бесконечности, убожество мелочной возни ради одного только уютного существования, осознать, что время безостановочно, а пространство безмерно, и ощущение жизни приходит к нам полностью только в настоящей борьбе. Мне иногда приходит в голову, что обывателей полезно почаще водить к телескопам.

Путь человечества всегда будет лежать в неизвестность. Но жизнь – это поле надежды. Все дальше уходят в прошлое века сплошных суеверий, и мы теперь приемлем только те призраки, которые рождены предвидением, – призраки будущего. Виктор Гюго, этот убежденный романтик, недаром говорил, что легендарная правда – это вымысел, имеющий результатом действительность.

Мы несем в себе тревожный образ века. Мы поклоняемся скорости. Резко скошенные назад и отливающие светлым блеском металла крылья, мерцающие в напряженной тишине экраны кино, тлеющие, как угли жертвенных костров, лампы радиоприемника – это все ее алтари, которые связали человечество заочным знакомством, общностью тревог, понятных всем континентам. С неотвратимой быстротой растут города, и в ночном полете с высоты нетрудно видеть, что одинокие уютные огни небольших селений – спутники, вращающиеся вокруг огромных созвездий.

Мы спешим – но как мало еще научились ценить время! Время молодости – необычных замыслов и начала всех свершений. Когда в тишине обсерваторий мне, почти случайному гостю, удается взглянуть на вечный звездный мир, меня одолевают воспоминания. Я снова вспоминаю тот же зал Политехнического музея, но уже после войны, и президента Академии наук. Он говорил тогда о молодых. Он говорил о том, что Ньютон, Лобачевский, Эйнштейн, Нильс Бор, де Бройль и многие другие еще в молодости пришли к своим великим открытиям, вся остальная жизнь была посвящена уже развитию открытых ими идей. Он говорил о преимуществах молодого возраста, свободного от консерватизма, и о подлинной смелости в творчестве – без презрения к традициям. И об особенностях истинного призвания – без ожидания срока, чтобы выйти на пенсию, ибо только смерть может оторвать исследователя от любимого дела. И о новой черте науки нашей – коллективизме, который в то же время не должен становиться препятствием для проявления личной одаренности. Так говорил нам известный физик, исследователь природы света, Сергей Иванович Вавилов. И мы, студенты послевоенных лет, немалой ценой заплатившие за право заниматься творчеством, мы чувствовали себя в преддверии новых великих дел.

Шел 1947 год. Страна еще только поднималась из развалин. Но здесь, на первой научной конференции студентов Москвы, уже обсуждался сборник «Путь в космос», работы студенческой группы «Ракета», прибор для летных испытаний нового самолета... Казалось, суровая тень Кибальчича поднялась над нами, чтобы напомнить о своем нетерпении.

Начало второй половины века войдет в историю не только перечнем военных конфликтов. Оно отмечено победами науки, подготовившей сознание наше к новой эпохе – к той, с которой, быть может, начнется космическое летосчисление. Один только 1953 год намного расширил представления о знакомом мире: последние упрямые шаги альпинистов к высочайшей вершине Джомолунгмы; спуск на крутящейся нейлоновой веревке в глубочайшую пропасть Пьерр-Сен-Мартен, уже ставшую могилой Марселя Лубена, одного из исследователей; первые погружения в батискафе в неведомые глубины океанских впадин; у берегов Южной Африки после многолетних настойчивых поисков поймана живьем древнейшая кистеперая рыба, предок всех наземных животных; а на наших космодромах, без громкой рекламы, – первые опыты с запуском животных на космические высоты... Век скафандров, неутомимых искателей неведомого, вооруженных точными приборами.

Было время романтики морских авантюристов. Теперь пришла романтика идущих в науку. Опасные плавания Хейердала и Бомбара, экспедиции «Витязя», поиски снежного человека, освоение Антарктиды и сотни экспедиций, о которых газеты не успевают написать. По всей стране нашей круглый год бродят люди с рюкзаками за плечами, не просто туристы – геологи, ботаники, геодезисты, археологи... Они идут по пескам пустынь, по отрогам хребта Черского, они ищут; ищут нефть и древние кости, целебные источники и алмазы, площадки для будущих городов и речные пороги для будущих гидростанций. Настало время ведущей роли научных исследований и массовых связей с наукой. Конечно, нельзя, говорил тогда Вавилов, из каждого человека сделать ученого-специалиста, но прошло время, когда можно было кому-нибудь не знать азбуки современной науки и техники. Чем дальше движется история, тем настойчивее становится требование научной грамотности...

Жить не для того, чтобы есть, а есть для того, чтобы жить, – эта древняя мудрость звучит как лозунг грамотного века.

Не у камина в усадьбе и не из тех, кто только что научился водить пальцем по строчкам, – теперь наш читатель тот, кто свой день проводит у приборов, у машин, в лаборатории, или у автоматической поточной линии цеха, или за чертежным станком в своем конструкторском бюро. Подлинной человеческой правды ищет он в книгах прежде всего. Правды, что рождается только в исканиях и борьбе.

И не в одних богатствах земли мы ощущаем теперь силу нашу. По всей немалой твоей земле – следы огромного осмысленного труда. Нехожеными и нелегкими шли мы путями, и не могли они быть легкими, если страна нажила свою силу и славу не торговлей на базаре и не игрой в рулетку, а в труде и в бою, – упорный разведчик будущего на мятущейся в поисках света планете...

* * *

Быть может, не случайно, что именно в наш век, когда техника стала грозной и устремилась по дорогам черных высот, общество наше провозгласило новую романтику – единственно пригодную для грандиозных свершений времени. Романтику коллектива. В ней много от морального наследия тех, кто был высок духом и силен подлинной человеческой дружбой, – подпольщиков революции.

Уже в первые после революции годы Макаренко – такой же смелый фантаст и мечтатель, как Циолковский, – сумел создать даже из колонии бывших правонарушителей прообраз коллектива, своего рода идеал взаимных отношений, овеянных романтикой. Он называл ее знанием путей, по которым строится общая «завтрашняя радость». Я видел не раз, как романтика коллектива, основанная прежде всего на взаимной поддержке и свершении не напоказ, а по внутренним побуждениям, шлифует характер и мужество многих: и летчиков, и моряков, и жителей тех дальних краев, где обстановка требует резкой определенности в поступках и точного чувства товарищества.

Я думаю, что наследие многих лучших черт человеческого характера мы неизбежно должны увидеть в новой, растущей профессии космонавтов.

Нам, которые не летают, бывает трудно представить психологию летчиков и то, что они переживают в полете. Они, шутя, говорят о себе: «Странно, когда спрашивают, боялся или нет. Бояться некогда. Ты работаешь и занят программой. Бояться можно уже после полета...»

Их новое дело собрало в себе многие черты трудных и мужественных профессий. Им нужны точность и решительность испытателя, терпение подводника, который много дней проводит в тесном корабле, не видя дневного света, выносливость водолаза и альпиниста. В черном мире, в котором, как рассказывал Николаев, отсутствие атмосферы делает очень трудным визуальное, зрительное определение расстояний, они должны быть зоркими, как снайпер. Их обучение разнообразно: техника пилотирования и биология, астронавигация и химия, физика и математика, ракетное дело и вместе со всем этим многие виды спорта.

Их отношения должны быть ясны и просты, как фронтовая дружба разведчиков. Иначе им не справиться с грозной пустотой вселенной. Один за другим они уходят в поиск, за линию фронта, – в космос. Возвращаясь, они приносят нам новое томление века – романтику черных высот.

Они возвращаются из того мира, где еще недавно сама возможность жизни считалась недоказанной. Теперь они вправе сказать о больших высотах то же, что говорил в свое время старый моряк Бугенвиль: плавание там не так уж опасно, как уверяли иностранцы, но не лишено серьезных трудностей. Они возвращаются к нам из тех краев, где единение мыслящего человечества рано или поздно окажется неизбежным. Земной ореол в прекрасном и тревожном сочетании цветов – оранжевый на голубом – будет теперь светить нам так же, как морякам светили в океане путеводные зори, отмечавшие страны света. Призрак космоса уже бродит над нашим миром.

А на Земле по ночам все та же таинственная тишина у телескопов, прицеленных в бесконечность, внимательных и настороженных. Земля глядит сквозь ночь огромными глазами обсерваторий. Здесь ищут будущее – то, что скрыто в полях вселенной. Мир, притаившийся за плечами телескопов, еще тревожен. Земля еще в пути, но она уже идет к тому единому и всесильному обществу, которое сто с лишним лет назад в «Коммунистическом манифесте» было названо ассоциацией, где свободное развитие каждого станет условием свободного развития всех.

ТРОПОЙ ОРЛОВ

Когда вдали угаснет свет дневной

И в черной мгле, склоняющейся к хатам,

Все небо заиграет надо мной,

Как колоссальный движущийся атом, —

В который раз томит меня мечта,

Что где-то там, в другом углу вселенной,

Такой же сад, и та же темнота,

И те же звезды в красоте нетленной...

Н. Заболоцкий

Иногда ярче, иногда более смутно в нас живет недоступное машине осознанное стремление к творчеству, к бесконечному совершенству в нем.

Мне рассказывали про одного человека, который всю жизнь был в Арктике авиационным механиком: несчитано много раз он принимал и отправлял самолеты, и начал он это делать, еще когда самолет был похож на большую модель сверчка – с хрупким и гордым отчаянием его тень впервые скользила над равнодушным безмолвием льдов. Он принимал их в пургу и в стужу, когда ветер стремился сорвать машину и унести по ровной, бесконечной тундре. В мотор не везде удобно пролезть с отверткой, и тогда механик, послюнив палец, примораживал его к гайке, и наживлял ее, и от этого концы пальцев у него навсегда потрескались, но чуткости их мог бы позавидовать часовщик. От него зависела жизнь самолета и всех, кто взлетит над краем, где даже самая небольшая небрежность может быть смертельна. Он так привык ко всему этому, что в отпуске, на сверкающем огнями континенте, скоро начинал скучать. Он был одинок, и его уже не слишком сильно тянуло на Большую землю. Через его руки прошли десятки машин, на которых совершили знаменитые перелеты, и его тоже награждали орденами, но в газетах о нем писать забывали – мало ли механиков встречало самолет, когда за ним следит весь мир на всем пути борьбы и славы? К старости работать стало труднее. Но уходить он не хотел.

Настал день, когда его с большим трудом уговорили уйти на пенсию и вернуться к соблазнам цивилизации. Он прилетел в Москву с большими деньгами – до сих пор их негде было тратить, – со своим заслуженным почетом, которого сам не замечал, и с наивными представлениями о сложном быте большого города. Он попросил квартиру, и его сразу поставили на первую очередь, но дать могли только через полгода. Он не захотел идти в гостиницу, купил себе автомобиль и начал новую жизнь в столице: с утра приезжал к приятелю, но ночевать не оставался, а шел в машину – «зимовать»; одна наивная девушка даже спросила, очень ли трудно так жить, и он ответил, что ничего, совсем хорошо, в Арктике приходилось ночевать у самолета в «куропачьем чуме» – зарывшись в снег. Но долго он так не выдержал: он уже объехал всех друзей, и разговоры стали повторяться. И вот тогда он явился на аэродром, откуда начиналась полярная трасса. Он приезжал с утра, точно, как на работу, и шел к самолетам, и начинал крутить гайки, что умел делать с великим совершенством. Его нельзя было прогнать на заслуженный отдых – кругом были его ученики, – и начальство из чувства неудобства опять назначило упрямому добровольцу зарплату. Так шло до тех пор, пока он не стал уже плохо видеть, – ученики незаметно проверяли все, что он сделал, – а он уже начал надевать сапог вместо левой ноги на правую и жаловался, что жмет... К тому времени он попривык к городской жизни, получил квартиру, и его с большим почетом окончательно проводили на пенсию. Но мне все кажется, что он до сих пор летит над ожившей современной Арктикой – вместе с каждым штурманом и пилотом, – и его потемневшие пальцы, искалеченные превосходной работой, чертят по карте великих безмолвий линии легендарных трасс...

Стремление к совершенству – вот что вечно гонит нас в творчестве, в любой работе, в любом деле, и нет такого человека, который хотя бы раз не захотел похвастаться, что это он сделал лучше другого.

Помню, было мне как-то очень трудно, все не писалось, в издательствах не ладилось, и день был, как всегда в городе, торопливый и суматошный, на троллейбусных остановках тянулись очереди, улица толкалась, шумела и торопилась в разные стороны, а над домами в небе был виден протянувшийся прямо, как светлый клинок, очень узкий и очень длинный след самолета, на который только случайно и изредка взглядывали торопившиеся прохожие... И я вдруг подумал – ведь ему там тоже трудно и, быть может, сейчас что-нибудь не дается сразу. Может быть, это кто-то из моих друзей вышел в нелегкий свой путь, а видно его с улиц города только потому, что он так высоко. Этот след был красив и легок, как пушистая серебряная канитель с новогодней елки, если глядеть с земли. Но это был след работы.

Иногда мне приходит в голову: почему я не летчик? В самом деле, почему я не летчик? Наверное, каждый из нас иногда думает: почему он не кто-нибудь другой? Когда меня спрашивают, был ли я летчиком, я всегда чувствую себя виноватым. Приходится отвечать, что и близко не подходил ни к каким особенным самолетам, кроме обычных гражданских, хотя на них летал достаточно, на разных и в разных местах, всегда только пассажиром.

Но почему-то даже в тихой комнате я часто слышу ветер. Иногда я слышу его таким, каким бывает он на дальних Командорских островах или в Арктике, и я вижу, как он движется – то ли морщит тихие реки, то ли гонит верховой пожар в тайге, то ли гнет волной созревшее поле и продувает насквозь деревья. В городе он вдруг вырывается из переулков, напоминая, что мы не сумели еще совсем отгородиться от всей живой, обнаженной природы. Ночами я слышу за окном, как сосны гудят с напряжением окрыленных мачт, как будто целый флот сорвался из гавани и двинулся борт к борту искать неведомую страну за горизонтом.

И ветер всегда свистит вокруг самолета – еще с тех времен, когда самолет был открыт и весь дрожал на ветру, как парусная лодка, до наших дней, когда встречный поток стал смертельным и его силу на сверхзвуковых скоростях нельзя испытать на себе в полной мере и остаться живым. Ветер по-прежнему поддерживает наши крылья, вся земля, так или иначе, купается в воздушном потоке.

Ветер несет в себе беспокойство. Ведь это он зовет нас в путь. Каждому из нас иногда вдруг хочется куда-нибудь уехать, а уж если улететь – так это только держи...

* * *

В те дни, когда произошла история, о которой я хочу здесь рассказать, грибы пошли довольно рано, и в темной прохладе леса среди густого настоя разомлевшей сухой и жаркой хвои их было легко искать. А по утрам, на рассвете, шли иногда задумчивые тихие дожди, лес становился влажным и шепчущим, и это спасло его от пожара. Грибы мешали солдатам. Они отвлекали внимание. Когда люди густой цепочкой медленно продвигались метр за метром в сумрачной чаще, они принимали иногда цветной мазок грибной шляпки за отблеск металла, прихваченного сильным огнем. Они устали, и глаза их от напряжения принимали за отблеск металла даже легкое движение света и тени среди резных листьев папоротника. Казалось, что солдаты ищут клад – скупой блеск драгоценного камня, странным образом притаившегося в листве. Так они дошли до просеки и не нашли ничего, а дальше в лесу начиналась полоса обожженной травы и линия срезанных одним ударом вековых деревьев. В конце просеки темнела яма величиной с большую комнату. Здесь все обгорело, было расщеплено и вырвано с корнем. Казалось, что земля еще пахнет дымом. И было много металла – осколки, перемешанные с песком, и куски расплавленного плексигласа... Над ними печально кричала сойка, встревоженная приходом людей в эту лесную глушь.

Солдаты принялись просеивать землю, собирая осколки, разлетевшиеся веером в радиусе больше ста метров. Четверо в штатском наблюдали за ними. Это были инженеры.

– В лесу ничего не нашли, – сказал один из них. Он вдруг нагнулся и стал пристально всматриваться в землю. – Нет, не прибор. Показалось.

– Могли просмотреть, – сказал другой, высокий и сгорбленный. И добавил: – Он шел под небольшим углом.

Они внимательно осматривали просеку, потом решили замерить угол, под которым были срезаны ветви и стволы. Косой след вел по деревьям сквозь прорубленную чащу – прямо с тихого ясного неба к обгорелой яме...

Потом они вернулись в деревню и долго расспрашивали пастуха.

– Ты видел огонь? – настойчиво спрашивали они. Пастух теперь ничего не мог припомнить. Сначала он говорил, что видел, но вскоре понял, что ничего не успел заметить, а то, что он сначала возбужденно врал соседям, может только помешать этим серьезным и настойчивым людям. И он сказал им честно:

– А черт его знает. Свисту было много, а потом уже как грохнет, и тогда в лесу вроде был огонь. Я на пугался, и вроде мне паморки отшибло. До сих пор, где кепку обронил, не вспомню. Где уж тут.

Тогда они уехали на аэродром и снова принялись за осколки – все, что удалось собрать в лесу.

Утром они вызвали летчика.

Он вошел, растерянный и непривычно для военного притихший и встревоженный, как школьник на экзамене.

Он старался отвечать очень точно, и ему все казалось, что никто все равно не верит. Сам того не замечая, он теребил руками суконную скатерть на канцелярском столе. Ведь его руки остались без дела, без штурвала, – он был отстранен от полетов. Все, что случилось, имело только одно объяснение: грубая ошибка летчика. В части уже готовы были сделать из этого выводы.

Сам он помнил только, что не сделал ни одной ошибки, когда машина вдруг рванулась у него в руках и пошла вниз, не слушаясь управления, резко встряхивая его на ремнях, прикрепленных к креслу; он помнил, как, двигая ручку, делал все, что положено, но самолет не слушался, земля росла, и через несколько секунд он понял, что ничего не может изменить, и тогда он вспомнил про катапульту и выбросился из машины в самый последний момент. Он был один и никому теперь не может доказать, что не сделал ошибки. А машины нет.

Когда он отвечал, утреннее солнце попало ему прямо в глаза, потому что, войдя в комнату, он сел неловко и неудобно. Теперь он часто моргал – и от этого казался еще более растерявшимся и не уверенным в словах.

Один из тех, кто спрашивал, был не только инженером, но и летчиком гораздо более опытным, чем пилот, который теперь сидел перед ним. Оправдываясь, молодой пилот не знал, что приезжим специалистам из аварийной комиссии вовсе не нужна его вина. Проще было бы все свалить на ошибку летчика и закрыть это дело. Но им нужна была причина.

И вот они снова взялись за свою игру – часами рассматривали осколки, сотни осколков, несколько тонн металла, раскинутых взрывом в глухом лесу.

А летчик в это время ждал своей судьбы.

Когда они, все четверо, сошлись снова для подробного разговора, у каждого уже была своя версия, и каждый исходил из своих знаний и опыта и старался быть очень добросовестным в этом сложном деле. Но внешне все это выглядело как обыкновенный разговор, очередное совещание среди обычного дня. Они сидели в светлой и пустоватой комнате за канцелярским столом, покрытым суконной скатертью. Сквозь окна был виден аэродром. Шли обычные полковые учения, и самолеты то садились, то снова взлетали, уходя куда-то за темнеющий лес и пропадая в легком и светлом небе.

– Огонь мог вывести управление из строя, – сказал высокий инженер, у которого была привычка горбиться и смотреть вниз, приобретенная от работы с чертежами. – Однако мы еще не нашли следов пожара до удара в землю.

Другой, тоже высокий и по привычке всегда смотревший вверх – у него была манера во время раздумья искать ответа под потолком, – сказал, растягивая слова:

– Возможно, что в управление попал посторонний предмет. Может быть, отвернулась плохо завинченная гайка.

Он разбирался во многих сложностях аэродинамики и хорошо представлял себе, как странно может вести себя машина при неожиданно отклоненных и заклиненных рулях.

Третий, коренастый, решительный, сказал очень быстро и веско:

– Мы не нашли следов пожара. И ничего уже не найдем. Здесь была просто грубая ошибка пилота.

И тогда четвертый, тот, который сам был летчиком, посмотрел сквозь окно на аэродром. Там, у машин и людей, продолжался обычный день – взлет, посадка, взлет, посадка... Чуть склонив голову и прищурившись, – так его часто фотографировали, в летном шлеме и костюме, который делал его похожим на марсианина, – он как будто прислушивался к самому себе. Привыкший к решительным и мгновенным действиям, он не был склонен сейчас быстро принимать решение. Опытный испытатель, знавший эту машину еще с пеленок, с самого ее рождения, он обычно доверял своему чутью, столько раз помогавшему там, где не с кем и некогда было посоветоваться.

Он снова посмотрел в окно. И на минуту перед ним, в его памяти, встали, качаясь и наплывая, многие аэродромы, которые принимали его в конце пути, и то, без чего не мог обойтись: взлет, посадка и снова взлет... Их было много, больших и маленьких машин, с прямыми и треугольными крыльями, непослушных, и загадочных, и таких, которые приходилось доводить, когда они уже начинали жить... Но он не мог обойтись без них.

Он думал о том, что так устроен каждый, кто понимает толк и вкус в своей работе. В том числе и этот молодой парень, у которого сейчас временно отняли штурвал. Это несправедливо, – думал он. – Мы ничего не нашли. И можно допустить вину пилота. Просто потому, что нет других оснований. Но если что-то случилось в машине не по его вине, то может и повториться. Просто мы еще ничего не знаем. А время идет, и пора делать выводы.

И, слушая инженеров, он говорил себе: «Я ему верю. Такие ошибки может делать только сумасшедший. Даже на простой автомашине нельзя без причины вдруг свернуть в забор».

– Я ему верю. Дело не в летчике, – сказал испытатель.

Ну да, – думал он, – они тоже по-своему правы. Если ничего не найдено, приходится думать об ошибке летчика. Они не могут взять на себя задержку в серийном производстве машин. Чтобы улучшить конструкцию, надо знать, в чем дело, а мы еще не знаем. Разница в том, что я понимаю пилота, а они нет. Парень мог погибнуть при такой неожиданности, а он больше всего переживает, что сейчас ему не дают летать. Я не верю во всякие такие громкие слова, но верю в дело, которому служишь. И в тех, кто служит с любовью к делу. Парень не врет. Надо искать...

И снова они принялись за осколки – четверо одержимых, которым во что бы то ни стало надо восстановить и понять то, что сгорело в мгновенном и грозном взрыве, оставив от машины брызги металла и трагическую тропу в лесу – она вела прямо с неба через верхушки порубленных деревьев наискось к молчаливой и развороченной яме.

Солдат пришел уже к вечеру. Он явился с повинной, смущенный и неловкий. Его послали по делу, а вместо этого он свернул в лес и стал искать грибы – просто так... И вот что нашел. Он положил на стол перед ними то, что когда-то было деталью. Может быть, это важно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю