Текст книги "Собрание сочинений. Том 1. Первый лед"
Автор книги: Андрей Вознесенский
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
неизвестность щемит —
вдруг и ты заглохнешь?
Неизвестность вечная —
вдруг не разожмется?
Если человечное —
значит, приживется.
И колеса мощные
время навернет.
Временных ремонтщиков
вышвырнет в ремонт!
1967
Художник Филонов
С ликом белее мела,
в тужурочке вороненой,
дай мне высшую меру,
комиссар Филонов.
Высшую меру жизни,
высшую меру голоса,
высокую,
как над жижей,
речь вечевого колокола.
Был ветр над Россией бешеный,
над взгорьями городов
крутило тела повешенных,
как стрелки гигантских часов.
На столике полимеровом —
трефовые телефоны.
Дай мне высшую меру,
комиссар Филонов.
Сегодня в Новосибирске
кристального сентября
доклад о тебе бисируют
студенты и слесаря.
Суровые пуловеры
угольны и лимонны.
Дай им высшую веру,
Филонов!
Дерматиновый обыватель
сквозь пуп,
как в дверной глазок,
выглядывал: открывать иль
надежнее – на засов!
Художник вишневоглазый
леса писал сквозь прищур,
как проволочные каркасы
не бывших еще скульптур.
Входила зима усмейно.
В душе есть свои сезоны.
Дай мне высшую Смену,
Филонов.
Небо, кто власа твои расчесывает статные?
И воды с глубями?
По железнодорожному мосту идут со станции,
отражаясь в воде, как гребень с выломанными зубьями.
1967
* * *
В. Шкловскому
Жил художник в нужде и гордыне.
Но однажды явилась звезда.
Он задумал такую картину,
чтоб висела она без гвоздя.
Он менял за квартирой квартиру.
Стали пищею хлеб и вода.
Жил как йог, заклиная картину.
А она падала без гвоздя.
Обращался он к стенке бетонной:
«Дай возьму твои боли в себя.
На моих неумелых ладонях
проступают следы от гвоздя».
Умер он, изможденный профессией.
Усмехнулась скотина – звезда.
И картину его не повесят.
Но картина висит без гвоздя.
1964
Неизвестный – реквием в двух шагах с эпилогом
Лейтенант Неизвестный Эрнст.
Нa тысячи верст кругом
равнину утюжит смерть
огненным утюгом.
В атаку взвод не поднять,
но сверху в радиосеть:
«В атаку – зовут – твою мать!»
И Эрнст отвечает: «Есть».
Но взводик твой землю ест.
Он доблестно недвижим.
Лейтенант Неизвестный Эрнст
идет
наступать
один!
И смерть говорит: «Прочь!
Ты же один, как перст.
Против кого ты прешь?
Против громады, Эрнст!
Против —
четырехмиллионнопятьсотсорокасемитысячевосемь-
сотдвадцатитрехквадратнокилометрового чудища
против,—
против армии, флота, и угарного сброда, против —
культургервышибал, против национал-
социализма, —
против!
Против глобальных зверств.
Ты уже мертв, сопляк»?..
«Еще бы»,– решает Эрнст
И делает
Первый шаг!
И Жизнь говорит: «Эрик,
живые нужны живым.
Качнется сирень по скверам
уж не тебе, а им,
не будет —
1945, 1949, 1956, 1963 – не будет,
и только формула убитого человечества станет —
3 823 568 004 + 1,
и ты не поступишь в Университет,
и не перейдешь на скульптурный,
и никогда не поймешь, что горячий гипс пахнет
как парное молоко,
не будет мастерской на Сретенке, которая запирается
на проволочку,
не будет выставки в Манеже,
не будет сердечного разговора с Никитой Сергеевичем,
и ты не женишься на Анне —
не, не, не...
не будет ни Нью-Йорка, ни «Древа жизни»
(вернее, будут, но не для тебя, а для белесого
Митьки Филина, который не вылез тогда из окопа),
а для тебя никогда, ничего —
не!
не!
не!..
Лишь мама сползет у двери
с конвертом, в котором смерть,
ты понимаешь, Эрик?!
«Еще бы»,– думает Эрнст.
Но выше Жизни и Смерти,
пронзающее, как свет,
нас требует что-то третье, —
чем выделен человек.
Животные жизнь берут.
Лишь люди жизнь отдают.
Тревожаще и прожекторно,
в отличие от зверей, —
способность к самопожертвованию
единственна у людей.
Единственная Россия,
единственная моя,
единственное спасибо,
что ты избрала меня.
Лейтенант Неизвестный Эрнст,
когда окружен бабьем,
как ихтиозавр нетрезв,
ты пьешь за моим столом,
когда правительства в панике
хрипят, что ты слаб в гульбе,
я чувствую, как памятник
ворочается в тебе.
Я голову обнажу
и вежливо им скажу:
«Конечно, вы свежевыбриты
и вкус вам не изменял.
Но были ли вы убиты
за родину наповал?»
1964
Грипп «Гонконг-69»
Гриппозная пора,
как можется тебе?
Гриппозная молва
в жару, в снегу, в беде.
Беспомощна наука.
И с Воробьевых гор
в ночном такси старуха
бормочет наговор:
«Снега – балахоном».
Бормочет Горгона:
«Гонконг, гоу хоум!
Гонконг, гоу хоум!»
Грипп,
грипп,
грипп,
грипп,
ты – грипп,
я – грипп,
на трех
могли б...
Грипп... грипп...
Кипи, скипидар,
«Грипп – нет!
Хиппи – да!»
Лили Брик с «Огоньком»
или грипп «Гонконг»?
Грипп,
грипп,
хип-хип,
гип-гип!
«Открой «Стоп-грипп»,
по гроб – «Гран-При»!
Райторг
открыт.
«Нет штор.
Есть грипп».
«Кто крайний за гриппом?»
Грипп, грипп, грипп, грипп, грипп...
«Как звать?»
«Христос!»
«Что дать?»
«Грипп – стоп»...
Одна знакомая лошадь предложила:
«Человек – рассадник эпидемии.
Стоит уничтожить человечество – грипп прекратится...»
По городу гомон:
«Гонконг, гоу хоум!»
Орем Иерихоном:
«Гонконг, гоу хоум!»
Взамен «уха-горла» —
к нам в дом гинеколог.
«Домком? Нету коек».
«Гонконг, гоу хоум!»
Не собирайтесь в сборища.
В театрах сбор горит.
Доказано, что спорящий
распространяет грипп.
Целуются затылками.
Рты марлей позатыканы.
Полгороду
народ
руки не подает.
И нет медикаментов.
И процедура вся —
отмерь 4 метра
и совершенствуйся.
Любовник дал ходу.
В альков не загонишь.
Связь по телефону.
«Гонконг,
гоу хоум!»
Любимая моя,
как дни ни тяжелы,
уткнусь
в твои уста,
сухие от жары.
Бегом по уколам.
Жжет жар геликоном.
По ком звонит колокол?..
«Гонконг, гоу хоум!..»
1969
* * *
Зое
Живу в сторожке одинокой,
один-один на всем свету.
Еще был кот членистоногий,
переползающий тропу.
Он, в плечи втягивая жутко
башку, как в черную трубу,
вещал, достигнувши желудка,
мою пропащую судьбу.
А кошка – интеллектом уже.
Знай, штамповала деток в свет,
углами загибала ушки
им, как укладчица конфет.
1969
2 секунды 20 июня 1970 г. в замедленном дубле
Посвящается АТЕ-37-70, автомашине
Олжаса Сулейменова
1
Олжас, сотрясенье – семечки!
Олжас, сотрясенье – семечки,
но сплевываешь себе в лицо,
когда 37-70
летит через колесо!
(30 метров полета
и пара переворотов.)
К а к: «100» при мгновенье запуска,
сто километров запросто.
Азия у руля.
Как шпоры, вонзились запонки
в красные рукава!
2
К т о: дети Плейбоя и Корана,
звезда волейбола и экрана,
печальнейшая из звезд.
Тараним!
Расплющен передний мост.
И мой олимпийский мозг
впечатан в металл, как в воск.
Как над «Волгою» милицейской
горит волдырем сигнал,
так кумпол мой менестрельский
над крышей цельнолитейной
синим огнем мигал.
Из смерти, как из наперстка.
Выдергивая, как из наперстка,
защемленного меня,
жизнь корчилась и упорствовала,
дышала ночными порами
вселенская пятерня.
Я – палец ваш безымянный
иль указательный перст,
выдергиваете меня вы,
земля моя и поляны,
воющие окрест.
3
Звезда моя, ты разбилась?
Звезда моя, ты разбилась,
разбилась моя звезда.
Прогнозы твои не сбылись,
свистали твои вестя.
Знобило.
Как ноготь из-под зубила,
синяк чернел в пол-лица.
4
Бедная твоя мама...
Бедная твоя мама,
бежала, руки ломала:
«Олжас, не седлай АТЕ,
сегодня звезды не те.
С озер не спугни селезня,
в костер не плескай бензин,
АТЕ-37-70
обидеться может, сын!»
5
(Потом проехала «Волга» скорой помощи,
еще проехала «Волга» скорой помощи,
позже
не приехали из ОРУДа,
от пруда
подошли свидетели,
причмокнули: «Ну, вы – деятели!
Мы-то думали – метеорит».
Ушли, галактику поматерив.
Пролетели века
в виде дикого гусака
со спущенными крыльями, как вытянутая рука
официанта с перекинутым серым полотенцем.
Жить хотелось.
Нога и щека
опухли,
потом прилетели Испуги,
с пупырышками и в пухе.)
6
Уже наши души – голенькие.
Уже наши души голенькие,
с крылами, как уши кроликов,
порхая меж алкоголиков
и утренних крестьян,
читали 4 некролога
в «Социалистик Казахстан»,
красивых, как иконостас...
А по траве приземистой
эмалью ползла к тебе
табличка «37-70».
Срок жизни через тире.
7
Враги наши купят свечку.
Враги наши купят свечку
и вставят ее в зоб себе!
Мы живы, Олжас. Мы вечно
будем в седле!
Мы дети «37-70»,
не сохнет кровь на губах,
из бешеного семени
родившиеся в свитерах.
С подачи крученые все мячи,
таких никто не берет.
Полетный круговорот!
А сотрясенье – семечки.
Вот только потом рвет.
1970
Сан-Франциско – Коломенское...
Сан-Франциско – это Коломенское.
Это свет посреди холма.
Высота, как глоток колодезный,
холодна.
Я люблю тебя, Сан-Франциско;
испаряются надо мной
перепончатые фронтисписы,
переполненные высотой.
Вечерами кубы парившие
наполняются голубым,
как просвечивающие курильщики
тянут красный, тревожный дым.
Это вырезанное из неба
и приколотое к мостам
угрызение за измену
моим юношеским мечтам.
Моя юность архитектурная,
прикурю об огни твои,
сжавши губы на высшем уровне,
побледневшие от любви.
Как обувка возле отеля,
лимузины столпились в ряд,
будто ангелы отлетели,
лишь галоши от них стоят.
Мы – не ангелы. Черт акцизный
шлепнул визу – и хоть бы хны...
Ты вздохни по мне, Сан-Франциско.
Ты, Коломенское,
вздохни...
1966
* * *
Сложи атлас, школярка шалая, —
мне шутить с тобою легко, —
чтоб Восточное полушарие
на Западное легло.
Совместятся горы и воды,
колокольный Великий Иван,
будто в ножны, войдет в колодец,
из которого пил Магеллан.
Как две раковины, стадионы,
мексиканский и Лужники,
сложат каменные ладони
в аплодирующие хлопки.
Вот зачем эти люди и зданья
не умеют унять тоски —
доски, вырванные с гвоздями
от какой-то иной доски.
А когда я чуть захмелею
и прошвыриваюсь на канал,
с неба колют верхушками ели,
чтобы плечи не подымал.
Я нашел отпечаток шины
на ванкуверской мостовой
перевернутой нашей машины,
что разбилась под Алма-Атой.
И висят как летучие мыши
надо мною вниз головой —
времена, домишки и мысли,
где живали и мы с тобой.
Нам рукою помашет хиппи.
Вспыхнет пуговкою обшлаг.
Из плеча – как черная скрипка
крикнет гамлетовский рукав.
1971
Нью-йоркские значки
Блещут бляхи, бляхи, бляхи,
возглашая матом благим:
«Люди – предки обезьян»,
«Губернатор – лесбиян»,
«Непечатное – в печать!»,
«Запретите запрещать!»
«Бог живет на улице Пастера, 18. Вход со двора».
Обожаю Гринич Вилидж
в саркастических значках.
Это кто мохнатый вылез,
как мошна в ночных очках?
Это Ален, Ален, Ален!
Над смертельным карнавалом,
Ален, выскочи в исподнем!
Бог – ирония сегодня.
Как библейский афоризм
гениальное «Вались!».
Хулиганы? Хулиганы.
Лучше сунуть пальцы в рот,
чем закиснуть куликами
буржуазовых болот!
Бляхи по местам филейным,
коллективным Вифлеемом
в мыле давят трепака —
«мини» около пупка.
Это Селма, Селма, Селма
агитирующей шельмой
подмигнула и – во двор:
«Мэйк лав, нот уор!»1
Бог – ирония сегодня.
Блещут бляхи над зевотой.
Тем страшнее, чем смешней,
и для пули – как мишень!
«Бог переехал на проспект Мира, 43. 2 звонка».
И над хиппи, над потопом
ироническим циклопом
блещет Время, как значком,
округлившимся зрачком!
Ах, Время,
сумею ли я прочитать, что написано
в твоих очах,
мчащихся на меня,
увеличиваясь, как фары?
Успею ли оценить твою хохму?..
Ах, осень в осиновых кружочках...
Ах, восемь
подброшенных тарелочек жонглера,
мгновенно замерших в воздухе,
будто жирафа убежала,
а пятна от нее
остались...
Удаляется жирафа
в бляхах, будто мухомор,
на спине у ней шарахнуто:
«Мэйк лав, нот уор!»
1968
Июнь-68
Лебеди, лебеди, лебеди...
К северу. К северу. К северу!..
Кеннеди... Кеннеди... Кеннеди...
Срезали...
Может, в чужой политике
не понимаю что-то?
Но понимаю залитые
кровью беспомощной щеки!
Помню, качал рассеянно
целой еще головою,
смахивал на Есенина
падающей копною.
Как у того, играла,
льнула луна на брови...
Думали – для рекламы,
а обернулось – кровью.
Незащищенность вызова
лидеров и артистов,
прямо из телевизоров
падающих на выстрел!
Ах, как тоскуют корни,
отнятые от сада,
яблоней на балконе
на этаже тридцатом!..
Яблони, яблони, яблони —
к дьяволу!..
Яблони небоскребов —
разве что для надгробьев.
1968
Улитки-домушницы
Уже, наверно, час тому, как
рассвет означит на стене
ряды улиточек-домушниц
с кибиточками на спине.
Магометанские моллюски,
их продвиженье – не иллюзия.
И, как полосочки слюды,
за ними тянутся следы.
Они с катушкой скотча схожи,
как будто некая рука
оклеивает тайным скотчем
дома и судьбы на века.
С какой решительностью тащат —
без них, наверно б, мир зачах —
домов, замужеств, башен тяжесть
на слабых влажных язычках!
Я погружен в магометанство,
секунды протяженьем в год,
где незаметна моментальность
и видно, как гора идет.
Эпохой, может, и побрезгуют.
Но миллиметра не простят.
Посылки клеят до востребования.
Куда летим? Кто адресат?
1969
Ялтинская криминалистическая лаборатория
Сашка Марков, ты – король лаборатории.
Шишка сыска, стихотворец и дитя.
Пред тобою все оторвы припортовые
обожающе снижают скоростя.
Кабинет криминалистики – как перечень.
Сашка Марков, будь Вергилием, веди!
Обвиняемые или потерпевшие,
стонут вещи с отпечатками беды.
Чья вина позапекалась на напильнике?
Группа крови. Заспиртованный урод.
Заявление: «Раскаявшись, насильника
на поруки потерпевшая берет».
И, глядя на эту космографию,
точно дети нос приплюснувши во мрак,
под стеклом стола четыре фотографии —
ах, Марина, Маяковский, Пастернак...
Ах, поэты, с беззаветностью отдавшиеся
ситуациям, эпохам, временам,К—
обвиняемые или пострадавшие,
с беспощадностью прощающие нам!
Экспертиза, называемая славою,
в наше время для познанья нет преград.
Знают правые, что левые творят,
но не ведают, где левые, где правые...
И, глядя в меня глазами потеплевшими,
инстинктивно проклинаемое мной,
обвиняемое или потерпевшее,
воет Время над моею головой!
Победители, прикованные к пленным.
Невменяемой эпохи лабиринт.
Просветление на грани преступления.
Боже правый, Сашка Марков, разберись...
1968
Скрымтымным
«Скрымтымным» – это пляшут омичи?
скрип темниц? или крик о помощи?
или у Судьбы есть псевдоним,
темная ухмылочка – скрымтымным?
Скрымтымным – то, что между нами.
То, что было раньше, вскрыв, темним.
«Ты-мы-ыы...» – с закрытыми глазами
в счастье стонет женщина: скрымтымным.
Скрымтымным – языков праматерь.
Глупо верить разуму, глупо спорить с ним.
Планы прогнозируем по сопромату,
но часто не учитываем скрымтымным.
«Как вы поживаете?» – «Скрымтымным...»
Из-за «скрымтымныма» закрыли Крым.
Скрымтымным – это не силлабика.
Лермонтов поэтому непереводим.
Лучшая Марина зарыта в Елабуге.
Где ее могила? – скрымтымным...
А пока пляшите, пьяны в дым:
«Шагадам, магадам, скрымтымным!»
Но не забывайте – рухнул Рим,
не поняв приветствия: «Скрымтымным».
1970
Скупщик краденого
I
Приценись ко мне в упор,
бюрократина.
Ты опаснее, чем вор,
скупщик краденого!
Лоб крапленый полон мыслями,
белый как Наполеон,
челка с круглыми залысинами
липнет трефовым тузом...
Символы предметов реют
в твоей комнате паучьей,
как вещевая лотерея:
вещи есть – но шиш получишь!
II
Кражи, шмотки и сапфиры
зашифрованы в цифири:
«№ 4704 . . . . . . . . . . . . . . . . . . . моторчик марки «Ява»,
«Волга» (угнанная явно).
Неразборчивая цифра . . . . . . . списанная машина шифера,
пешка Бобби Фишера,
ключ от сейфа с шифром,
где деньги лежат.
200 000 . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . гора Арарат,
на остальные пятнадцать
номеров подряд
выпадает по кофейной
чашечке с вензелем
«отель «Украина»,
печать райфина
или паникадило
(по желанию),
или четырехкомнатная
«малина»
на площади Восстания,
или старый «Москвич»
(по желанию).
236-49-45 . . . . . . . . . . . . . . . . . . непожилая,
но крашенная под серебро
прядь
поможет Вам украсть
тридцать минут счастья +
кофе в номер
(или пятнадцать рублей
денег).
Демпинг!
(Тем же награждаются все
последующие
четные номера.)
№ 14709 . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Памятник. Кварц в позолоте.
С надписью «Наследник —
тете».
Инв. № 147015 . . . . . . . . . . . . . Библиотечный штамп
лиловый
Золотые буквы сбоку:
«Избранное поэта О-ва»
(где сто двадцать строчек
Блока).
№ 22100 . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Пока еще неизвестно что
№ 48 . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Манто, кожаное, но
хлоркой сведено пятно.
№ 1968 . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Судья класса «А»,
мыло «Москва».
На оставшийся 21 билет
выпадает 10 лет».
III
Размечталась, как пропеллер,
воровская лотерея:
«Бриллианты миссис Тэйлор,
и ворованные ею
многодетные мужчины,
и ворованная ими
нефть печальных бедуинов,
и ворованные теми
самолеты в Йемене,
и ворованное время
ваше, читатель, к этой теме,
и ворованные Временем
наши жизни в море бренном,
где ворованы ныряльщиком
бриллианты нереальные,
что украли душу, тело
у бедняжки миссис Тэйлор»...
IV
И на голос твой с порога,
мел сметая с потолков,
заглянет любитель Блока
участковый Уголков,
потоскует синеоко
и уйдет, не расколов.
(Посерьезнее Голгоф
участковый Уголков.)
С этой ночи нет покоя.
Машет в бедной голове
синий махаон с каймою
милицейских галифе.
Чуть застежка залоснилась.
как у бабочки брюшко.
Что вы, синие, приснились?
Укатают далеко.
(Где посылки до кило.)
Дочь твоя ушла, вернулась
и к окошку отвернулась,
молода, худа и сжата,
плоскозада, как лопата,
со скользящим желобком —
закопает вечерком
с корешами вчетвером!
Рысь, наследница, невеста.
И дежурит у подъезда
вежливый, как прокурор,
эксплуатируемый вор.
V
«Хорошо б купить купейный
в детство северной губернии,
где безвестность и тоска!..
Да накрылись отпуска.
Жжет в узле кожанка краденая.
Очищают дачу в Кратове.
Блюминг вынести – раз плюнуть!
Но кому пристроишь блюминг?..»
По Арбату вьюга дует...
С рацией, как рыболов,
эти мысли пеленгует
участковый Уголков.
1970
Молитва
Когда я придаю бумаге
черты твоей поспешной красоты,
я думаю не о рифмовке —
с ума бы не сойти!
Когда ты в шапочке бассейной
ко мне припустишь из воды,
молю не о души спасенье —
с ума бы не сойти!
А за оградой монастырской,
как спирт ударит нашатырный,
послегрозовые сады —
с ума бы не сойти!
Когда отчетливо и грубо
стрекозы посреди полей
стоят, как черные шурупы
стеклянных, замерших дверей,
такое растворится лето,
что только вымолвишь: «Прости,
за что мне это, человеку!
С ума бы не сойти!»
Куда-то душу уносили —
забыли принести.
«Господь, – скажу, – или Россия,
назад не отпусти!»
1970
* * *
Суздальская Богоматерь,
сияющая на белой стене,
как кинокассирша
в полукруглом овале окошечка!
Дай мне
билет,
куда не допускают
после шестнадцати...
1968
* * *
Стихи не пишутся – случаются,
как чувства или же закат.
Душа – слепая соучастница.
Не написал – случилось так.
1973
Сначала
Достигли ли почестей постных,
рука ли гашетку нажала—
в любое мгновенье не поздно,
начните сначала!
«Двенадцать» часы ваши пробили,
но новые есть обороты.
Ваш поезд расшибся. Попробуйте
летать самолетом!
Вы к морю выходите запросто,
спине вашей зябко и плоско,
как будто отхвачено заступом
и брошено к берегу прошлое.
Не те вы учили алфавиты,
не те вас кимвалы манили,
иными их быть не заставите—
ищите иные!
Так Пушкин порвал бы, услышав,
что не ядовиты анчары,
великое четверостишье
и начал сначала!
Начните с бесславья, с безденежья.
Злорадствует пусть и ревнует
былая твоя и нездешняя—
начните иную.
А прежняя будет товарищем.
Не ссорьтесь. Она вам родная.
Безумие с ней расставаться,
однако
вы прошлой любви не гоните,
вы с ней поступите гуманно —
как лошадь, ее пристрелите.
Не выжить. Не надо обмана.
1973
Песня шута
Оставьте меня одного,
оставьте,
люблю это чудо в асфальте,
да не до него!
Я так и не побыл собой,
я выполню через секунду
людскую мою синекуру.
Душа побывает босой.
Оставьте меня одного;
без нянек,
изгнанник я, сорванный с гаек,
но горше всего,
что так доживешь до седин
под пристальным сплетневым оком
то «вражьих», то «дружеских» блоков.
Как раньше сказали бы – с Богом
оставьте один на один.
Свидетели дня моего,
вы были при спальне, при родах,
на похоронах хороводом.
Оставьте меня одного.
Оставьте в чащобе меня.
Они не про вас, эти слезы,
душа наревется одна —
до дна! —
где кафельная береза,
положенная у пня,
омыта сияньем белесым.
Гляди ж – отыскалась родня!
Я выйду, ослепший как узник,
и выдам под хохот и вой:
«Душа – совмещенный санузел,
где прах и озноб душевой.
...Поэты и соловьи
поэтому и священны,
как органы очищенья,
а стало быть, и любви!
А в сердце такие пространства,
алмазная ипостась,
омылась душа, опросталась,
чего нахваталась от вас».
1972
Васильки Шагала
Лик ваш серебряный, как алебарда.
Жесты легки.
В вашей гостинице аляповатой
в банке спрессованы васильки.
Милый, вот что вы действительно любите!
С Витебска ими раним и любим.
Дикорастущие сорные тюбики
с дьявольски
выдавленным
голубым!
Сирый цветок из породы репейников,
но его синий не знает соперников.
Марка Шагала, загадка Шагала —
рупь у Савеловского вокзала!
Это росло у Бориса и Глеба,
в хохоте нэпа и чебурек.
Во поле хлеба – чуточку неба.
Небом единым жив человек.
Их витражей голубые зазубрины —
с чисто готической тягою вверх.
Поле любимо, но небо возлюблено.
Небом единым жив человек.
В небе коровы парят и ундины.
Зонтик раскройте, идя на проспект.
Родины разны, но небо едино.
Небом единым жив человек.
Как занесло васильковое семя
на Елисейские, на Поля?
Как заплетали венок Вы на темя
Гранд Опера, Гранд Oпepa!
В век ширпотреба нет его, неба.
Доля художников хуже калек.
Давать им сребреники нелепо —
небом единым жив человек.
Не протрубили трубы Господни
над катастрофою мировой —
в трубочку свернутые полотна
воют архангельскою трубой!
Кто целовал твое поле, Россия,
пока не выступят васильки?
Твои сорняки всемирно красивы,
хоть экспортируй их, сорняки.
С поезда выйдешь – как окликают!
По полю дрожь.
Поле пришпорено васильками,
как ни уходишь – все не уйдешь...
Выйдешь ли вечером – будто захварываешь,
во поле углические зрачки.
Ах, Марк Захарович, Марк Захарович,
все васильки, все васильки...
Не Иегова, не Иисусе,
ах, Марк Захарович, нарисуйте
непобедимо синий завет —
Небом Единым Жив Человек.
1973
Бобровый плач
Я на болотной тропе вечерней
встретил бобра. Он заплакал вхлюп.
Ручкой стоп-крана
торчал плачевно
красной эмали передний зуб.
Вставши на ласты, наморщась жалко
(у них чешуйчатые хвосты),
хлещет усатейшая русалка.
Ну, пропусти! Ну, пропусти!
(Метод нашли, ревуны коварные.
Стоит затронуть их закуток,
выйдут и плачут
пред экскаватором —
экскаваторщик наутек!
Выйдут семейкой и лапки сложат,
и заслонят от мотора кров.
«Ваша сила —
а наши слезы.
Рев – на рев!»)
В глазках старенького ребенка
слезы стоят на моем пути.
Ты что – уличная колонка?
Ну, пропусти, ну, пропусти!
Может, рыдал, что вода уходит?
Может, иное молил спасти?
Может быть, мстил за разор угодий!
Слезы стоят на моем пути.
Что же коленки мои ослабли?
Не останавливали пока
ни телефонные Ярославны,
ни бесноватые слезы царька.
Или же заводи и речишник
вышли дорогу не уступать,
вынесли плачущий
Образ Пречистый,
чтоб я опомнился, супостат?
Будьте бобры, мои годы и долы,
не для печали, а для борьбы,
встречные
плакальщики
укора,
будьте бобры,
будьте бобры!
Непреступаемая для поступи,
непреступаемая стезя,
непреступаемая – о Господи! —
непреступаемая слеза...
Я его крыл. Я дубасил палкой.
Я повернулся назад в сердцах.
Но за спиной моей новый плакал —
непроходимый другой в слезах.
1972
* * *
Не придумано истинней мига,
чем раскрытые наугад —
недочитанные, как книга,—
разметавшись, любовники спят.
1972
* * *
Не возвращайтесь к былым возлюбленным,
былых возлюбленных на свете нет.
Есть дубликаты – как домик убранный,
где они жили немного лет.
Вас лаем встретит собачка белая,
и расположенные на холме
две рощи – правая, а позже левая —
повторят лай про себя, во мгле.
Два эха в рощах живут раздельные,
как будто в стереоколонках двух,
все, что ты сделала и что я сделаю,
они разносят по свету вслух.
А в доме эхо уронит чашку,
ложное эхо предложит чай,
ложное эхо оставит на ночь,
когда ей надо бы закричать:
«Не возвращайся ко мне, возлюбленный,
мы были раньше, нас больше нет,
две изумительные изюминки,
хоть и расправятся тебе в ответ...»
А завтра вечером, на поезд следуя,
вы в речку выбросите ключи,
и роща правая, и роща левая
вам вашим голосом прокричит:
«Не покидайте своих возлюбленных.
Былых возлюбленных на свете нет...»
Но вы не выслушаете совет.
1974
Выпусти птицу!
Что с тобой, крашеная, послушай?!
Модная прима с прядью плакучей,
бросишь купюру —
выпустишь птицу.
Так что прыщами пошла продавщица.
Деньги на ветер, синь шебутная!
Как щебетала в клетке из тиса
та аметистовая четвертная —
«Выпусти птицу!»
Ты оскорбляешь труд птицелова,
месячный заработок свой горький
и «Геометрию» Киселева,
ставшую рыночною оберткой.
Птица тебя не поймет и не вспомнит,
люд сматерится,
будет обед твой – булочка в полдник,
ты понимаешь? Выпусти птицу!
Птице пора за моря вероломные,
пусты лимонные филармонии,
пусть не себя – из неволи и сытости —
выпусти, выпусти...
Не понимаю, но обожаю
бабскую выходку на базаре.
«Ты дефективная, что ли, деваха?
Дура – де-юре, чудо – де-факто!»
Как ты ждала ее, красотулю!
Вымыла в горнице половицы.
Ах, не латунную, а золотую!..
Не залетела. Выпусти птицу!
Мы третьи сутки с тобою в раздоре,
чтоб разрядиться,
выпусти сладкую пленницу горя,
выпусти птицу!
В руки синица – скучная сказка,
в небо синицу!
Дело отлова – доля мужская,
женская доля – выпустить птицу!..
Наманикюренная десница,
словно крыло самолетное снизу,
в огненных знаках
над рынком струится, выпустив птицу.
Да и была ль она, вестница чудная?..
Вспыхнет на шляпе вместо гостинца
пятнышко едкое и жемчужное —
память о птице.
1972
У озера
Прибегала в мой быт холостой,
задувала свечу, как служанка.
Было бешено хорошо
и задуматься было ужасно!
Я проснусь и промолвлю: «Да здррра-
вствует бодрая температура!»
И на высохших после дождя
громких джинсах – налет перламутра.
Спрыгну в сад и окно притворю,
чтобы бритва тебе не жужжала.
Шнур протянется
в спальню твою.
Дело близилось к сентябрю.
И задуматься было ужасно,
что свобода пуста, как труба,
что любовь – это самодержавье.
Моя шумная жизнь без тебя
не имеет уже содержанья.
Ощущение это прошло,
прошуршавши по саду ужами...
Несказаемо хорошо.
А задуматься – было ужасно.
1973
Сон
Мы снова встретились. И нас
везла машина грузовая.
Влюбились мы – в который раз.
Но ты меня не узнавала.
Меня ты привела домой.
Любила и любовь давала.
Мы годы прожили с тобой.
Но ты меня не узнавала!
1972
Старая фотография
Нигилисточка, моя прапракузиночка!
Ждут жандармы у крыльца на вороных.
Только вздрагивал, как белая кувшиночка,
гимназический стоячий воротник.
Страшно мне за эти лилии лесные,
и коса, такая спелая коса!
Не готова к революции Россия.
Дурочка, разуй глаза.
«Я готова,– отвечаешь,– это – главное».
А когда через столетие пройду,
будто шейки гимназисток обезглавленных,
вздрогнут белые кувшинки на пруду.
1972
* * *
Ты молилась ли на ночь, береза?
Вы молились ли на ночь,
запрокинутые озера
Сенеж, Свитязь и Нарочь?
Вы молились ли на ночь, соборы
Покрова и Успенья?
Покурю у забора.
Надо, чтобы успели.
У лугов, что скосили,
запах автомобилей...
Ты молилась, Россия?
Как тебя мы любили!
1972
НТР
Моя бабушка – староверка,
но она —
научно-техническая революционерка.
Кормит гормонами кабана.
Научно-технические коровы
следят за Харламовым и Петровым,
и, прикрываясь ночным покровом,
сексуал-революционерка Сударкина,
в сердце,
как в трусики-безразмерки,
умещающая пол-Краснодара,
подрывает основы
семьи,
частной собственности
и государства.
Научно-технические обмены
отменны.
Посылаем Терпсихору —
получаем «Пепси-колу».
И все-таки это есть Революция —
в умах, в быту и в народах целых.
К двенадцати стрелки часов крадутся —
но мы носим лазерные, без стрелок!
Я – попутчик
научно-технической революции.
При всем уважении к коромыслам
хочу, чтобы в самой дыре завалющей
был водопровод
и свобода мысли.
За это я стану на горло песне,
устану – товарищи подержат за горло.
Но певчее горло с дыхательным вместе —
живу, не дыша от счастья и горя.
Скажу, вырываясь из тисков стишка,
тем горлом, которым дышу и пою:
«Да здравствует Научно-техническая,
перерастающая в Духовную!»
Революция в опасности!
Нужны меры.
Она саботажникам не по нутру.
Научно-технические контрреволюционеры
не едят синтетическую икру.
1973
Похороны Гоголя Николая Васильича
1. Завещаю тела моего не погребать до тех пор, пока не покажутся явные признаки разложения. Упоминаю об этом потому, что уже во время самой болезни находили на меня минуты жизненного онемения, сердце и пульс переставали биться...
Н. В. Гоголь. «Завещание»
I
Вы живого несли по стране!
Гоголь был в летаргическом сне.
Гоголь думал в гробу на спине:
«Как доносится дождь через крышу,
но ко мне не проникнет, шумя,—
отпеванье неясное слышу,
понимаю, что это меня.
Вы вокруг меня встали в кольцо,
наблюдая, с какою кручиной
погружается нос мой в лицо,
точно лезвие в нож перочинный.
Разве я некрофил? Это вы!
Любят похороны в России,
поминают, когда вы мертвы,
забывая, пока вы живые.
Плоть худую и грешный мой дух
под прощальные плачи волшебные
заколачиваете в сундук,
отправляя назад, до востребования».
Летаргическая Нева,
летаргическая немота —
позабыть, как звучат слова...
II
«Поднимите мне веки,
соотечественники мои,
в летаргическом веке
пробудитесь от галиматьи.
Поднимите мне веки!
Разбуди меня, люд молодой,
мои книги читавший под партой,
потрудитесь понять, что со мной.
Нет, отходят попарно.
Под Уфой затекает спина,
под Рязанью мой разум смеркается.
Вот одна подошла, поняла...
Нет – сморкается!
Вместо смеха открылся кошмар.
Мною сделанное – минимально.
Мне впивается в шею комар,
он один меня понимает.
Я запретный выращивал плод,
плоть живую я скрещивал с тленьем.
Помоги мне подняться, Господь,
чтоб упасть пред тобой на колени.
Летаргическая благодать,
летаргический балаган —
спать, спать, спать...
Я вскрывал, пролетая, гроба
в предрассветную пору,
как из складчатого гриба,
из крылатки рассеивал споры.
Ждал в хрустальных гробах, как в стручках,
оробелых царевен горошины.
Что достигнуто? Я в дураках.
Жизнь такая короткая!
Жизнь сквозь поры несется в верхи,
с той же скоростью из стакана
испаряются пузырьки
недопитого мною нарзана».
Как торжественно-страшно лежать,
как беспомощно знать и желать,
что стоит недопитый стакан!
III
«Из-под фрака украли исподнее.
Дует в щель. Но в нее не просунуться.
Что там муки Господние
перед тем, как в могиле проснуться!»
Крик подземный глубин не потряс.
Трое выпили на могиле.
Любят похороны у нас,
как вы любите слушать рассказ,
как вы Гоголя хоронили.
Вскройте гроб и застыньте в снегу.
Гоголь, скорчась, лежит на боку.
Вросший ноготь подкладку прорвал сапогу».
1973—1974
* * *
В человеческом организме
девяносто процентов воды,
как, наверное, в Паганини
девяносто процентов любви!
Даже если– как исключение —
вас растаптывает толпа,
в человеческом назначении