355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Эпп » За три мгновения до свободы. Роман в двух томах. Том 1-2 » Текст книги (страница 10)
За три мгновения до свободы. Роман в двух томах. Том 1-2
  • Текст добавлен: 13 июля 2021, 18:03

Текст книги "За три мгновения до свободы. Роман в двух томах. Том 1-2"


Автор книги: Андрей Эпп



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)

А что же Беглс? Трез действительно в тот вечер немного перебрал. «Немного перебрал» – это была формулировка самого Беглса, которой закончилось его совершенно невнятное бормотание, сопровождавшее торжественное вползание Треза на четвереньках в двери собственного дома. Но не стоит умалять достижений Беглса в искусстве поглощения спиртных напитков. Сохранение достоверности повествования настоятельно требует заменить слово «немного» на более соответствующее действительности «изрядно».

Итак, Трез Беглс в тот вечер изрядно перебрал. Если бы не отеческая забота предусмотрительно приставленного к нему Джоэна, все могло бы очень печально закончиться еще по пути домой. Причем неоднократно. Лорд Беглс, покидая гостеприимный дом Лорда-Канцлера уже не имел твердости в ногах и резкости в помутневших очах. Предусмотрительно захваченная со стола бутылка вина еще более украсила окружающую Треза картину мира. Она приобрела ту яркость и привлекательность, которая недоступна скучному трезвому взгляду. Все женщины, мимо которых проезжал экипаж Треза, были божественно прекрасны, обворожительны и манили его откровенными взглядами, обещавшими доступность самых сладостных удовольствий. Мужчины, напротив, мельчали, хилели, глупели. Одним словом, не стоили и мизинца такого умного, обаятельного и брутального кавалера, как сам Лорд Беглс. Да что там мужчины. Мельчали не только они, все моря мира вдруг стали ему по колено. Проезжая по мосту через Рельму, Беглс вдруг резко выпрямился во весь свой рост и швырнул опустошенную бутылку прямо в реку. Следуя инерции, за ней чуть не отправился и сам потерявший равновесие ловелас. Лишь твердая рука Джоэна, успевшая в последний миг ухватить беднягу за шиворот, спасла Треза от неминуемой беды. Еще дважды по пути до дома наш искатель приключений порывался выскочить из экипажа на полном ходу, завидев невдалеке сначала манящий женский силуэт, а затем не менее манящую вывеску кабака, но был неизменно спасаем не терявшим бдительности Джоэном.

Уже возле дома Трез трижды чуть не угодил под проезжавшие мимо повозки, дважды споткнулся о выступающие из мостовой булыжники, стремясь проверить их на прочность своим несокрушимым лбом, и даже умудрился ввязаться в драку с проходившим мимо здоровенным детиной, назвав его спутницу, отказавшуюся составить Беглсу компанию, таким выражением, которое из этических соображений не может быть приведено в данном повествовании, и которое совершенно не подобает настоящему Лорду.

Вконец обессилев от приключений, Трез Беглс переступал, а точнее, переползал порог родного дома уже на четвереньках, пытаясь при этом оправдаться перед встречающей его супругой каким-то красноречивым оборотом, из которого только и можно было разобрать «немного перебрал». Однако способ передвижения, выбранный Беглсом для проникновения в жилище, никак не умалял подвига Джоэна, сумевшего таки передать супруге почти бесчувственного Треза без синяков, ссадин, переломов и каких бы то ни было других внешних повреждений, не считая запыленных и содранных коленок. Госпожа Беглс оценила усердие Джоэна и отблагодарила его звонкой монетой. После чего она уложила благоверного в постель, даже не утруждая себя его раздеванием.

Утром крепко спящего Беглса не стали будить к завтраку. Не вышел он и к обеду. Не объявился и к ужину. И лишь к полуночи, заподозрив неладное, Лукреция Беглс забеспокоилась и навестила драгоценного супруга в его опочивальне. К сожалению, к этому моменту покрывшееся синими пятнами лицо и остывшие закостеневшие члены явственно свидетельствовали о свершившемся исходе души от тела. Испытывал ли перед этим Лорд Беглс мигрень, как предполагал Конер Термз, доподлинно неизвестно.

Печаль овдовевшей госпожи Беглс была безгранична и усугублялась тем обстоятельством, что за всю свою долгую совместную жизнь они так и не смогли обзавестись детьми. А Совет Лордов впервые за всю историю уменьшился на одного представителя и состоял отныне из девятнадцати потомков великих князей.

Но это все будет чуть позже. А пока оставшиеся в гостиной Лорда Термза гости единодушно осушили свои кубки за вновь созданный Тайный Совет. Вино, плескавшееся в их бокалах, действительно обладало волшебными свойствами и обеспечило им легкое и радужное утро без тени мигрени или недомогания. Кто знает, может, виной тому было содержащееся в нем противоядие, которое так и не успел отведать бедняга Трез. Кто знает…

Опустошив кубки, каждый из Лордов вслед за Конером Термзом произнес слова клятвы верности Тайному Совету. Термз был прав: вечер этот действительно имел судьбоносное значение как для приглашенных им Лордов, так и для всей страны в целом. То, насколько судьбоносной она стала для Треза Беглса, мы с вами уже знаем. Все остальные узнают об этом только через сутки, когда заплаканная и убитая горем Лукреция Беглс будет рассылать послания, содержащие трагические известия, по родственникам, друзьям и прочим представителям «их круга». Впрочем, она могла бы и не утруждать себя составлением многочисленных писем, записок и прочего рода посланий. Спустя пятнадцать минут с момента выхода первого из рассыльных за ворота особняка Беглсов о печальной участи несчастного Треза знал уже весь Горсемхолл.

Остальные члены Тайного Совета ощутили на себе судьбоносность состоявшегося в доме Канцлера события несколько позже, когда предложенный Конером Термзом и единодушно принятый всеми остальными план начал реализовываться. В самый же вечер предвидеть все последствия мог только Лорд-Канцлер. Да и он, будем откровенны, до конца не представлял масштабов грядущих преобразований, начало которым положил. Предлагая лишь раздел королевского наследия, он и помыслить не мог, насколько это изменит не только существовавший доселе уклад жизни, но и самих людей, их мировоззрение, их представление о том, что хорошо, а что плохо, что нормально, а что недопустимо, к чему нужно стремиться, а чего избегать. Словом, эссентеррийцы станут другими.

Единожды вкусив сладость безнаказанного присвоения чужого, сладость власти и вседозволенности, Лорды Тайного Совета уже не смогут остановиться. Ум их, нацеленный исключительно на все новые и новые способы обогащения, разовьется необычайно, приобретя в данном направлении неимоверную изощренность и изобретательность. Все, что ранее хоть как-то их ограничивало, ставило хотя бы хлипкие препоны на пути их непомерно разрастающегося эго, будет сметено и отвергнуто. Мораль? Прочь! Нравственность? К чертям! Вера? В пекло! Все лишнее – в пекло! Все, что мешает – в пекло! Всех, кто мешает – тоже в пекло! Стяжательство примет крайние, извращенные формы, превратившись в культ, вытеснив собой все существовавшие до сих пор человеческие ценности, вытеснив даже Бога, само став богом.

Но метаморфозы, происходящие там, наверху, в самом сердце правящей эссентеррийской элиты, не смогут не отразиться и на всем подвластном ей обществе, на народе Эссентеррии. Темное пятно на белой скатерти нельзя не заметить. Оно бросается в глаза, его хочется немедленно смыть, отстирать, вывести хлоркой. Но когда пятен много, когда вся скатерть грязная, отдельная клякса уже не вызывает такого активного отторжения. Она просто не заметна на общем замызганном фоне. Эта пятнистая замызганность становится привычной и естественной. Погрязшая в непомерной жадности и бесстыдстве элита, подобно грязному пятну на белой скатерти, не может долго просуществовать в благочестивом обществе. Она либо будет сметена праведным гневом, либо перерастет в жесточайшую диктатуру. Не только любая, самая ничтожная, попытка неповиновения, но даже и сама возможность инакомыслия, индивидуальности и непохожести станет подавляться ею на корню.

Она сделает все возможное и невозможное, чтобы испачкать скатерть – извратить само общество, передав ему черты подобия самой себе. Где-то намеренно, где-то неосознанно, но власть будет стремиться выработать во всем остальном народе терпимость и толерантность к своим собственным ценностям, которые по сути своей таковыми не являются. Скорее, наоборот, в здоровом обществе они будут восприниматься не иначе как пороки – грязные, отвратительные и смердящие. Но в инфицированном пороком обществе постепенно, незаметно, крохотными шажками народ будет двигаться сначала к терпимости, затем к пониманию и приятию, а в конечном итоге к признанию абсолютной ценности того, что раньше справедливо осуждалось.

С Эссентеррией произойдет именно это. Еще вчера в тихой и безмятежной стране на ночь не закрывалась ни одна дверь, готовая впустить, накормить и обогреть любого запоздалого путника. А уже назавтра мастера будут соревноваться в совершенстве замков, а люди косо поглядывать друг на друга, подозревая в каждом вора и грабителя. Совсем недавно соседи делились не только новостями, но и хлебом-солью, всем миром возводили друг-другу дома, ставили храмы, вместе пахали землю и заготавливали на зиму сено и дрова. Но вдруг что-то происходит с этим народом, с этими самыми же людьми. Как понять, что это «что-то», которое так может изменить человека, переворачивая вниз головой, выворачивая наизнанку все то, чем жили люди веками до этого? Почему мерилом всего вдруг становится то, что настоящей, истинной ценности не имеет? Бедность вдруг становится пороком, а богатство – достоинством. Не просто достоинством, а наивысшей целью, единственным критерием успешности, к которой стремятся, которой вожделеют, ради которой идут напролом по чужим судьбам, по чужим головам, по чужим жизням. По чужому ради своего.

Но все не могут быть богатыми и успешными. И где-то там, в самом низу, копится, зреет злоба, закипает ненависть, подогреваемая горечью обид и ненасытной завистью. Она ширится, она разрастается, она становится все нетерпимей и ожесточеннее. И подобно котлу с закрытой крышкой, под которым пылают угли, но нет выхода пару, растет и растет давление. И настанет миг, когда стенки котла не выдержат давящего на них изнутри жара, и мощный взрыв разорвет на мелкие кусочки сдерживающий его доселе металл, и торжествующий пар вырвется наружу, сметая и уничтожая ударной волной все вокруг без разбора.

Народная ненависть хуже парового котла. Она беспощадней и ожесточеннее, она безумна до остервенения. Упаси Бог вырваться ей наружу. Поэтому пар иногда надо спускать.

Об этом в тот самый вечер предупреждал Термз. Он разрезал изрядно подстывший пирог на почти равные части. Доля чуть побольше досталась самому Конеру на правах хозяина и распределителя. Все остальные довольствовались равными кусками. Когда раздача была завершена, все вдруг обратили внимание, что на блюде осталась еще одна, довольно весомая часть пирога. Лорды, заинтригованные загадкой, стали переглядываться.

– Скажите, Канцлер, – не удержался, чтобы не задать интересующий всех вопрос Лорд Долвил, – а для кого предназначен последний кусок, оставшийся на блюде?

– Для тех, кто этот пирог печет. – ответил Термз. – Запомните, господа, хорошенько запомните, если те, кто печет вам пироги, будут из раза в раз наблюдать, как вы набиваете свои утробы, не делясь с ними хотя бы крохами, в один прекрасный миг вместо пирога этот нож перережет вам глотку. Не забывайте, что нож приносят тоже они.

Глава 14. Первые дни в камере.

Гремя цепями, Блойд плелся за конвоиром по мрачным тюремным коридорам, едва переставляя непослушные ноги. Солнечного света, проникавшего сквозь редкие окошки-бойницы, было очень мало. Даже вел он себя совсем по-другому, не как в просторных залах дворцов, к которым Блойд успел привыкнуть. Там свет был свободен и неудержим. Он врывался сквозь огромные окна парадных залов и с буйным юношеским задором носился по просторам галерей и анфилад, рассыпался блестящим бисером в хрустале многочисленных люстр, в лабиринтах зеркал, в золоте резных украшений, умножался, отражаясь в блеске великолепного убранства, радостно проникал повсюду, не оставляя тени даже крохотного уголка. Он кружился в нескончаемом вальсе, увлекая за собой легкие невесомые пылинки, вспыхивающие мириадами золотых искр в его волшебных лучах.

Даже в рыбацкой хижине, где прошло детство Гута, свет был не такой, как здесь. Его было меньше, чем во дворцах, и он не был столь бесшабашно весел. Он был спокойным и неторопливым, он был мягким и теплым. С первыми криками петухов он тихо и ласково рассыпался сквозь редкую ткань нехитрых занавесей, запрыгивал на полати к спящей ребятне, путался в их соломенных вихрах, легонько щекотал веснушчатые носы, а затем, нагнав в сенях уже вставшую мать, отправлялся с ней трудиться до самого заката. Да, там свет был трудягой. Но и там он был свободен.

Здесь же, в Крепости, солнечный свет будто продирался, втискивался в узкие щели бойниц, вваливался в узкий проход и застывал куцым пятном на темной каменной стене напротив, прикованный к ней незримыми, но прочными оковами. Обессилев, он не пытался бороться, не вырывался в стремлении развеять собою нависший со всех сторон мрак. Он вообще был лишен всяческих стремлений. Он покорно замирал на стене, повторяя очертания впустившего его сюда окошка и с тоской взирал на оставшееся снаружи небо. Здесь, как и все остальные, свет тоже был узником. К вечеру он тихо угасал, тускнел, растворялся в поглощающей его тьме и в конце концов вовсе умирал до следующего восхода, повторяя судьбу каждой из жертв Крепости.

Блойд старался не отставать от идущего впереди охранника, освещающего дорогу нервно горящим факелом. Но ноги его не слушались, шаг сбивался, цепи то и дело валились на пол, ударяя по босым ногам. Второй солдат, шагающий следом, время от времени подгонял узника короткими, но сильными толчками ружья в спину, вызывая тем самым невыносимую боль. Боль эта, родившись на поверхности кожи, не затихала, не умирала тут же. Она проникала сквозь кожу, вдавливалась глубоко внутрь изможденного тела, растекаясь в мышцах, костях, всех внутренностях и продолжала жить там внутри, медленно и как бы нехотя угасая. Но не успев окончательно затихнуть, она вдруг вновь вспыхивала, пробуждаемая новой волной боли от очередного толчка металла в арестантскую спину. Однако потуги конвоира ускорить процессию были напрасными. Блойд шел медленно, словно на его плечи взвалили непомерную ношу, которая вот-вот расплющит его, придавит своей многотонной тяжестью к холодному каменному полу, окончательно лишив его последней возможности дальнейшего движения.

Он и сам не мог разобрать, что давило его в эти минуты сильнее всего. Может, накопившаяся нечеловеческая усталость, изнурившая до предела его обессиленное тело, так что каждый шаг требовал неимоверных усилий каждой его натянутой жилки. А может, его тело налило свинцом осознание собственной вины за все те чудовищные, противные самой человеческой природе мерзости, творившиеся в стенах Крепости последние годы? Ведь это он создал все это! Это он наилучшим образом приспособил остров для пыток и убийств, это он выпустил джина из бутылки, превратив честного и преданного солдата в воплощение самого дьявола, а Крепость – в обитель ада на земле! Это он, Блойд Гут, будучи Вице-Канцлером, самолично отправлял сюда первые партии заключенных, из которых вряд ли кто дожил до сегодняшнего дня. Крепость перемалывала их, как гигантская мясорубка, а он продолжал и продолжал слать сюда все новые и новые партии человечины. Это он, восстав против Императора, повел за собой сотни и тысячи людей, заставил их поверить в себя, поверить в несбыточные мечты о свободе и справедливости. И где они все сейчас? Скольких его товарищей сожрала Крепость? И скольких еще сожрет? Сегодня он видел, как превращались в кровавое месиво спины его соратников. Кто-то из них не доживет и до вечера. И ведь в их смертях виноват тоже он, Блойд Гут, арестант номер 824.

Боль осознания собственной вины была сильнее физической боли, она переполняла, разрывала его изнутри, лишала воли, обессмысливала все его движения. Хотелось упасть на колени и выть, выть диким загнанным зверем, выть от беспомощности, от бессилия что-либо исправить, повернуть вспять. Душа его металась в невыносимых страданиях, пытаясь в поисках смыслов зацепиться хоть за какую-нибудь соломинку, хоть за что-нибудь, способное противостоять бессмысленности дальнейшего существования и всепоглощающему отчаянию. Она стонала и рвалась, она заходилась в безмолвном крике. Но не было спасительной соломинки. Не было. Бог? Нет, и Его тоже нет! Ведь будь Он на свете, разве допустил бы Он всему этому случиться? Разве позволил бы аду подняться из глубин бездны и заполнить собою весь этот остров? Нет, Бог, нет тебя! А значит, и надежды тоже нет… Лучше умереть. Лучше прямо сейчас умереть. Прекратить раз и навсегда все эти невыносимые муки. Резко повернуться и броситься на конвоира. Он же наверняка выстрелит! От страха и неожиданности, забыв про приказ коменданта, обязательно выстрелит!

Блойд приподнял опущенную голову, чтобы оглянуться и оценить шансы на воплощение своего замысла. Но первое, что он увидел, подняв глаза от серых камней пола, был помост. Поглощенный своими переживаниями, Блойд не заметил, как они миновали несколько переходящих один в другой коридоров, соединяющих административный корпус с крепостной стеной, поднялись на верхний ярус и очутились на площадке Восточной башни. Той самой площадки, с которой был устроен выход для «встречающих рассвет» узников Крепости.

Блойд оцепенел. Его словно парализовало. Ноги намертво вросли в пол, руки безвольно повисли. Прямо перед ним был помост. Но он мало чем напоминал тот пахнущий свежеструганной доской настил, каким он остался в его памяти. С тех пор по нему прошли свои последние шаги сотни и тысячи ног, до черноты зашаркав и замызгав некрашеные доски. А там, в самом конце, они и вовсе приобрели какой-то пугающе непонятный цвет. «Это кровь!» – осенило вдруг Блойда. Местами высохшая, начавшая трескаться и осыпаться, местами свернувшаяся в комковатые склизкие сгустки, похожие на отвратительных слизняков или пиявок, местами почти свежая, скопившаяся темно-багровыми лужицами с подсыхающими краями, по которым, перебирая мохнатыми лапками и потрясывая хоботками сновали стаи мух. Она была повсюду. Смывать ее с помоста после каждой «встречи рассвета» – лишний и никому не нужный труд. Зачем? Ведь завтра на эти доски польется новая свежая кровь. И послезавтра. И послепослезавтра…

Блойд вспомнил, что тогда, раньше, пока на острове еще никто не умер, помост напоминал распростертую руку, указующую вдаль. Сейчас же он больше стал похож на высунутый Крепостью отвратительный кровавый язык, дразнящий восходящее солнце и выплевывающий ему навстречу мертвую человечину.

Блойд вдруг обмер. А что если приговоры приводят в исполнение не только на рассвете? Конечно! Его вели именно сюда! И все слова коменданта об императорском послании – всего лишь глупая и жестокая шутка. А может, это просто уловка, чтобы притупить его, Блойда, бдительность, и в письме Императора на самом деле требование его немедленной казни? Блойд со всей ясностью понял, что прямо сейчас его грубо вытолкнут на этот смердящий помост, и тупо улыбающийся конвоир со стеклянными, лишенными всяческой осмысленности глазами поднимет свою винтовку и приведет в действие ее нехитрый механизм. Боек звонко щелкнет, порох мгновенно воспламенится, и раскаленная, жаждущая крови пуля навсегда разорвет тонкую ниточку, связывающую его, Блойда, с этим миром. И грязный, воняющий страхом и смертью язык Крепости выплюнет в море его никчемное бездыханное тело. И все. Дальше лишь мрак, тьма и небытие.

Животный ужас овладел Блойдом. Овладел полностью и безраздельно, растворил его в себе без остатка, до последнего атома, до самой затаенной его частички. Недавние мысли о добровольной смерти показались теперь до невозможности глупыми и абсурдными. Это были мысли безумца! Жить! Вот чего хотело все его существо. Жить! Урвать у Бога, у черта, у самой смерти еще хотя бы немного времени, хотя бы день, хотя бы несколько часов, несколько минут, чтобы дышать, видеть, чувствовать, существовать!

Резкий и сильный толчок в спину чуть не сбил Блойда с ног.

– Ну, что встал, как баран! Давай, пшел!

И холодное дуло ружья вновь ткнулось в его спину. Того самого ружья, которое через несколько мгновений выбросит в него смертоносный раскаленный свинец. Блойд не в силах был пошевелиться. Ватные ноги едва держали сотрясаемое мелкой неуемной дрожью тело, глаза не видели ничего, кроме грязного кровавого языка помоста. И не было во всем мире силы, способной оторвать вросшие в камень ноги, чтобы сделать эти несколько неимоверно трудных шагов, последних шагов в его жизни. Такой короткой и, в сущности, недожитой жизни! «Неужели все вот так и закончится? – лихорадочно думал Блойд. – Вот так, бездарно и бессмысленно? И так невыносимо скоро?». Блойд поднял глаза к небу, вдохнул полной грудью врывавшийся с моря ветер и сделал шаг. Каких неимоверных усилий воли стоил ему этот шаг, неминуемо приближавший его к концу. Но он сделал его, затем второй, третий… «Нет, – решительно подумал он, – я не доставлю им такого удовольствия. Я не стану валяться у них в ногах, умоляя о пощаде. Если умирать, то надо сделать это достойно… Но, Господи, как же хочется жить! Как хочется жить, Господи!».

– А ну, стоять! Ты чего удумал? – вернул Блойда к действительности громкий окрик конвоира, – Ты куда намылился, сволочь? В море решил броситься? Легкой смерти захотел? Ну уж дудки! Если комендант приказал в камеру, значит, будь уверен, живым или мертвым я тебя туда доставлю! А еще раз дернешься, я тебе ногу прострелю! Понял меня, скотина? – конвоир резко оттолкнул Блойда от выхода на помост и направил его в сторону коридора, устроенного в крепостной стене.

Ошарашенный Гут даже не сразу понял, что произошло. Лишь пройдя несколько шагов под тяжелым каменным сводом, он осознал, что жизнь, с которой он только что простился, все еще продолжается, что не сегодня ей суждено прерваться. Не сегодня! Он жив! Он только что почти умер, он простился со всем миром, он оборвал все, что его с ним связывало, он сделал эти последние шаги… Но он все еще жив! Судьба дала ему второй шанс! И он больше не имеет права так малодушничать, как всего несколькими минутами ранее. Никогда больше не станет он так легкомысленно относиться к величайшему из всех даров – к его собственной жизни! Никогда он добровольно не откажется от нее! Нет, его жизнь стоит того, чтобы за нее бороться. И он будет бороться, до самого конца, чего бы это ему ни стоило.

Миновав еще несколько коридоров и спустившись на несколько ярусов ниже, они наконец остановились.

– Стоять! – остановила арестанта команда сзади. – Лицом к стене!

Блойд остановился, не доходя двух шагов до массивной, обшитой железом двери камеры, и повернулся к стене лицом. Охранник, шедший впереди, с лязгом отодвинул тяжелую задвижку и распахнул дверь в камеру, которая должна была стать для Гута последним земным пристанищем.

– Пошел! – снова скомандовал конвоир и в последний раз больше для собственного удовольствия, чем по необходимости, с силой приложился прикладом к многострадальной спине арестанта.

Блойд почти влетел в камеру. Дверь с грохотом захлопнулась. Снаружи лязгнули засовы, и шаги сопровождавших его конвоиров, размноженные метавшимся по пустым тюремным коридорам эхом, стали удаляться. Вскоре они совсем стихли, оставив Блойда наедине с тишиной, наедине с самим собой.

Первые минуты Блойд пытался свыкнуться с тишиной. Он отвык от нее, забыл, как она звучит, как отдается звоном в ушах. Все тело в такой тишине превращается в один напряженный орган слуха, который весь вздрагивает от малейшего шороха, от любого тончайшего звука. Постепенно этот орган слуха отстраивается, обвыкает, становится острее и тоньше, начинает улавливать малейшие колебания воздуха, не уступая слуху выслеживающих добычу ночных хищников. Так и слух Блойда, поначалу ошарашенный навалившейся на него тишиной, постепенно начал различать еле уловимые звуки. Тюремная тишина не была мертвой. Крепость жила своей особой незримой жизнью. Блойд стал угадывать отдаленные шорохи, еле уловимые скрипы и стуки. Толстые стены почти не пропускали в камеру посторонние звуки, но те находили какие-то незримые глазу лазейки и протискивались сквозь них. Больше всего звуков проникало через единственное зарешеченное окошко, лишенное стекол. Оно было совсем небольшим и располагалось значительно выше человеческого роста. Устроенное в массивной крепостной стене, рассчитанной на то, чтобы выдержать прямое попадание осадных орудий, окошко больше напоминало узкий и длинный тоннель, чем окно в привычном для нас понимании. Оттого звуков через него проникало, пожалуй, даже больше, чем света. Это был голос моря. Он прокрадывался в камеру еле уловимыми перекатами, сильно искаженными и ослабленными. Но слух Блойда, выросшего в рыбацкой хижине, угадывал его безошибочно. И голос этот был родным и близким его сердцу. Совсем не таким, как резкие и хлесткие звуки, которые теперь будут будить Блойда каждое утро: звук ружейного залпа и почти сразу следующий за ним всплеск. Залп и всплеск. Снова залп, и снова всплеск. Иногда им будет предшествовать крик, но потом все тот же залп-всплеск. Каждое утро эти звуки будут взрывать его мозг, хлестать безжалостными плетьми его истерзанное сердце, заставлять тело судорожно вздрагивать и сжиматься в комок…

Но в камере был еще какой-то другой посторонний звук. Он шел откуда-то снизу, от самого пола, шел почти непрерывно. Блойд никак не мог его опознать, не мог понять, на что он похож. Неровный, то ли шипящий, то ли бурлящий, то ли клокочущий, иногда размеренно гудящий. Этот звук долго оставался для Блойда загадкой. Потом, когда он вспомнит, то будет искренне удивляться, почему сразу не определил природу этого звука, ведь это же было так просто. Но пока он в недоумении прислушивался и терялся в догадках о его происхождении. Да, собственно, чем еще ему можно было заняться в пустой и темной камере, как не прислушиваться к проникающим внутрь звукам?

Камера действительно была пустой, даже по тюремным меркам. Все ее убранство состояло из вышеупомянутого окна, копны сена в углу, заменяющей собою все предметы мебели одновременно, отверстия нужника в противоположном углу, слева от дверей, да глиняного кувшина с водой на все случаи жизни – и умыться, и утолить жажду, и привести в порядок отхожее место. Ни кровати, ни стула, ни стола. Окно, солома, кувшин. Кувшин, окно, солома.

Сваленную в углу солому менять хотя бы время от времени, видимо, тоже считалось здесь делом излишним. Скольких арестантов повидала на своем веку эта копна, сказать не мог никто. Разве что обитавшие в ней клопы. Они смело выбирались из глубины и азартно прыгали по покрывавшей сено старой, местами разодранной рогоже. Они были дома в этой пустой и мрачной камере, куда время от времени им приводили свежую еду.

Точно такое же убранство и точно такие же клопы ожидали арестантов в каждой камере. Они были созданы будто под копирку, и будто снятыми под копирку были дни, проводимые узниками в этих одинаковых камерах. Одинаковые дни в одинаковых камерах. Для кого-то дни, для кого-то месяцы, а для кого-то и долгие, невыносимо долгие годы. Многие, не выдержав испытания одиночеством и однообразием, лишались рассудка. Тогда одни из них замыкались, уходили в свой особый, никому не ведомый внутренний мир, закрывались в нем, как в волшебной шкатулке, ключик от которой навсегда утерян. Все чувства их отмирали за ненадобностью, ими не с кем было делиться. Глаза, уставшие от нескончаемой серости каменных стен, переставали видеть окружающее. Они созерцали другие, недоступные никому более миры и картины. Слух больше не различал случайных шорохов и нечаянно долетавших снаружи звуков. Даже клопы, эти маленькие невыносимые твари, больше не изводили их своими нескончаемыми укусами. Тела их переставали чувствовать холод и боль, промозглую сырость и удушающую жару. Скудная тюремная пища, приносимая надзирателем, так и оставалась стоять нетронутой на холодном полу до следующего дня, не вызывая у отрешенных узников никаких эмоций.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю