Текст книги "В путь за косым дождём"
Автор книги: Андрей Меркулов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
Такие случаи уже были, но они пока что неутешительны. В конце войны немцы катапультировали русских военнопленных. Все они были убиты встречным потоком воздуха.
Спешить в таком деле нельзя. Тот, кто одним из первых в мире испытывает на себе катапульту, долго тренируется и готовится к этому. В прошлом Гарнаев уже занимался делом, имеющим большое значение для жизни летчиков, – испытанием различных средств спасения, главным образом новых парашютов. Кроме того, он сам летчик со стажем. Ведь он должен знать многое о далекой области высот, чтобы впервые совершить головокружительный прыжок – выстрелить себя из самолета. Самое трудное – в первый раз. Как первый взлет на новом самолете, когда неизвестно, способна ли эта машина вообще взлететь.
Испытатель катапульты знает, что его может ждать, и тщательно готовится на земле, взвешивая всевозможные варианты. Его опыт и логика работают на то, чтобы исключить смерть. Сначала надо точно продумать положение в кресле, где может руки сорвать с подлокотников. Выдержать первый напор, потом, когда кресло будет не нужно и скорость погасится, надо освободиться от него и удержаться в воздухе в положении прыгающего пловца; человека, как и самолет, может затянуть в штопор, и тогда не открыть парашют.
Управлять своим телом в воздухе нелегко. Особенно когда одет в надутый резиновый костюм наподобие водолазного скафандра, изолирующий от внешней среды. Испытатель долго тренируется и продумывает свою будущую работу...
Наступает решительный день. Ночь он не спал, несмотря на хорошее здоровье и тренированные нервы, – мысль все время возвращалась к предстоящему. Жена знает о том, что ему предстоит, но, кажется, не знает, что это будет сегодня. Хороший, ясный день. Воробьям на аэродроме нет никакого дела до людских забот.
Вот уже самолет набирает высоту. Весна остается внизу. Неожиданно выясняется новая, непредвиденная трудность: на высоте обмерзают стекла скафандра. Почти ничего не видно. Трудно будет ориентироваться в воздухе.
Первый раз он так и катапультируется – в шлеме с обмерзшими стеклами, посеребренный первым предвестием космического холода больших высот.
Стучат часы. Кажется, что они стучат все громче. Он смотрит на них – время остановить нельзя, но он готов, весь напряжен для серьезного дела. Рука сжимает нужный рычаг. Из самолета выбрасывается этот снаряд, созданный человеком для спасения человека... Первый удар воздухом. Гарнаев говорил мне, что никогда не забудет это первое самое страшное физическое напряжение – три секунды, пока гасится скорость. Кресло вылетело, не зацепившись за самолет, и теперь, выдержав первую встречу с потоком, чувствуя, как гаснет скорость, летчик освобождает ремни. Кресло уходит вниз. «Специалист падения», он входит в нужное положение, осваивая движение в скафандре. Он начинает считать секунды – для определения длины прыжка. Привычный толчок открывшегося парашюта.
На аэродроме, сняв шлем, Гарнаев долго смотрит на ясный дневной свет, чувствуя, как спадает огромное напряжение самого трудного, первого шага в воздухе... Он знает, что главное сделано. Трудно всегда в первый раз. Вскоре его работа будет освоена многими. Еще один призрачный остров стал известен. Теперь его можно наносить на карту и уточнять берега.
С этого дня он продолжает работать все более уверенно. В разных типах самолетов катапульта «опрыгивается» с разных мест экипажа. Наконец однажды ему приходится прыгать близко к скорости звука – свыше девятисот километров в час. Все проходит благополучно. Но в новом деле бывают неожиданности, к ним надо быть готовым.
Однажды он выстреливает не себя, а манекен, сидящий впереди него; что-то случилось с креслом, оно не выходит до конца из пазов и, попав в поток воздуха, опрокидывается мгновенно на фонарь пилотской кабины; в эту секунду летчик вспоминает случай, когда перед прыжком фонарь, вместо того чтобы сорвать, вогнало в самолет; острые края плексигласа, окаймленного металлом, просвистели тогда бритвой вокруг летчика, прорубив местами обшивку машины. С креслом этого не случилось, зато оно прочно застряло в самолете, почти закрыв обзор из кабины и лишив возможности катапультироваться. Он понял, что теперь его не сорвать даже пикированием – слишком рискованно. С креслом «на голове» он приходит на аэродром и сажает машину. Кресло с трудом вытаскивают краном.
В другой раз после прыжка с катапультой, когда он уже освободился от кресла, от резкого толчка рвется парашют, – взглянув вверх, он видит только рваные ленты от купола. Одни тряпки. К новым скоростям не сразу удается приноровиться. Рассчитав очень тщательно и напряженно, он открывает запасной парашют – последний шанс. Его понесло на железную дорогу, где виден поезд. Остатки основного парашюта не дают управлять стропами. Его несет прямо на рельсы. Обидно спастись в воздухе и попасть под поезд... Он приземляется у самой насыпи. Купол, по счастью, не затянуло под колеса, мимо пролетает паровоз, и он видит растерянное лицо машиниста, принявшего его, очевидно, за «марсианский десант» – человек в ярком комбинезоне и странном шлеме, спрыгнувший с неба к поезду...
В один из дней его работа кончилась. Катапульта готова вступить в строй. Теперь то, что он делал, называется «катапультирование при отработанных средствах».
Он ждет новую работу...
Все чаще среди тех, кто занимается авиацией, слышится слово, которое еще недавно означало предел фантастики или очень отдаленное будущее. В него еще не открыли входа для людей, но мысль науки уже давно работает для полета в космос.
Заранее известно, что там, на огромных высотах, где почти нет воздуха, не могут действовать обычные рули управления. Там пригодны только реактивные принципы – нужно отталкиваться от пространства, нужно газовое управление. Новый принцип полета – совсем без крыльев, прообраз космической техники.
Снова ясный апрельский день. На аэродроме отменены все полеты – предстоит событие чрезвычайного значения. Посреди бетонной площадки стоит странное сооружение. Оно уже ничем не похоже на летательный аппарат. Нет киля, нет крыльев. Одни только двигатели, сопла которых смотрят в землю. Это турболет, аппарат, который должен подняться по принципу ранеты.
К нему подходит Гарнаев. Его провожают к этой странной машине друзья и знакомые. Видно, что его самого беспокоит общая мысль: как эта штука будет летать?
Гарнаев спрашивает у одного из представителей науки, разрабатывавших этот странный аппарат:
– Как же все-таки он будет летать?
Тот отвечает с упрямством ученого:
– Очень просто. Сила тяги против веса. Ничего нового он не сказал.
Гарнаев поднимается в стеклянную кабину, примостившуюся сбоку аппарата, как у башенного крана. Если увидеть его лицо, можно понять, что он переживает минуты страшного напряжения. Рука ложится на сектор газа. Еще секунда – и струи взрывов ударят в землю. Он включает газ. Пламя вырывается из аппарата. Несколько тысяч лошадиных сил рванули вверх неуклюжее сооружение, на всякий случай, для первой попытки, привязанное к земле на тросах. Турболет оторвался от взлетной площадки – и сразу его, накренив, повело в сторону... В ту же секунду летчик овладел им снова. «Струйные рули» могут действовать. Аппарат по воле летчика идет влево, вправо... Все в порядке. Можно сажать машину.
Из кабины друзья выносят его на руках. Когда стихло восхищение, взволнованный представитель науки спрашивает у летчика:
– Как же вы все-таки взлетели?
– Очень просто. Сила тяги против веса, – отвечает Гарнаев.
Оба смеются. Теперь им можно смеяться.
Через несколько месяцев Гарнаев уже показывает взлет этой машины на авиационном параде в Тушине...
Профессия испытателя – это дело героя и борца. Это серьезная работа, построенная на продуманном риске и ведущая н открытию новых миров, неизведанной высоты и скорости. В науке испытатель занимает место знаменосца при атаке, идущего впереди всех навстречу опасности. Он не подвержен гипнозу страха, потому что знает, во имя чего борется. Он верит в свою победу.
Они называют себя акушерами новой техники: они помогают ей родиться. Они обеспечивают безопасность тем, кто будет потом летать на серийных машинах. Но и об их безопасности все время думают создатели самолета. Однажды Гарнаев снова поднимается в воздух. И опять все продумано до мелочей: в случае неудачи пострадает не он, а его напарник, сидящий в соседнем кресле. Испытатель поглядывает на него – тот остается уверенно-спокоен. Гарнаев выпрыгивает. Раскрыв парашют, он видит, как вслед за ним из кабины выбрасывается вторая фигура и тоже повисает на парашюте. Напарник приземлился и остался лежать на земле. Случайные свидетели – заблудившиеся охотники, вышедшие из леса, – боятся подойти к неподвижной фигуре, наполовину скрытой парашютом. Но Гарнаев не переживает никаких волнений. Этому все сойдет. Он ведь был весь из желтой кожи, из которой делают седла. Странное, по фигуре почти точное подобие человека с плоским лицом, без носа и губ, на котором озорные механики перед полетом изобразили углем дурацкую оптимистическую улыбку, которую мы видим иногда на лицах героев в плохих кинофильмах. С этим молчаливым соседом Гарнаев шел в полет, время от времени поглядывая на его самодовольную фигуру. Ему он передал в этот раз опасность работы. Но он не завидовал кожаному спокойствию.
Вертолет при испытаниях был особенно опасен – тем, что при аварии летчик даже не мог его покинуть: лопасти винта настигали его в воздухе. Гарнаев испытал впервые отстрел лопастей, когда специальное устройство с помощью взрыва отбрасывало их в сторону, открывая экипажу путь к спасению.
Если о Гарнаеве сделать фильм, он будет смотреться с напряжением. Но без надрыва. Немало эффектных кадров могут придумать способные кинематографисты, но жизнь богаче – в ней не трагизм обреченности, а подлинный высокий драматизм борьбы, за успехами которой следит мир. Борьбы за дороги в космос.
* * *
В работе испытателя героизм и мастерство иногда проявляются в том, чтоб спасти себя, когда уж нельзя спасти машину. Это не просто инстинкт самосохранения, здесь жизнь и работа сливаются в одно – летчик должен вернуться, чтобы рассказать, что случилось. Когда погибнет машина, даже если уцелеют приборы в бронированных колпаках, гибель ее может остаться загадкой, и понадобится новый риск.
Уйти из гибнущей машины – значит в доли секунды сохранить в себе все свое мужество и хладнокровие, находчивость и знание летной работы.
Сергей Анохин, которого авиаконструктор Яковлев назвал академиком летного дела и которого друзья по работе считают наделенным особым чувством воздуха, уходил из таких положений, когда другой бы уйти не смог.
Однажды в полете возникла опасность взрыва...
Анохин должен был покинуть самолет, но оказалось, что катапульта не работает. Выбрасываться без нее из реактивного самолета, даже при погашенной до предела скорости, – дело исключительного мастерства. Анохину уже пришлось однажды прыгать без катапульты, преодолевая силу встречного потока, но в этот раз ему предстояли еще большие трудности. Двигатели, засасывая воздух, работали в крыльях, откинутых далеко за кабиной. Их надо было миновать, прежде чем броситься в пространство. И надо было удержаться как можно дальше на гладком фюзеляже, чтобы сразу не понесло на стабилизатор. Анохин открыл люк и выбрался на фюзеляж. Он не потерял своего удивительного хладнокровия. Главное теперь – ни одной ошибки. Одной будет достаточно. Он полз по фюзеляжу, который теперь казался особенно длинным, держась за тонкую антенну, протянутую вдоль самолета. Он миновал двигатели. Антенна оборвалась. Его понесло к стабилизатору. Анохин знал, что удариться шлемом и потерять сознание – значит не выдернуть кольцо парашюта. Отличный гимнаст, он сжался в комок и оттолкнулся от стабилизатора ногами. Ноги потом болели от толчка, но самолет ушел. Анохин открыл парашют и снова – в который раз! – благополучно приземлился. Это сделал человек, единственный в испытательной авиации, который летал на всех типах реактивных машин после того, как ему исполнилось пятьдесят лет. Из них последние девятнадцать – с одним глазом...
Дома, в спокойной обстановке, Анохин всегда удивляет своей скромностью, немного угловатой застенчивостью, как будто всю свою решительность он оставляет в воздухе, считая неудобным показывать ее в другом мире, на земле. Он молчалив, разговориться может только среди хороших знакомых и, кроме авиации, любит спорт, мотоцикл и очень больших собак.
Иногда мне кажется, что мы слишком редко пишем просто о простых вещах. В очерках мы ищем выдающиеся факты. И мало объясняем, что произошло в самом человеке.
Мы даем подробное описание полета. Биографию героя. Но этого мало. Я так и не смог бы узнать из газет, чем отличается характер Гагарина от Титова.
Мы мало говорим о простых и обыденных вещах из жизни летчика – как и с кем он проводит вечер, какие фильмы ему нравятся и почему он любит лошадей или альпинизм.
Анохин и Амет-хан, Коккинаки и Рыбко, Перелет и Шиянов, Щербаков и Ильюшин – они делают одно дело, но они разные люди, и каждый интересен по-своему.
Я думаю, что не всегда психология подвига проявляется в связи с тем полетом, о котором предупредили корреспондента.
Подвиг жизни, внезапный, без подготовки, вынужденный обстоятельствами, чаще всего приходит, когда сам летчик его не ждет, поэтому подвиги редко удается заснять на пленку. И так же редко писателю удается видеть пилота не в спокойной беседе о том, что случилось относительно давно, а в состоянии душевного напряжения.
Из всех испытателей я ближе всего подружился с Щербаковым. Вероятно, потому, что с ним и Владимиром Ильюшиным мы люди одного поколения. Нашим институтом была война, и над теми, кто не пришел по окончании ее за дипломом, до сих пор стоят на полях простые памятники с деревянной звездой или с погнутой лопастью винта среди густой травы. А те, кто вернулся учиться, были намного серьезней обычных студентов. Прошло время, и теперь я встречаю сверстников на заводе во главе цеха или опытными инженерами на стройках гидростанций.
Когда мы с Щербаковым встретились, он был молодым испытателем, а я начинающим писателем, хотя нам обоим было за тридцать. Есть профессии, которые требуют длительного возмужания. За широкими плечами Щербакова к тому времени был опыт войны на истребителях, академия имени Жуковского, специальная школа летчиков-испытателей и не первый год на испытательном аэродроме. Но ему поручали только самые простые дела, и он мечтал о лучшем будущем. С тех пор мы потихоньку набираемся опыта на глазах друг у друга, проявляя взаимный интерес, потому что у Саши, как у многих летчиков, есть склонность дружить с людьми искусства.
Я давно привык к его характеру, к его спокойствию и сдержанному юмору, к его молчаливой деликатности и умению, когда можно, к серьезному отнестись с шуткой, а к шутке всерьез. Мне вспоминается тот вечер, когда он привез домой высотный костюм, чтобы ехать с ним утром на тренировку в барокамеру. Он надел костюм, и посмотреть сбежались его братья. Высокого роста, с вылепленными мускулами, Саша был обтянут зеленым капроном со шнуровкой по рукам и ногам и со шлангом для сжатого воздуха, чтобы стиснуть костюм и создать летчику искусственное давление при аварии кабины на высоте. У самого пояса смешно раскачивались толстые резиновые трубки для подключения к баллонам. Посмотрев на себя в зеркале, он решил, что если выйти на улицу, то за ним пойдет не меньше девушек, чем за модным поэтом. С кислородной маской на лице, в этих подлинных рыцарских доспехах века, он был похож на человека-амфибию.
Но я помню и другой вечер, когда Щербаков вдруг открылся мне весь во время одного из самых сильных переживаний, которые выпадают на долю тех, кто работает в воздухе. По совпадению этот день его жизни оказался и значительным и трагичным...
Как начинающий испытатель, Щербаков занимался тем, что летал на киносъемку. В современной авиации все существенное снимается на пленку. Другой самолет работал, а Щербаков вылетал с кинооператором на относительно простой реактивной машине. И, как всякий начинающий испытатель, он с нетерпением ждал случая, чтобы подменить кого-либо на сложной машине. В этот день случай представился. Ему позволили вылететь на скоростном истребителе. А когда он вернулся, упоенный первым полетом на новой машине, ему сказали, что произошло. Паршин заменил его на киносъемке и разбился, едва поднявшись над аэродромом. Паршин был опытный мастер, дважды Герой, ветеран воздушной войны, испытатель со стажем.
Летчиков не заставляют летать. Они идут на это сами. От желающих стать испытателем, а тем более космонавтом, у нас нет отбоя. Все это чушь, когда обыватель, не рискующий летать даже пассажиром, брюзжит, что им за это немалые деньги платят. Зарабатывать легкие деньги и в большем размере есть еще, к сожалению, много способов.
Анохин давно уже не нуждался ни в чем, но в день пятидесятилетия, когда друзья ждали, что он при своем возрасте, наконец, откажется от опасной работы, – мало ли дел на земле, – он встал и сказал, что не откажется. Он просто не может без этого.
«Призрачные острова» – это только красивое название вполне реальных дел. Авиационная техника нелегко открывает свое новое. В работе пилота эта реальность романтических дел граничит с опасностью смерти. Но пилот идет на это потому, что авиационному инженеру мало чертежной доски, он должен побывать в воздухе. Испытатель – это инженер, вооруженный опытным самолетом, со всеми вытекающими последствиями. Он знает, что без него невозможно развитие авиации. Он видит в этом свое призвание разведчика.
Не каждое событие в жизни летчика кончается тем, о чем можно рапортовать в газетах, но оно может быть не менее значительным для его внутреннего роста.
* * *
Я не знаю, сколько книг написано о море. О его притягивающей красоте и жестокой силе. Но я знаю, что о небе, которое стало полем новых дорог и надежд, написано меньше.
Есть на Далёком обледенелом Шпицбергене деревянный крест, где безымянные суровые поморы когда-то сделали ножом такую надпись: «Тот, кто бороздит море, вступает в союз со счастьем, ему принадлежит мир, и он жнет не сея, ибо море есть поле надежды».
Клещинский был разведчиком поля надежды. Одним из первых на дорогах неба. Он тоже вступил в союз со счастьем: в те первые дни, поднявшись в небо, он ощутил отравляющую власть полета и увидел, что ему принадлежит мир и это новое поле надежды.
Я хочу представить себе, что чувствовали люди, впервые сверху увидевшие облака, эти поля и айсберги из тумана, даже сейчас знакомые нам все же меньше, чем морские волны...
Настало время всерьез поговорить про облака. Только сейчас, с развитием массовой авиации, мы отвыкаем смотреть на них снизу вверх, как смотрели веками.
С детских лет у меня сохранилась привычка в трудные минуты жизни повторять про себя строки, когда-то поразившие своей чистотой:
Тучки небесные, вечные странники!
Степью лазурною, цепью жемчужною...
Я люблю их за ясность и за то пронизывающее высшее мастерство, когда нельзя заменить запятую. По-моему, никто лучше не сказал про облака. Но сейчас нет Лермонтова, чтобы воспеть их сверху. Опасно подсказывать эту тему поэтам, потому что прежде всех за нее возьмутся поэты шустрые, такие, что сразу напишут цикл с борта ТУ-104, а время и облака любят иных поэтов. Но почему живописцы, повторяя облачный пейзаж с «земной» точки зрения, не возьмутся за него с высоты?
Облака стали доступны всем. Теперь мы «ходим» по ним. Авиация провозит над ними не только художника, но и бухгалтера и почтальона. Про облака, глядя сверху, можно так же много писать, как о траве или об асфальте.
В комнатах метеослужб на аэродромах хранятся в альбомах или висят по стенам портреты различных облаков. С описанием их родословной, повадок и характера, с латинскими названиями, звучными и образными, – это целая поэзия из тумана, на которую здесь, в этой комнате, летчик перед вылетом смотрит только строгими глазами дела, которому вся эта чертова слякоть может помешать.
Но потом, опять на земле, когда работа кончена, в глазах пилота остается их многотонное величие – они, кстати, и весят тысячи тонн, – причудливость небесных айсбергов и неожиданность их оттенков, которая невольно, как и на море, многих закоренелых практиков делает глубоко замаскированными поэтами.
Как-то в Арктике я подружился с командиром транспортного корабля. Я летел с ним в кабине, где и есть настоящее место писателя, не потому, что фюзеляж был всего-навсего обмерзшим, до отчаяния пустым железным сараем, а потому, что нигде не поговоришь так запросто с экипажем, как здесь или в летной гостинице, если жить с ними в одной комнате. Мы жевали бортпаек, запивая крепким чаем из термоса, и говорили о всякой всячине. Командир был немолодой, энергичный, сухощавый, чуть горбоносый, прожаренный дотемна арктическим солнцем, подвижный и очень серьезный, он даже свой экипаж с утра до вечера воспитывал и следил, что читают. Но поэзии он не признавал. Не прочел ни одной строчки, и не видно было, чтобы раскаивался.
Самолет висел над облаками. Этот пейзаж был привычен и близок летчикам; отмечая все необходимое для работы, они в то же время вбирали глазами – без слов и так же естественно, как легкими вбирают воздух для дыхания, – тонкие переливы нежных северных красок и эту бесконечную, чуть всхолмленную равнину облаков под нами, похожую на волнистое снежное поле России, где снег не бывает так плотен, сбит ветром и ровен, как в Арктике, и дальние, розовеющие от солнца гряды более высоких облаков, подобные вершинам величественных гор, на которые мы шли, повинуясь маршруту.
Связь с аэропортом кончилась. После взлета командир должен был, как обычно, до посадки передать штурвал второму пилоту. Но он не сделал этого. Молча и прямо смотрел он перед собой на приближающуюся гряду облаков, похожих на ледяные вершины, отсвечивающие розовым отблеском скрывающегося где-то за ними солнца... Безмятежное и спокойное, вставало перед нами величие мира, чистота природы, такой ясной, какой бывает она, наверное, только в прозрачном небе весенней Арктики.
Высокие облака приблизились. Первое из них приняло самолет крутой розовой грудью. Врезавшись в эту легкую воздушную массу, мы почувствовали на секунду обманчивое впечатление стремительного приближения горной вершины; потом самолет нырнул в облака, и все вокруг потонуло в сероватом, влажном даже на взгляд тумане; где-то в этой серой массе прямо перед нами обозначилось тусклым желтым пятном солнце; мы пробивались прямо на него, оно наливалось светом, и уменьшалось, и стало нестерпимо ярким, – мы вышли из облака и опять увидели солнце перед собой в открытом небе. И вновь впереди тянулась гряда похожих на снежные горы облаков. Теперь они были ниже, чем курс самолета. И тогда командир чуть отстранил от себя штурвал, машина опустилась – и снова мы понеслись на облако, подобное снежной вершине, и врезались в него. В сером тумане опять стало накаляться солнце, пока не вспыхнуло в чистом небе по ту сторону облачной гряды... Мы шли, как бы пронизывая насквозь одну горную цепь за другой. В интервалах меж облачными вершинами самолет почти скользил по поверхности туманного поля, и сразу становилась заметной скорость в триста километров в час, с которой мы стремились к следующей гряде. Все это было похоже на странную гонку среди фантастических небесных гор; вокруг нас, с обманчивым впечатлением подлинных скал, клубились лощины, и тени ложились на их уступы так же, как это бывает в горах, но все это было текучим, легким и призрачным, и только в секунду встречи с новым облаком казалось, что за ним вдруг встанет прямо по курсу твердая и беспощадная скала...
Когда полет сквозь облачные горы кончился, командир взглянул на меня. Я заметил, что он доволен вдвойне: оттого, что показал свое небо писателю, и оттого, что сам был снова захвачен этой вечной игрой с тем, что его окружает в воздухе. Я подумал: как жаль, что глаза моряков, пилотов, охотников и ученых не обладают свойством кинематографа, сами глаза, а не аппарат, который надо настраивать часто не в лучший момент! Мы могли бы тогда хранить великолепные коллекции красоты – того, что очищает душу и делает нас выше и проще. В суматохе больших городов мы стали меньше думать о живой природе. Но она где-то очень глубоко в нас. Потеря чувства природы похожа на потерю зрения. Но мы вернемся к ней, к природе. Иначе мы станем хуже видеть самих себя.
Разведчики призрачных островов, вы счастливые люди. Открывая новое в мире, вы первыми вступите на новые тропы, которых на самой земле еще так много, ведь только скептики думают, что почти все дороги исхожены до конца... Наполняясь этим неведомым, доступным еще не всем, еще не захватанным снисходительным любопытством бывалых экскурсантов, вы станете выше и таинственнее нас. Ведь острое ощущение природы дано для того, чтобы сильнее любить землю.
У летчиков, хотя они мало говорят о своих чувствах, это ощущение бывает развито особенно остро. Быть может, оттого, что им доступна красота всех стихий. Лишенные облаков, они тоскуют, как моряк, забытый на берегу и вдруг почувствовавший всю силу привычки к превратностям моря и к своему нелегкому труду.
* * *
Клещинский тоже был из тех, кто одержим облаками.
Клещинский тоже был испытателем.
Но такого слова еще не было. Тогда каждый, кто отправлялся в перелет, испытывал себя и машину. То было славное время, бурное детство авиации, промчавшееся на полотняных крыльях, на самолетах, которые окрестили «летающими этажерками». Теперь «этажерки» сданы в музей, а полотняные крылья – точнее, перкалевые – возят почту на короткие расстояния.
Детство было таким же опасным, как и зрелость. Разница в том, что тогда авиация была редкостью, а теперь к ней привыкли, и летчик на дальних линиях стал воздупшым шофером.
В Москве, на улице Радио, есть музей Жуковского. Там можно увидеть вещи, которые трогают сердце. Там висят трепетные крылья Лилиенталя из тонких планок и шелка. Там есть примечательный снимок тех времен – первый перелет на планере через Москву-реку. Его совершил молодой член кружка любителей воздухоплавания, основанного Жуковским, – Андрей Николаевич Туполев. Ровесник русской авиации, он стоял у ее колыбели, и сейчас, в дни ее зрелости, создав такую машину, как турбовинтовая ТУ-114, он в пределах жизни одного своего поколения определил границы целой эпохи воздухоплавания от шатких аэропланов, боящихся ветра, до беспосадочного перелета Москва – Нью-Йорк.
Но тогда перелеты были намного скромнее, хотя встречали авиаторов с не меньшим энтузиазмом. А жила авиация бедно. Те же газеты писали, что при сборе на усиление воздушного флота 31 марта 1913 года в Москве было «выпущено на улицу» три тысячи кружек, и сумма, собранная в них, оказалась «сравнительно большой», что «можно объяснить исключительно предпраздничным временем». Не случайно «бывший офицер г. Алехнович поступил в Петербургский политехникум и летом зарабатывает полетами на зиму».
...Корреспондента разбудили ночью, сказали, куда ехать. Он пошел, сел в поезд и поехал. Утром, не доезжая станции Тихонова Пустынь, стал смотреть из вагона. Из поезда выглядывали. Все знали о 154-й версте.
На переезде сторожиха крикнула:
– Влево смотрите!
Корреспондент записал:
«Утро теплое и туманное. Широко стелются мокрые поляны, желтеют перелески. И вот, немного не доезжая до выросшей на косогоре деревни Верховья, пассажиры начинают креститься. Саженях в десяти от дороги, на краю неглубокой лощины, заросшей черным ракитником и веселой зеленью молодых елок, как громадная упавшая на землю птица, вырисовывается серый контур погибшего «нъюпора». Стоит он хвостом вверх, зарывшись носом в землю, и спереди накрыт мокрым брезентом. Вокруг часовые от 9-го пехотного Ингерманландского полка, стоят, опершись на ружья, и около пылающего костра расположилось десятка два донских казаков, командированных сюда из Калуги...»
С этим же поездом приехал дядя Клещинского, капитан стрелкового Сибирского батальона. Он медленно подходил к аэроплану, скользя по мокрой глине.
У аэроплана уже собралась следственная комиссия во главе со штабс-капитаном 7-й авиационной роты Н. Боярогло и поручиком Б. Ивановым. Вокруг толпа, крестьяне. Перед полетом Клещинский пробыл в деревне Верховье двое суток, и крестьяне смотрят на него как на своего. Корреспондент записывал: «Они так и говорят: „Наш поручик“».
Пытаются отвести дядю покойного. Он тяжело потрясен, бледный, отходит и машинально возвращается обратно. Кто-то сказал:
– Надо отвести. Вне себя человек.
Офицер из следственной комиссии что-то хотел сказать, но сам закрыл лицо руками.
Только оператор кинематографической фирмы, не теряя профессионального хладнокровия, кричал:
– Посторонитесь, господа, не мешайте снимать!
Сняли брезент. Оставшийся в живых второй механик Клещинского ключом отвертывает гайки. Боярогло с бледным, бесстрастным лицом начинает осмотр. Показались два пробковых желтых шлема. Авиаторы лежат, навалившись друг на друга. Офицер внизу. Рука Клещинского судорожно вцепилась в рычаг руля глубины. Подошвы на сапогах согнуты от сильного нажима на педаль в предсмертный момент. Он боролся до конца. Серебряные погоны. Шерстяная рубаха коробится от черной крови. На руке идут часы. Их сверяют. Часы не останавливались.
Раздается голос штабс-капитана Боярогло:
– Контакт включен!
Это значит, что «ньюпор» упал с работающим мотором. Удар о землю был очень сильным.
Механик Антонюк лежит чистый и тихий. Мертвое белое лицо.
В толпе рассказывает староста деревни:
– Двое суток машину поручика нашего караулили, чтоб не сбаловал кто из ребятишек. Потом держали, как он лететь собрался. Сильная машина, страсть. Ветер от нее шапки посшибал. Вот солдаты его все спорили, кому лететь. Этот вот выспорил. – И староста показал на Антонюка.
– Ступай на место, борода, – говорит часовой. Бабы начинают всхлипывать. Корреспондент записал в большом блокноте:
«И плачет безустанными слезами печальный осенний денек, качаются от слабого ветра черные мокрые ракиты около ложбинки, и туман застилает серую даль над поляной и деревней, над которыми так еще недавно трещал пропеллер и неслась громадная белая птица, еще никогда не виданная захолустной деревней».
Все отошли от «ньюпора», и только дядя, пожилой офицер, стоит один под дождем.
Подходит поезд. Выгружают два металлических гроба. Под руки ведут мать Клещинского.