355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Меркулов » В путь за косым дождём » Текст книги (страница 1)
В путь за косым дождём
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:39

Текст книги "В путь за косым дождём"


Автор книги: Андрей Меркулов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)

Андрей Меркулов. В путь за косым дождём.

ПАМЯТИ ДРУГА, ЛЕТЧИКА-ИСПЫТАТЕЛЯ ЮРИЯ ГАРНАЕВА

А если это так, то что есть красота

И почему ее обожествляют люди?

Сосуд она, в котором пустота,

Или огонь, мерцающий в сосуде?

Н. Заболоцкий

Романтика – странное слово.

Никто не знает, что это такое.

Такого слова нет в энциклопедии. Там есть «ром», театр «Ромэн», есть пять великих князей Романовых, но нет романтики.

Однажды я был на диспуте в институте, где студенты спорили о романтике. Говорили по-разному. Или это особое состояние озаренности. Или борьба за радость будущего. Или притяжение дальних краев. Или поиски необычного в буднях, в творчестве. Профессор Владимир Оттович Шмидт, которому по семейной традиции это понятие не было посторонним, справедливо заметил, наконец, что романтика, очевидно, состоит из разных свойств и светится многими гранями...

Я вспомнил один из дней, когда, сидя в номере вполне приличной гостиницы, где даже телефон был на столе, я пытался, глядя в окно, воочию представить себе северную романтику Джека Лондона и думал: хорошо это или плохо, что она во многом уже уходит в прошлое в наш век транспорта и связи? За окном были видны двухэтажные дома. Мороз стал немного меньше – ведь был уже апрель. Это было в поселке на мысе Шмидта, дальней точке арктического побережья на нашем северо-востоке. Я ожидал здесь встречи с Осиповым и очень хотел, чтобы меня пустили на полюс.

Я был разочарован тем, что не нашел знаменитой романтической Арктики. Добрался черт знает куда, а из окошка вижу, как на улице из-за каких-то пустяков женщина ссорится с соседкой. В руках у нее авоська. Уж если до авоськи дошло, значит Арктику приручили. Сделали домашней. Правда, здесь и сейчас запросто погибнуть можно, если зазеваешься в пурге. Но ты не зевай, да и только. Живут. Привыкли. Это очень хорошо, но куда же побрела теперь добрая старая романтика, волоча за собой одинокие нарты? Оставалась надежда на полюс. А если Осипов туда не пустит?

Я сидел и боялся Осипова. Мне сказали, что он страшно скупой на слова. Не только для интервью, но и для объяснений со мной, после того как скажет свой приговор. Упрашивай потом сколько хочешь, он останется безмолвным, как торос. О нем мне уже рассказывали, что у него слова на счету, в полете – по штуке на сто километров. Летел он как-то, и после взлета второй пилот говорит: «Товарищ командир, правая нога у самолета не убралась». Осипов молчит. Время разговора не подошло. Через пятьсот километров спрашивает: «Правая?» – «Точно». Летят дальше. Еще через пятьсот пора садиться. Осипов спрашивает: «Так не убралась, говоришь?» – «Точно». – «Ну и черт с ней», – говорит Осипов, прихватив таким образом сверх лимита целое выражение, выпускает вторую ногу и, как всегда, садится с блеском.

Вот я и ждал Осипова, зная, что на меня тоже будет причитаться только одна фраза.

Он вышел в коридор – отдыхал после полета, – посмотрел на меня, огромный, грузный. Я объяснился возможно короче. На разрешение намекнул. Осипов сказал: «Нет». Тут все, кто рядом стоял, стали за меня просить. Осипов усмехнулся: «Что же вы меховые штаны ему не дали? Писатель отморозится, а я отвечай. Дать штаны – и пусть летит».

И я полетел. Навстречу последнему оплоту знакомой по старым книгам романтики. Через две тысячи километров сплошного льда, через шесть часов полета, где уже без аэродрома захочешь сесть – не сядешь: можно дров наломать, сплошные торосы, лед сверху кажется лицом старика, изборожденный сетью трещин и разводий; туда, в густо синеющую мглу, над черными ножевыми хребтами острова Врангеля, навстречу солнцу, которое вдруг вывалилось из наступающей ночи и больше уже не уходило совсем, – мы шли навстречу бессменному дню; и оттуда, с затерянного у полюса поселка, как живое сердце, стучал маяк радиопривода...

На ледовом аэродроме машину встречал Чуквышкин. Я подумал: не везет. Фамилия не для романтического очерка. «Чуквышкин на полюсе». Он оказался милейшим человеком и сразу повел в свою палатку. Среди первозданной тишины и свежести морозного воздуха голубела под солнцем твердая на взгляд полоса, окаймленная черными и красными флажками, и был виден огромный силуэт машины с затихшими винтами. Лед под ногами звенит. Прочный. Обо что-то споткнулся – извилина, неровная, шириной в полметра, между двумя одинокими палатками аэродрома. «Вчера разломало, – сказал Чуквышкин. – Уже смерзлась. Здесь все быстро. Живем теперь на улице Заречной». Радушный старый москвич, он угощает другого москвича чаем. «Выпейте чайку. С вишневым вареньицем». Я тихонько ногой все пол пробую. Хоть бы звонок какой придумали, чтобы звонил за полчаса перед тресканьем. А Чуквышкин пьет себе чай, отдуваясь, – нравится ему. С вареньем. Да еще свой брат москвич в гости залетел.

До полярной станции СП-7 лететь было вертолетом – и у торосов был такой фантастический пейзаж, словно на Луне, и скользила по нему причудливая тень машины, к которой мы не так уж давно привыкли. Желтые домики. Внутри ковры, полки с книгами. В палатке гидрологов прорубь. Отчетливо видна двухметровая толщина льда. Под ней – глубина в три тысячи метров. На СП обычный день. Все работают. Хочешь сильных ощущений, дождись пурги и выйди, отпусти из рук притолоку двери, сделай несколько шагов... Обратно можешь не вернуться. Тогда скажут: «Зачем пошел, чудак? Говорили, что нельзя без привычки». В общем тут здорово интересно, все-таки полюс. Но особой романтики нет. Многое уже известно, и мало ли трудных дел на земле.

Я стремился на полюс, а романтика сама вышла мне навстречу, но не здесь, а на побережье, откуда я только вылетел, не разглядев ее в окно. Она стояла передо мной в коридоре летной гостиницы в живом образе Осипова, большая и грузная, и заботилась о моих меховых штанах. Это была живая романтика, а не книжная.

Она любит возникнуть перед нами вдруг, когда некогда щелкнуть фотоаппаратом. Она проходит над нами – призраком во льдах или на обычной земле, прекрасная и неуловимая, и мужественная, такая, о которой мы часто мечтаем. В любых краях она может вдруг обернуться и постными буднями, – смотря как себя повести.

Но внезапно в этих буднях настанет ее час, и она мелькнет мимолетно огромной тенью над льдами, как живой памятник, – необычный, единственно настоящий и недоступный оледенению в мраморе... Такой же великий памятник, как столб огня над сапером, взорвавшим вместе с собою мост.

Был день, когда машины сели на лед. А летчики вышли. Вдруг сломалась льдина, и самолет с четырьмя винтами оказался на краю и стал кренить ее. Он был с полным грузом.

Я убежден – это можно и сейчас снять в документальном кино. Того, что было, не восстановишь, но достаточно показывать зрителям лед и, проходя аппаратом, очень точно рассказывать, как это было. И все увидят. В зале настанет тишина. Перестанут кашлять. И все увидят, как Осипов побежал к самолету, а лед кренился и вода показалась с краю льдины. Он вскочил в машину, включил моторы и стал выруливать, но обломок льдины был длиною в восемьсот метров, а для разбега надо больше тысячи. Он шел напролом, в самой крайней решимости риска, не как безумец, а как мастер – на пределе возможностей. Он повел самолет на разбег, и потом, когда уже все кончилось и льдину смерили, оказалось, что следы оборвались в нескольких метрах от воды. Если бы он промахнулся, удар многотонной машины в соседнюю льдину проломил бы ее, и никто уже не смог бы увидеть, как они с самолетом останутся вдвоем на дне океана, где в вечном мраке влачится лишь трос полярной станции, собирающий грунт со дна. Чтобы оторвать самолет, он поставил его на дыбы, медведем, рванул свечой, как истребитель, чего не делают с такой машиной.

И на секунду этот вздыбившийся крест огромных крыльев раскинулся над равнодушием льда.

Это было одно из тех прекрасных видений, когда зримо оживает романтика.

Сейчас Борис Осипов водит реактивные самолеты из Москвы в Антарктиду. Об этом говорят в газетах. Если вы хотите узнать, что такое романтика, спросите у него. Но он вам не скажет. Не потому, что слишком молчалив, а потому, что сам не определял это понятие словами – просто он в этом не нуждается. Ему и так все ясно. Я твердо знаю, что будут делать Осипов и его товарищи, если вдруг сама Антарктида расколется к черту. Спасать людей и машины. Без колебания.

Чтобы узнать об Осипове, можно было и в Арктику не ездить. Все равно я не был свидетелем, мне рассказывали. Пейзаж только помог представить. Но я увидел там самого Осипова в дни его обычной работы. А это для меня значит много.

Я попробовал написать об этом рассказ, но он у меня не вышел, и тогда я решил вернуться к очеркам и говорить о фактах. Мне кажется, очень много верного есть в утверждении знаменитого итальянского сценариста Дзаваттини, что в наше время больших событий литературные образы часто становятся слабее факта жизни, раскрытого во всех его срезах.

На студенческом диспуте о романтике я вдруг решил, что напишу о ней книгу. Документальную. Чтобы тоже поспорить – пусть не постигнет нас сомнительное счастье бесспорных книг.

О романтике спорят.

Одни говорят, что она есть. Только рассказать о ней бывает трудно – чтобы не сбиться на громыхающий впустую тон, как от листа жести, очередным пролетным ветром сорванного с крыши. Во всяком случае, очень прав авиаконструктор Олег Константинович Антонов, сказавший однажды, что «романтизм – это состояние духа, которое может сдвигать горы, но в то же время, как нежный цветок, сворачивается от неосторожного прикосновения».

Другие твердо уверены, что ее нет. Вообще. Одна тема для разговоров. Так, мечта – не осязаемый чувствами звук, как говаривал Павел Иванович Чичиков, покупая у Собакевича мертвые души. Подобным образом рассуждают люди серьезные и весьма практические, которые на диспутах не выступают и вслух точки зрения не высказывают.

Третьи полагают, что в наши дни чем дальше от первых лет революции, тем романтики становится меньше. Да и событий много, не очень-то нас теперь удивишь.

Или есть такая точка зрения, что каждый день сам по себе романтичен, если он прошел и план выполнили.

Чего только на диспутах не наслушаешься!

Я пишу эту книгу потому, что тоже не могу дать романтике никакого краткого определения, такого, чтобы удовлетворило тружеников отрывного календаря.

Я просто считаю, что без нее мы не сможем жить. Мир остановится. Я убежден, что двигают его вперед мечтатели и фантазеры. Это просто другое название революционеров, изобретателей и поэтов. А коммунизм – это высшая романтика.

Я гонялся за романтикой, за ее мгновенно быстрым и потому не каждый день заметным светом по самым дальним краям, искал, как ищут беспокойного родича, который то появится, то исчезнет. Когда я находил ее следы, я писал очерки. Эта книга состоит из очерков. Всякий раз, когда я их перечитывал, я замечал, что каждый из них открывает какую-то грань того, что я сам считаю романтикой. Их много, внезапных граней ее чистого света.

Я думаю, что говорить об этом очень важно, потому что людям, которые не учатся мечтать о будущем и искать его пути, нетрудно утонуть в тарелке с супом или предаться житейскому пессимизму, и тогда им будет нравиться не романтика, а крючок в углу и веревка.

В этой книге собраны все мои очерки о летчиках, и только о них – потому что это очень близкая мне тема. Она современна и близка, как в дни Колумба мореплавание. Но когда в сборнике рассказов «Крылья Земли» я выводил своего героя Кострова, – я строил литературный образ. Здесь я буду говорить о тех, кто дал мне этот образ. О живых или павших на том поле брани, где линия окопов проходит по золотящейся солнечным светом канве облаков; но бывает и так, что рабочий неба, выполняя дело своего трудового дня, вдруг живым факелом падает в землю. Ведь небо – война человечества с высотой, и космос берется с бою.

Пусть в этой книге о романтике нет строгого порядка – главы ее не вытекают аккуратно одна из другой, а иногда автор вмешивается в описание факта своими разговорами. Порядка я для нее не нашел. Здесь нет той стройности, какая может быть в приличных, рассудительных исследованиях, где развертывается и краткое введение в предысторию вопроса и сама предыстория, потом дело доходит до истории, затем следует послесловие, краткая библиография и список лиц, которым автор обязан за помощь в работе.

У меня такого списка нет.

Благодарить мне надо тех, о ком я написал. Я рад, что они жили и будут жить на земле, которая с ними бесстрашно отправится в новое будущее.

РАЗВЕДЧИКИ ПРИЗРАЧНЫХ ОСТРОВОВ

Да, я – моряк! Искатель островов,

Скиталец дерзкий в неоглядном море.

Я жажду новых стран, иных цветов,

Наречий странных, чуждых плоскогорий.

В. Брюсов

Почему Клещинский ушел в дождь? Он представляется мне разведчиком. Тем разведчиком, в глазах которого прячутся облака.

Земля впервые принадлежит разведчикам. Только им дано познать радость первой встречи. Тем, кто, стремясь за ускользающий круг горизонта, первым угадал томление своего века.

Одни из них надевают перед походом шлем, у других письменный стол вмещает всю безграничность мирового пространства.

Про них говорят, что они странные люди. Слово «странный» произведено от «страны» и «странствий» – это те, кто, побывав где-то далеко, стали не такими, как мы.

Иногда им снятся странные сны. Даже наяву их тревожат видения, о которых они не говорят никому. Им снятся дальние острова, или берега земли, где они еще не были, или далекие звезды, или то, что никто, кроме них, еще не знает.

Мечтатели и романтики, они вдруг открываются нам как люди напряженного, волевого действия. Стремлениям их нет предела. Однажды взлетев, они тянутся в небо как одержимые неизлечимой страстью. Человек уходит в небо, чтобы вернуться и снова взлететь. В нем проснулась великая тяга – тоска по крыльям. На земле ему снятся призрачные острова из жемчужно-серебристых перистых облаков или звездной космической пыли. А в небе он вспоминает знакомый с детства запах сена в родной деревне или гостеприимную траву аэродрома.

Что бы ни говорили лишенные воображения, но современный летчик никогда не забудет траву простого аэродрома, даже если будет садиться потом только на бетонные полосы. На долевом аэродроме он ощутил впервые полынную горечь родных полей и тишину их, особенно ясную, когда выключен двигатель и земля перестала быть страшной.

Иногда, быть может, им снятся странные сны. Вернувшись из неведомых краев, которые продолжают жить в их памяти, они тоскуют, и взгляд их скользит мимо вас и становится отчужденным. Быть может, так смотрели матросы Колумба, когда после своего необычайного плавания они рассказывали о нем в портовых кабачках.

Я знаю, что облака вместе с летчиками сходят на землю и продолжают стоять у них в глазах. Я замечал у них этот взгляд – сквозь дома и вещи, сквозь сутолоку дня – туда, где мы с вами не были.

Я всегда удивлялся, как много могут люди хранить в своей зрительной памяти, даже если они молчаливы, как летчики. Память чувствительней фотопленки. Вместе с цветом в ней возникают и шорох листьев, и плеск волны с ее свежестью, и многое другое.

Вот уже сколько времени прошло с тех пор, как я недолго побывал на Командорах, а передо мной все стоят, открывшиеся в час ясности без тумана, широкий океанский горизонт, коричневые высокие скалы, обрубленные сбросами, скатившиеся с них огромные глыбы на берегу среди серой гальки, ярко-зеленая, сочная от морской соли трава по склонам сопок, изгиб бухты, причудливо изваянный из скал и уходящий в море, и тысячи чаек по скалам, и крик их, безумолчный, как наплеск волны, и четкое переплетение снастей нашей дизельной шхуны на фоне неба. На берегу, обнаженном отливом, среди расщелин, в немыслимо прозрачной воде, оставленной во впадинах океаном, вились мохнатые яркие водоросли и было полно хрупких раковин морских ежей и алых звезд, которые сразу тускнеют, если вынуть их из воды. Тускнеют, как все, что мы фотографируем, – похоже, но уже не то. И я не знаю почему, но этот дальний берег по-прежнему стоит передо мной и все тревожит мою память своим равномерным шумом волн, разбивающихся в зеленоватых прибрежных скалах...

В наш век, когда мы так торопимся, стали меньше ценить пейзаж. Но в час разлуки с родиной или с Землей вдруг ощущаешь с новой силой все его обаяние: он ее первый признак, такой же памятный, как лицо любимой.

Век дает новые точки зрения. Мы начинаем иначе видеть. Теперь мы видим землю с высоты полета, избавившись от древней нашей зависти к птицам:

Клещинский был одним из первых, кто увидел землю такой, какой ее тогда еще не видели другие, – сверху. И это незабвенное видение вошло в него и сделало одержимым, как и других его современников, собратьев по профессии.

Разведчики облачных дорог! Мир не успел опомниться, как вы немногим больше чем в полстолетие подняли его в пределы, которые прежде были доступны только мечте.

Давно уже нет Клещинского, и я не надеюсь, что, даже прочитав этот очерк, кто-нибудь пришлет о нем новые материалы. Время прошло, а из его сверстников по профессии слишком немногие могли бы дожить до преклонных лет. Но от Клещинского до космонавтов пролег единый путь порыва в небо.

* * *

Клещинского я не мог видеть живым. Но многих из людей его профессии, из тех, кто сейчас составляет славу ее и цвет, я видел.

В памяти моей они проходят одним суровым рядом, летчики-испытатели наших дней – Анохин, Перелет, Коккинаки, Седов, Рыбко, Шиянов, Гринчик, Галлай, Шелест, Бахчиванджи, Опадчий, Юганов, Амет-хан, Верников, Гарнаев, Машковский, Васин, Якимов, Алашеев, Нефедов, Ильюшин, Мосолов, Гудков...

Я вижу их дома, в обычной человеческой простоте, в особенной скромности людей большого дела. Я вижу их там, на работе, среди племени укрощенных ими машин, сама форма которых говорит о рвущейся в небо скорости. Я вижу их, рыцарей нашего века, в шлемах, которые не так давно стали широко известны по фотографиям в газетах.

Уже не все из них живы. С первых дней борьбы за высоту небо, как и море, стало требовать потерь. В старых газетах под портретами часто писали рядом с фамилией: «Жертва авиации». Но это неверно. Они уходят в небо бороться, а не жертвовать собой. В них нет легковесности азарта, и погоня за рекордами не тревожит слишком их нервы. Это люди серьезной и тяжелой работы, знающие ей цену, давно уже до конца отдавшие себя самолетам. Это они своим трудом много лет готовили взлет человека в космос.

Еще не так давно в газетах появились первые сообщения о новых реактивных лайнерах, которые готовятся выйти на трассы. Теперь по всей стране эти новые корабли современности длинными рядами стоят на аэродромах. Они вошли в наш быт. Сотни людей привыкли передвигаться на высоте в десять километров. На дальних окраинах жители глухих сел узнают самолет раньше, чем увидят первый поезд. Корабли эти – крестники испытателей, которые первыми выводили их в небо.

У испытателей я знаю общую и главную черту – молчаливую, но твердую приверженность делу. Я понимаю глубокую тоску Виктора Юганова, одним из первых прошедшего звуковой барьер, но однажды заболевшего туберкулезом и отрешенного от любимого дела.

Встречаясь с ними, я чувствовал себя как репортер при колумбах.

Когда я узнал о трагической гибели Алексея Перелета, я понял, что об этом нельзя молчать и надо, чтобы знали все. Мы тогда почти не писали об испытателях.

Писать о них очень трудно. Они не терпят фальши и требуют правды и мужества, а не восторженных слов, за которыми ничего не стоит. Если пишешь о них, надо искать те контрасты, которые помогут раскрыть постоянное внутреннее напряжение их работы.

Они не любят красивых фраз. Но в каждом из нас есть своя поэзия, хотя бывает, что мы ее прячем. В минуту их доверия меня всегда тянуло спрашивать о краях, которые они одни посещают, – ведь еще так немного среди людей земли тех, кто видит звезды в полдень... Однажды мы сидели у Сергея Анохина, и разговор шел совсем о другом. Случайно я спросил: «А как могли выглядеть облака на высоте, где вы были вчера?» Вдруг странная, хорошая улыбка нарушила обычное спокойствие Саши Щербакова, и он сказал: «Ох, ты знаешь... Обычно некогда смотреть, но это бывает так здорово...» И они стали объяснять мне, как выглядит высотный пейзаж, и на минуту оба задумались и замолчали, и тогда я вдруг почувствовал себя так, как будто поезд ушел, а я остался один на платформе. Это было нормальное отчуждение тех, кто уже знает мир, который не видели другие. Среди живущих на земле есть те, кто отделен остротой своих впечатлений от всех, даже от других летчиков; я думаю, что, когда космонавты бывают вместе, их громкая слава отступает в сторону, но остается неуловимое и таинственное братство впервые увидевших земной ореол, чувство, свойственное лишь тем, кого я называю разведчиками призрачных островов.

Часто мне хотелось представить испытателей в самой обычной обстановке, дома, накануне опасного и трудного дня. Разведчик воздуха перед сложным полетом... Что ждет его завтра? Взлет на машине, еще ни разу не отрывавшейся от земли, с новым ракетным двигателем, струи огня, сразу бросающие вперед так, что пилота вжимает в кресло? Или катапультирование на новой, огромной скорости? Падение штопором, намеренно вызванное, чтобы проверить, а выйдет ли из него машина?

Я помню мягкий зимний вечер, спокойный уют московской квартиры, где меня познакомили с Яковом Берниковым. После он испытывал хорошо известный теперь самолет АН-10, а тогда занимался на разных машинах штопорами. Он оказался добродушным, очень полным человеком, который говорил о себе, смеясь, что по нему кабины новых самолетов меряют. Не торопясь он стал рассказывать о своем деле.

Штопор – неуправляемая фигура высшего пилотажа, почти ненужная для авиации: его трудно использовать. В штопор обычно срываются против желания, и он ведет к неприятностям. Но штопор может быть. Поэтому, обучая курсантов или испытывая самолет, нарочно входят в штопор. Машина срывается из горизонтального полета и, вращаясь, идет к земле. Длина одного витка при штопоре бывает шестьсот и более метров.

Рассказывал Верников, к моему удивлению, очень флегматично и медленно. Трудно было представить, что в воздухе это человек молниеносных решений.

Однажды, рассказывал он, во время перевернутого штопора, когда он висел в идущем к земле самолете вниз головой на ремнях сиденья, теряя за один виток полкилометра высоты, ремни лопнули, и он упал головой вниз на переднее стекло колпака, который закрывает кабину летчика.

– У меня короткая шея, – сказал он. – Если бы длиннее, могла бы сломаться.

Он не мог управлять самолетом. Не за что было схватиться, чтобы выбраться. Тяжелый, грузный человек, он застрял в колпаке, стоя на голове, и мог только видеть, как машина, вращаясь, идет к земле. Он слышал, как идут у него на руке часы. Все же он выбрался. Сумел подтянуться и взяться за управление.

– Как же вы это сделали?

– Сейчас уже не помню. Понимаешь, очень нужно было это сделать.

Рассказывал он об этом минуты три.

– Сколько же времени все это было?

– Ну, за три минуты я был бы уже в земле. – Он подумал, неторопливо посчитал, потом добавил: – Самолет сделал пятнадцать витков. За две минуты. Но ведь в воздухе думаешь быстрее.

За окном шел мягкий снег.

Он стал звонить синоптикам на аэродром.

– Плохой прогноз. Завтра опять погода нелетная, – сказал он сердито, бросая трубку. – А мне хотелось летать.

Все же писать о летчиках очень трудно. Меня всегда удручает, когда спрашивают, был ли я летчиком, или когда называют писателем об авиации. Я пишу не об авиации, а о людях, но из людей я люблю летчиков больше многих. Я никогда не летал самостоятельно и не смогу летать, как бы этого ни хотелось. И все же устаешь завидовать тем, кто летает.

Мне приходилось быть в воздухе гораздо меньше, чем хотелось, и только на гражданских самолетах, не свыше десяти тысяч метров высоты. Но я успел почувствовать отраву небесных впечатлений.

Я помню кучевые облака, впечатляющие и нахмуренные, когда их гонит ветер, как армию в тяжелых шлемах, они идут гора за горой, а тени их пятнами скользят по равнине. Потом они сольются и затянут все сплошь, и самолет пойдет над ровным полем, настолько похожим на вдруг наступившую зиму, что хочется выйти, поиграть в снежки и побегать вокруг самолета, который, кстати, все равно стоит почти неподвижно. Так кажется на высоте. Потом над этим полем вдруг встанут новые хребты, сплошные, как настоящие холмы, хоть наноси их на карту.

В горах своей белоснежной невинностью прельщает зарождающаяся кучевка – на самом деле коварная и опасная внезапными грозами, которых из-за молнии, стремящейся ударить в его металлическое тело, самолет боится, как корабль подводных рифов. Вблизи, у самого борта, зарождение облаков кажется совсем безобидным – дымные, легкие полосы, как шлейф, начинают протягиваться вдоль крыла.

Нельзя забыть ни розовый свет над бухтой Тикси, которую вдруг размывчатое полярное освещение превратило в какой-то сказочный город мечты, – как будто всю жизнь только и ждал, что тебя здесь высадят, – ни тревожные космические оттенки высокого неба, когда корабль летит на восток и вступает в ночь, впереди черно-синяя темнота вселенной со звездами, а позади, где остался закат, непривычное, какое-то зеленоватое планетное небо, подпаленное с края багрово-дымной полосой...

Видишь небо, но этого мало, потому что не испытал борьбы с ним. В писательском деле не обязательно все испытать самому, главное – уметь представить, и для того чтобы писать о телеграфной линии, не нужно становиться столбом. Чтобы избежать ошибок, советуешься с летчиками – друзья не дадут соврать. И все же, когда берешься за любимую тему, не можешь избавиться от острого чувства неполноценности. Я пишу о тех островах, где не был, правда, по рассказам единственных, кто там был... Когда я думаю о своем положении, мне вспоминается не очень выгодный для автора образ. На кораблях есть прекрасный способ стирать матросские штаны – их просто бросают за кормой на веревке, и они бегут за кораблем, напрасно пытаясь догнать. И вот однажды в океане была ночь, полная фосфоресцирующего блеска, и штаны за кормой засветились волшебным пламенем. Они переливались дивным блеском, но все так же миля за милей бежали за кораблем в тщетной надежде его догнать. Я утешаю себя тем, что по крайней мере от этого становишься чище.

Обычно бывает так, что писатель не может летать, а летчик, если и пишет, – только мемуары, в Которых по скромности слишком мало говорит о своих ощущениях. Запоминающихся книг об авиации – наперечет. Таких, как книги Джимми Коллинза, Сент-Экзюпери, Олдриджа, Роже ле Сажа, книги Галлая, Шелеста, Бриджмена, Эвереста, или такой, какой могла быть книга Юрия Гарнаева. Но писать о летчиках надо. Богатая, как сказка, история авиации проходит на наших глазах. И время от времени уходят живые люди. Каждый из них, каждый из тех, кого я знаю, достоин книги и правды, такой же высокой, как небо, в котором они летают.

* * *

Есть самый лучший кинематограф – кинематограф жизни.

Душа разведчика всегда загадочна, как каждая человеческая душа. Но одно я знаю твердо: в ней не может быть пессимизма. Иначе ничего не откроешь, кроме того, что в тебе самом лежит дохлая кошка.

Когда мы делали фильм «Цель его жизни», нам важно было понять: как испытатели относятся к своей профессии, которая, по их собственному выражению, «не всегда ведет к долголетию».

Спрашивать об этом трудно. Гораздо реже, чем принято думать, человек склонен говорить, тем более журналисту, о том, что считает действительно для себя важным в своем характере; говорить не общими словами, а так, чтобы передать себя. Этого не говорят потому, что боятся увидеть в слишком упрощенном виде то, что тебе дорого.

Но по мере того как наша работа над фильмом шла, летчики все больше проявляли к нам интерес.

И тогда я спросил у Юрия Гарнаева, испытателя, у которого за плечами было уже немало серьезных дел, не считает ли он, что летчик, подобно игроку, отравлен желанием испытывать судьбу на поле риска.

– Игрок тешит сам себя, – сказал Гарнаев. – А мы работаем. Для нас это значит жить. Жить во что бы то ни стало! Это делает твою волю напряженной и острой. Ты начинаешь соображать быстрей, чем это кажется возможным. Не думаешь о смерти. Не веришь в нее. До самой последней секунды. И ты будешь жить, если не сделаешь ни одной ошибки. В этом вся трудность – не сделать ошибки. Обижаться на опасность не приходится, Такая профессия. Сам добивался ее и выбрал потому, что хочешь жить. А смысл жизни там, где борьба и победа – над сложностью работы, над скоростью и высотой. Ты выходишь навстречу опасности. Потому что хочешь по-настоящему жить, не допустив просчета в работе. Не покинув в трудную минуту машину на произвол судьбы. Жить – это значит привести ее на аэродром. Даже если она не в порядке. И посадить. И спасти себя и ее, выполнив до конца, за что взялся. Вот что такое жить в воздухе.

Глядя на него, я думал, что только жизнь умеет написать самый лучший сценарий – проще и сильнее, чем сочиняем мы, профессионалы кино.

...Примерно 1950 год. Во всех конструкторских бюро мира, занимающихся авиацией, склоняются над чертежами устройства, обеспечивающего летчику спасение на больших скоростях и высотах.

В авиации революция: создание реактивного двигателя неизмеримо расширило возможности полетов. Уже недостаточен парашют. Скорость встречного потока прижимает к машине, калечит при попытке выброситься, на большой высоте почти нет кислорода, достаточного для дыхания, – необходимо высотное оборудование.

В самолетах начинают ставить катапульту.

Трудность состоит не в том, чтобы придумать стальное кресло, скользящее по пазам и снабженное патроном, способным при опытах на земле забросить груз в двести килограммов на высоту в несколько десятков метров, – трудность в том, чтобы человек, сидящий в таком пилотском кресле, остался жив и вернулся на землю.

Так начинается одна из интереснейших страниц в истории современной авиации – создание катапульты, которой оборудованы теперь скоростные самолеты для спасения экипажей при аварии.

Сначала еще не чувствуешь нервного напряжения – даже если видишь первые кадры этой работы в специальном техническом фильме. Это еще только кадры испытаний на земле – кресла с манекенами или опыты с животными на перегрузки, максимально доступные организму при сильном толчке и внезапной встрече о потоком воздуха.

Затем испытывают в воздухе само кресло. Оно отделяется от самолета, оно уже отрегулировано, чтобы не удариться о хвостовое оперение и с помощью небольших тормозных парашютов остановить свое вращение в воздухе; после того как кресло минует самолет, его ремни расстегиваются, и манекен спускается на парашюте... Большего манекен добиться не может. Он не может рассказать о своих впечатлениях. В кресло должён сесть человек.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю