355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Вознесенский » Собрание сочинений. Том 1. Первый лед » Текст книги (страница 1)
Собрание сочинений. Том 1. Первый лед
  • Текст добавлен: 22 октября 2016, 00:03

Текст книги "Собрание сочинений. Том 1. Первый лед"


Автор книги: Андрей Вознесенский


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)

Annotation

Родился в Москве. Детство провел в Киржаче Владимирской области. Здесь же, во Владимире, в самом начале 60-х вышла его первая книжка стихов "Мозаика". Автор многочисленных поэтических сборников – "Треугольная груша", "Антимиры", "Дубовый лист виолончельный" и др. По его стихам были поставлены спектакли – "Антимиры" на Таганке и "Юнона и Авось" в Ленкоме. До сих пор с успехом продолжает свою поэтическую деятельность. В собрании сочинений нашли своё пристанище лучшие стихи замечательного поэта Андрея Вознесенского. Родился в Москве. Детство провел в Киржаче Владимирской области. Здесь же, во Владимире, в самом начале 60-х вышла его первая книжка стихов "Мозаика". Автор многочисленных поэтических сборников – "Треугольная груша", "Антимиры", "Дубовый лист виолончельный" и др. По его стихам были поставлены спектакли – "Антимиры" на Таганке и "Юнона и Авось" в Ленкоме. До сих пор с успехом продолжает свою поэтическую деятельность. В собрании сочинений нашли своё пристанище лучшие стихи замечательного поэта Андрея Вознесенского.

Андрей Вознесенский

Отпечаток чата

Ритмы, пространство, звуки

Гойя

Пожар в Архитектурном институте

Немые в магазине

* * *

Туманная улица

Параболическая баллада

Бьют женщину

Потерянная баллада

I

II

III

Первый лед

* * *

Елена Сергеевна

Последняя электричка

* * *

Песня Офелии

На плотах

Сибирские бани

Осень

Тайгой

Снохач

Торгуют арбузами

Осенний воскресник

* * *

Тбилисские базары

* * *

* * *

Противостояние очей

Мастерские на Трубной

Баллада точки

Баллада работы

* * *

Сирень «Москва – Варшава»

Новогоднее письмо в Варшаву

* * *

Стога

Эпитафия

* * *

Мотогонки по вертикальной стене

Длиноного

* * *

Латышский эскиз

Осень в Сигулде

Ночной аэропорт в Нью-Йорке

Вступление

Второе вступление

Лобная баллада

Тишины!

Рок-н-ролл

Партия трубы

Хор мальчиков

Все

Скрипка

Монолог Мерлин Монро

Футбольное

Поют негры

* * *

Стриптиз

Нью-йоркская птица

Напоили

Флорентийские факелы

* * *

Итальянский гараж

Антимиры

Новый год в Риме

Рублевское шоссе

Прощание с Политехническим

* * *

Замерли

Лень

Конспиративная квартира

Баллада-яблоня

Охота на зайца

Ночь

Больная баллада

Автопортрет

* * *

Записка Е. Яницкой, бывшей машинистке Маяковского

* * *

Париж без рифм

* * *

Марше О Пюс. Парижская толкучка древностей

I

II

III

Олененок

I

II

III

Ирена

Старухи казино

Поэт в Париже

Муромский сруб

Возвращение в Сигулду

* * *

* * *

* * *

* * *

Плач по двум нерожденным поэмам

Зов озера

Стансы

Из закарпатского дневника

Сквозь строй

* * *

Бьет женщина

Лейтенант Загорин

Эскиз поэмы

* * *

* * *

Из ташкентского репортажа

Киж-озеро

Кемская легенда

Ахиллесово сердце

Монолог биолога

Шафер

Слеги

* * *

* * *

Стрела в стене

Рождественские пляжи

Ливы

Рано

Декабрьские пастбища

* * *

Снег в октябре

Портрет Плисецкой

* * *

Тоска

Не пишется

* * *

* * *

Строки

Осеннее вступление

Роща

Диалог

Морская песенка

* * *

Испытание болотохода

Бой петухов

Морозный ипподром

Старая песня

Бар «Рыбарска хижа»

Вальс при свечах

Уже подснежники

Языки

Лодка на берегу

Общий пляж № 2

* * *

Горный монастырь

Кабанья охота

* * *

* * *

* * *

Время на ремонте

Художник Филонов

* * *

Неизвестный – реквием в двух шагах с эпилогом

Грипп «Гонконг-69»

* * *

2 секунды 20 июня 1970 г. в замедленном дубле

1

2

3

4

5

6

7

Сан-Франциско – Коломенское...

* * *

Нью-йоркские значки

Июнь-68

Улитки-домушницы

Ялтинская криминалистическая лаборатория

Скрымтымным

Скупщик краденого

I

II

III

IV

V

Молитва

* * *

* * *

Сначала

Песня шута

Васильки Шагала

Бобровый плач

* * *

* * *

Выпусти птицу!

У озера

Сон

Старая фотография

* * *

НТР

Похороны Гоголя Николая Васильича

I

II

III

* * *

Монолог читателя

Художник и модель

Новогоднее платье

Художники обедают в парижском ресторане «Кус-кус»

I

II

III

IV

* * *

Похороны Кирсанова

* * *

В непогоду

Вечер в «Обществе слепых»

Говорит мама

Аисты

Летающий мужик

I

II

Ill

IV

V

VI

VII

Лесник играет

Повесть

Королевская дочь

* * *

* * *

* * *

Свет вчерашний

* * *

Порнография духа

Спальные ангелы

Свитязь

Обстановочка

Украли!

Отцу

***

***

***

Апельсины, апельсины…

Мелодия Кирилла и Мефодия

Монолог актера

Мастера

Первое посвящение

Второе посвящение

I

II

III

IV

V

VI

VII

Реквием

Оза

I

II

III

IV

V

VI

VII

VIII

IX

От автора и кое-что другое

Х

Молитва

XI

XII

XIII

XIV

Гуру урагана

Пролог

I

II

III

IV

V

VI

Колокольный эпилог

VII


Андрей Вознесенский

Собрание сочинений. Том 1. Первый лед. Собрание сочинений. Том 1. Первый лед

Отпечаток чата

Известие о смерти подводников на «Курске» застало меня в ночной программе «Антропология».

Шел чат.

За моей спиной дышала, недоумевала, содрогалась, плакала и ржала непечатная стена живой и безымянной стихии языка – русское воплощение мечты Ролана Барта и структуралистов о смерти автора в анонимном тексте. Обычно я с понятной иронией относился к этому.

Но в этот раз чат был особый. «Кексы» не задирались с «эксами». Не было мата. Была всенародная боль. В этой вертикальной реке языка – речи забвения и памяти – проступали вековой стон и вой по погибшим в будущих войнах.

Читал я новые стихи и давние «Возложите на море венки». Слова, когда-то сказанные, обгоняли сегодняшних. Обнажалось прустовское время, когда прош-лое бьет из настоящего, а настоящее хлещет в будущее.

«Пусть почитает еще!» – отвечал чат…

И вот теперь я растерянно стою, окруженный чатом сотен стихов, написанных за жизнь, среди их многоголосья, которое в древности звали хором, в хрис-тианском мире – глоссалией, сейчас кличат чатом, завтра назовут как-нибудь еще. Собственно, в любом стихотворении есть зачаток чата – толковище, разноголосица жизни, автора, иногда Бога, и, конечно, читательского эха.

В чистом виде чатом, еще до рождения Интернета, были моя «Очередь московских женщин» и «Кому на Руси жить плохо», а позднее «Очередь» В. Сорокина.

Я пытаюсь расположить стихи хронологически, но колокола из «Мастеров» вызывают на себя колокола из «Гуру урагана».

Они автономны ко мне, вольничают, нарушают авторские права – беспризорные клочки времени и подсознания, когда-то бывшие моими, – шорох переделкинской листвы, шепот женщины, спор музыки и рисунка, смесь несовместимого, завистливый свист поучателей, треугольные гениальные ошибки и проступки и понимающая душа, прежде всего Ваша, мой чуткий читатель. Все вы – соавторы стихов.

Как и в чате, соавторство анонимно, скрыто под масками, принимает карнавальную форму «улетов» и «кругометов».

Издательство подгадало издать мое Собрание к концу века, задумав его как итог. Итог самого чудовищного и самого поэтического из столетий, когда впервые в истории стихи стали читать на стадионах. Но судьба распорядилась по-другому. Два тома выхо-дят в конце этого века, а другие – уже в новом тысячелетии. Ноги мои – в 20 веке, а руки и голова – в ином измерении. Поэзия не только итог, но и исток. Зябко стоять на водоразделе тысячелетий.

Когда-то я наивно подписывал свое имя

«АВ —ХХв». Потом по заказу «Известий» нарисовал логотип двадцатого столетия в виде разорванных звеньев цепи.

Поэзия пытается соединить разъятую связь времен.

На табаковском юбилее ко мне подошел Марк Захаров: «Андрей, надо что-то менять. В тексте «Юноны и Авось» написано 20 век…» Я изменил пару слов в «Аллилуйе». Теперь актеры поют: «Нам достался 21-ый век». Вся опера наполнилась новым содержанием. Зрители ее принимают как свою. Значит, в тексте содержалось прустовское время (ну, а например, в следующем столетии будут петь: «Нам 22-ой достался век…» и т.д.). Кстати, в июле будущего года исполнится 20 лет «Юноне и Авось».

Прустовское время глядит сквозь роковую оправу. На сетчатке его отпечаталась наша жизнь кверх ногами.

До черной дыры истерта цитата о «блаженном», который посетил «сей мир в его минуты роковые», но обычно, возгордясь, что они – блаженные, на этом месте прерывают цитату, не дойдя до главных строк:

Его позвали всеблагие,

Как собеседника на пир.


Поэзия – тайком вынесенная кассета с этого застолья, где безымянные чудища, пожирающие судьбы и народы, обмениваются хмельными репликами.

Муза Техно пытается нынче изменить физиологию слова. Язык, наш единоличный орган речи – «отдыхает». Органами речи становятся безымянные подушечки пальцев – разговаривают наши пятерни. Логопедов сменяют настройщики клавиатур. Конечно, сигнальные связи меняются тоже.

Почему пятитомник?

Потому что пятерня.

Помните, пятерня Христа прозрела, проколотая гвоздем?

В этой пятистенке чувств живет и мается автор – один из свидетелей нынешнего тяжкого времени, как и Вы, мой читатель, подняв воротник, чтобы не простынуть на прустовском ветру. Единственную свою жизнь он тратит на то, чтобы расслышать несколько Божьих созвучий в наши безбожные дни. Он – ваш соавтор.

Он вслушивается не в музыку Революции или Контрреволюции, он слушает музыку языка – первоисточник всех революций и эволюций.

Глубокую поэзию не найдешь на прилавках. Сейчас нет голода на поэзию. Но есть аппетит.

Мы привыкли по утрам пить чай вприкуску с телевизионными трупами.

А может быть, попробовать хоть мгновение пожить вприглядку с безымянным небесным словом?..

Книга – это типографский отпечаток Безымянного Чата.

Андрей Вознесенский

Ритмы, пространство, звуки

«Я – Гойя... Я – Голос... Я – Горло...» – говорит мне память из почти полувекового пространства. Я читаю. Я слышу напряженный ритм контрапунктов каприччио. Я чувствую запах тайны, войны и страха. Я поворачиваю голову. Я вижу: Я – Гойя!

Труба и набат зазвучали тогда тревогой. Эхо судилищ еще раз настигает нас. Полыхают костры Новой инквизиции ГУЛАГа. Идет охота на ведьм. Изгоняют дьявола из морганистов, ревизионистов, формалистов, «абстрактистов» и «педерастов»...

Когда позднее я познакомился с Андреем и услышал его стихи, меня поразила его манера читать: губы – труба, горло – пульсирующая воронка, рождающая звуки-слова. Я был удивлен полному совпадению моих впечатлений от чтения и слушания его стихов. Полифония звуков в ритмическом пространстве приближается ко мне, как несущийся через туннель поезд. Звуки достигают поверхности, приобретают смысл слов-символов, и восстанавливается связь времени. На ритмическое мгновение движение останавливается и пространство статично. Затем «Я» Гойи, Войны, Горла повешенной бабы... через голос «Я» Вознесенского продолжает говорить и возобновляется цикл: звук – пространство – ритм – форма – время.

Голос, ритм и плоть поэзии Андрея Вознесенского пронизывали и наполняли пространство и время, в котором я работал. Почти телепатические совпадения архетипов и метафор его слова и моей пластики лечили от одиночества.

Распятия, распятия! Меня преследовали распятия: распятые деревья, распятые в полете птицы, распятия разлета бровей и цветов. И вдруг у Вознесен-ского:

Лилия хватается за воздух —

как ладонь прибитая Христа.


Появились торсы и строки о «полу-роботах полу-духах». Пластика и слово параллельно обратились к теме времени, которое вдавило, всадило в живую плоть и дух мертвое железо робота и ворвалось ледяным ритмом металла в строфы Вознесенского:

Царь страшон, словно кляча тощий,

почерневший как антрацит.

По лицу проносятся очи,

как буксующий мотоцикл.


Шестикрылый Серафим – учитель пушкинского Пророка-поэта был и моим учителем. Но подвижное железо, вставленное в глаза царя, пророки и пророчества, распятия и сам Серафим, хоть и затравленный, хоть и оболганный, могли тогда хоть как-то выживать в подвижной летящей строфе лишь на бумаге. Увы – не в пластике. Пространственно-пластическая метафора изобразительного искусства была совершенно непривычна, а от этого особенно враждебна. Быть может, именно от традиционной внешней доступности и привычности, слова, если и не до конца были поняты, хотя бы не так сразу пугали. Опредмеченная в пластике метафора времени была совершенно неприемлемой для инквизиторов Нового времени. Андрей и я все это понимали. Я был рад, когда его «буксующие очи» и распятия с трудом, с кровью, но пробивались в печать, он – горестно смотрел на мои, схороненные заживо в подвале мастерской, подальше от сглаза тех, кто мог бы стать их зрителем... и, наконец, лист к листу собирали они, Оза-Муза Зоя и Вознесен-ский в сохранность несколько графических работ, погибавших на глазах перед моим отъездом на Запад:

...Боже, отпусти на не

лампа-жизнь разбилась попо

ты не оправдала меч

Боже, отпусти на не...


Магическая завороженность рифмованного слова отнюдь не спасала лучшие из них от вытравления известными препаратами цензуры. Но тот, кто хотел работать, – работал. Кто не мог не работать – работал. На небо некоторые из нас отпущены не были. Видно, имеются за нами кое-какие долги, да удерживают нас здесь так любящие нас.

Выручает и помогает Андрею игра. Вознесенский ведет веселую и грозную игру со словом. Со словом-заклинанием, со словом-заговором. Ведет игру в пространственные, ритмические, звуковые, – магические шарады. Игра эта отнюдь не бегство. Она – суть, возвращение к истокам. Воскрешение утраченной традиции поэтики податливого, пластичного, послушного, полного полунамеков, чудных недосказанностей и пророчеств русского языка.

Не было у Хлебникова никаких «сложностей». Гораздо ближе к исконно народному фольклору стояли он и футуристы, нежели любой зализанный петушок на палочке у почвенников. Нет парадокса в том, что высокая элитическая форма искусства слова уходит корнями в традицию народного языко-творчества. Модернизм гораздо ближе по своей сути народным игрищам и карнавалам, чем любая усредненная гладкопись на тему.

И вот Вознесенский погрузился в эту традицию и, как никто другой, приблизился к ее эзотерической сердцевине. Именно поэту присуще слышать ритмы пространства в своем «акустическом цеху», может, «минуя Времени реку, читать Матфея или Луку» и бежать «укушенный собаксами... через Москву...», через Лесной регтайм. И одному ему известной легкостью обживать это пространство заново. Проходить каждый раз по острию эстетического баланса, истории, традиции, улицы и салонов и создавать свое языкотворчество и свой миф Шаланды Желаний, где между ужасом оставленности, «неточными писсуарами Марсель Дюшана» и «лавандовыми вандалами» «шаландышаландышаландыша – ЛАНДЫША ХОЧЕТСЯ!»

Никто из российских поэтов не удостоился такого количества погромных заказных статей и брюзжания посредственности. Сейчас смешно их читать, но тогда было страшно. Андрей перекрывал свою ранимость иронией.

Но мастера его понимали, и спасала его беззаветная любовь Большого глубокого читателя.

Мне запомнились слова патриарха нашего структурализма Виктора Борисовича Шкловского: «Стихи Вознесенского полны трагической точности в изображении современности. И слова стихов Вознесенского набегают друг на друга и повторяют друг друга, как звуки ударов буферов внезапно остановленного поезда».

Поэтика Вознесенского влияет на современников. Многие прошли его школу. Даже у его недругов встречались его образы, интонации, строки.

Пространственные игры Андрея продолжаются. И василиск дара все преподносит новые сюрпризы. Сюрпризы истинно Вознесенские – головокружительные, прозрачные, проникающие, пронзительно лиричные, пророческие, страшные... и веселые.

От «Треугольной груши», «Антимиров», «Ахиллесова сердца», наконец «Гадания по книге», «Casino «Россия» и «Девочка с пирсингом», его видеом, выстроенных по законам застывшей музыки архитектуры, где есть бесконечные множественности, объединенной первородным толчком дара и замысла, рождается звуковой, ритмический и пространственный синтез – синтез Вознесенского. И какая вера и уверенность во взаимопроникаемость искусств! Какое точное знание, что звук, цвет и форма разделены пространством одновременно и, взаимодействуя, создают визуальное и смысловое целое!

В этом смысле, мне кажется «Колокольным эпилогом» мозаичного романа Вознесенского с новой Россией его одна из последних поэм «Гуру урагана» – мощная центрифуга, втягивающая читателя в стремительный вихрь архетипов на злобу ее сегодняшнего дня. Голос Вознесенского «привлек любовь пространства» и «услышал будущего зов», пропустив мимо ушей хамскую дьяволиаду хрущевского времени. По почерку мастера узнаем руку его – самого поэтичного поэта в психопатическое время России. Поистине, на исходе ХХ века, ясно, что место в ХХI веке ему гарантировано, но поэт стремится к пониманию читателя сегодняшнего, когда о поэзии и ее предназначении порядком подзабыли. Ритмы ХХ века «самого великого поэта современности» (как свидетельствует недавно журнал французских интеллектуалов «Нувель обсерватер»), вероятно, живут уже в XXI веке.

Член десяти Академий мира, Вознесенский на самом деле не академик. Он – маг! Поэт и художник – маги по своему назначению и предназначению. Они обладают изначальным знанием подлинных имен вещей и способны вызывать их из небытия к жизни, облекая в форму. Быть может, поэтому вчера, как сегодня, Андрей Вознесенский ворожит-завораживает, иронизируя, играя, перетекая через ритм от звука, намека и недомолвок к всепоглощающему смыслу в пространстве собственных слов и строф.

Эрнст Неизвестный

Гойя

Я – Гойя!

Глазницы воронок мне выклевал ворог,

слетая на поле нагое.

Я – Горе.

Я – голос

войны, городов головни на снегу сорок первого года.

Я – голод.

Я – горло

повешенной бабы, чье тело, как колокол,

било над площадью голой...

ЯК– Гойя!

О, грозди

возмездья! Взвил залпом на ЗападК—

я пепел незваного гостя!

И в мемориальное небо вбил крепкие звезды —

как гвозди.

ЯК– Гойя.

1957


Пожар в Архитектурном институте

Пожар в Архитектурном!

По залам, чертежам,

амнистией по тюрьмам —

пожар! Пожар!

По сонному фасаду

бесстыже, озорно

гориллой краснозадою

взвивается окно!

А мы уже дипломники,

нам защищать пора.

Трещат в шкафу под пломбами

мои выговора!

Ватман – как подраненный,

красный листопад.

Горят мои подрамники,

города горят.

Бутылью керосиновой

взвилось пять лет и зим...

Кариночка Красильникова,

ой! Горим!

Прощай, архитектура!

Пылайте широко,

коровники в амурах,

райкомы в рококо!

О юность, феникс, дурочка,

весь в пламени диплом!

Ты машешь красной юбочкой

и дразнишь язычком.

Прощай, пора окраин!

Жизнь – смена пепелищ.

Мы все перегораем.

Живешь – горишь.

А завтра, в палец чиркнувши,

вонзится злей пчелы

иголочка от циркуля

из горсточки золы...

...Все выгорело начисто.

Милиции полно.

ВсеК– кончено!

Все – начато!

Айда в кино!

1957


Немые в магазине

Д. Н. Журавлеву

Немых обсчитали.

Немые вопили.

Медяшек медали

влипали в опилки.

И гневным протестом,

что все это сказки,

кассирша, как тесто,

вздымалась из кассы.

И сразу по залам,

по курам зеленым,

пахнуло слезами,

как будто озоном.

О, слез этих запах

в мычащей ораве.

Два были без шапок.

Их руки орали.

А третий с беконом

подобием мата

ревел, как Бетховен,

земно и лохмато!

В стекло барабаня,

ладони ломая,

орала судьба моя

глухонемая!

Кассирша, осклабясь,

косилась на солнце

и ленинский абрис

искала в полсотне.

Но не было Ленина.

Все было фальшью...

Была бакалея.

В ней люди и фарши.

1958


* * *

Эх, Россия!..

Эх, размах...

Пахнет псиной

в небесах.

Мимо Марсов, Днепрогэсов,

мачт, антенн, фабричных труб

страшным символом

прогресса

носится собачий

труп.

1957


Туманная улица

Туманный пригород как турман.

Как поплавки, милиционеры.

Туман.

Который век? Которой эры?

Все – по частям, подобно бреду.

Людей как будто развинтили...

Бреду.

Верней – барахтаюсь в ватине.

Носы. Подфарники. Околыши.

Они, как в фодисе, двоятся.

Калоши?

Как бы башкой не обменяться!

Так женщина – от губ едва,

двоясь и что-то воскрешая,

уж не любимая – вдова,

еще – твоя, уже – чужая...

О тумбы, о прохожих трусь я...

Венера? Продавец мороженого!..

Друзья?

Ох эти яго доморощенные!

Я спотыкаюсь, бьюсь, живу,

туман, туман – не разберешься,

о чью щеку в тумане трешься?..

Ау!

Туман, туман – не дозовешься...

1958


Параболическая баллада

Судьба, как ракета, летит по параболе

обычно – во мраке и реже – по радуге.

Жил огненно-рыжий художник Гоген,

богема, а в прошлом – торговый агент.

Чтоб в Лувр королевский попасть из Монмартра,

он дал кругаля через Яву с Суматрой!

Унесся, забыв сумасшествие денег,

кудахтанье жен и дерьмо академий.

Он преодолел тяготенье земное.

Жрецы гоготали за кружкой пивною:

«Прямая – короче, парабола – круче,

не лучше ль скопировать райские кущи?»

А он уносился ракетой ревущей

сквозь ветер, срывающий фалды и уши.

И в Лувр он попал не сквозь главный порог —

параболой гневно пробив потолок!

Идут к своим правдам, по-разному храбро,

червяк – через щель, человек – по параболе.

Жила-была девочка, рядом в квартале.

Мы с нею учились, зачеты сдавали.

Куда ж я уехал! И черт меня нес

меж грузных тбилисских двусмысленных звезд!

Прости мне дурацкую эту параболу.

Простывшие плечики в черном парадном...

О, как ты звенела во мраке Вселенной

упруго и прямо – как прутик антенны!

А я все лечу, приземляясь по нимК—

земным и озябшим твоим позывным.

Как трудно дается нам эта парабола!..

Сметая каноны, прогнозы, параграфы,

несутся искусство, любовь и история —

по параболической траектории!

В Сибирь уезжает он нынешней ночью.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

А может быть, все же прямая – короче?

1958


Бьют женщину

Бьют женщину. Блестит белок.

В машине темень и жара.

И бьются ноги в потолок,

как белые прожектора!

Бьют женщину. Так бьют рабынь.

Она в заплаканной красе

срывает ручку как рубильник,

выбрасываясь на шоссе!

И взвизгивали тормоза.

К ней подбегали тормоша.

И волочили и лупили

Лицом по лугу и крапиве...

Подонок, как он бил подробно,

стиляга, Чайльд-Гарольд, битюг!

Вонзался в дышащие ребра

ботинок узкий, как утюг.

О, упоенье оккупанта,

изыски деревенщины...

У поворота на Купавну

бьют женщину.

Бьют женщину. Веками бьют,

бьют юность, бьет торжественно

набата свадебного гуд,

бьют женщину.

А от жаровен на щеках горящие затрещины? Мещанство, быт – да еще как! – бьют женщину.

Но чист ее высокий свет,

отважный и божественный.

Религий – нет, знамений – нет. Есть Женщина!..

...Она как озеро лежала

стояли очи как вода

и не ему принадлежала

как просека или звезда

и звезды по небу стучали

как дождь о черное стекло

и скатываясь остужали

ее горячее чело

1960


Потерянная баллада

I

В час осенний,

сквозь лес опавший,

осеняюще и опасно

в нас влетают, как семена,

чьи-то судьбы и имена.

Это Переселенье Душ.

В нас вторгаются чьи-то тени,

как в кадушках растут растенья...

В нервной клинике 300 душ.

Бывший зодчий вопит: «Я – Гойя».

Его шваброй на койку гонят.

А в ту вселился райсобес —

всем раздаст и ходит без...

А пацанка сидит в углу.

Что таит в себе – ни гугу.

У ней – зрачки киноактрисы

косят, как кисточки у рыси...


II

Той актрисе все опостылело,

как пустынна ее Потылиха!

Подойдет, улыбнуться силясь:

«Я в кого-то переселилась!

Разбежалась, как с бус стеклярус.

Потерялась я, потерялась!..»

Она ходит, сопоставляет,

нас, как стулья, переставляет.

И уставится из угла,

как пустынный костел, гулка.

Машинально она – жена.

Машинально она – жива.

Машинальны вокруг бутылки,

и ухмылки скользят обмылками.

Как украли ее лабазно!..

А ночами за лыжной базой

три костра она разожжет

и на снег крестом упадет

потрясенно и беспощадно

как посадочная площадка

пахнет жаром смолой лыжней

ждет лежит да снежок лизнет

самолет ушел – не догонишь

Ненайденыш мой, ненайденыш!

Потерять себя – не пустяк,

вся бежишь, как вода в горстях...


III

А вчера, столкнувшись в гостях,

я увижу, что ты – не ты,

сквозь проснувшиеся черты —

тревожно и радостно,

как птица, в лице твоем, как залетевшая

в фортку птица,

бьет пропавшая красота...

«Ну вот,К– ты скажешь,К– я и нашлась, кажется...

В новой ленте играю... В 2-х сериях...

Если только первую пробу, блин, не зарубят!..»

1962


Первый лед

Мерзнет девочка в автомате,

прячет в зябкое пальтецо

все в слезах и губной помаде

перемазанное лицо.

Дышит в худенькие ладошки.

Пальцы – льдышки. В ушах – сережки.

Ей обратно одной, одной

вдоль по улочке ледяной.

Первый лед. Это в первый раз.

Первый лед телефонных фраз.

Мерзлый след на щеках блестит —

первый лед от людских обид.

Поскользнешься. Ведь в первый раз.

Бьет по радио поздний час.

Эх, раз,

еще раз,

еще много, много раз.

1956


* * *

К нам забредал Булат

под небо наших хижин

костлявый как бурлак

он молод был и хищен

и огненной настурцией

робея и наглея

гитара как натурщица

лежала на коленях

она была смирней

чем в таинстве дикарь

и темный город в ней

гудел и затихал

а то как в реве цирка

вся не в своем уме —

горящим мотоциклом

носилась по стене!

мы – дети тех гитар

отважных и дрожащих

между подруг дражайших

неверных как янтарь

среди ночных фигур

ты губы морщишь едко

к ним как бикфордов шнур

крадется сигаретка

1960


Елена Сергеевна

Борька – Любку, Чубук – двух Мил,

а он учителку полюбил!

Елена Сергеевна, ах, она...

(Ленка по уши влюблена!)

Елена Сергеевна входит в класс.

(«Милый!» – Ленка кричит из глаз.)

Елена Сергеевна ведет урок.

(Ленка, вспыхнув, крошит мелок.)

Понимая, не понимая,

точно в церкви или в кино,

мы взирали, как над пеналами

шло таинственное

о н о...

И стоит она возле окон —

чернокосая, синеокая,

закусивши свой красный рот,

белый табель его берет!

Что им делать, таким двоим?

Мы не ведаем, что творим.

Педсоветы сидят:

«Учтите,

вы советский никак учитель!

На Смоленской вас вместе видели...»

Как возмездье, грядут родители.

Ленка-хищница, Ленка-мразь,

ты ребенка втоптала в грязь!


«О спасибо моя учительница

за твою высоту лучистую

как сквозь первый ночной снежок

я затверживал твой урок

и сейчас как звон выручалочки

из жемчужных уплывших стран

окликает меня англичаночка —

«проспишь алгебру,

мальчуган...»

Ленка, милая, Ленка – где?

Ленка где-то в Алма-Ате.

Ленку сшибли, как птицу влет...

Елена Сергеевна водку пьет.

1958


Последняя электричка

Мальчики с финками, девочки с фиксами,

две контролерши заснувшими сфинксами.

Я еду в этом тамбуре,

спасаясь от жары,

кругом гудят как в таборе

гитары и воры.

И как-то получилось,

что я читал стихи

между теней плечистых,

окурков, шелухи.

У них свои ремесла.

А я читаю им,

как девочка примерзла

к окошкам ледяным.

На черта им девчонка

и рифм ассортимент?

Таким, как эта – с челкой

и пудрой в сантиметр?!

Стоишь – черты спитые,

на блузке видит взгляд

всю дактилоскопию

малаховских ребят.

Чего ж ты плачешь бурно,

и, вся от слез светла,

мне шепчешь нецензурно

чистейшие слова?

И вдруг из электрички,

ошеломив вагон,

ты чище Беатриче

сбегаешь на перрон!

1958


* * *

Сидишь беременная, бледная.

Как ты переменилась, бедная.

Сидишь, одергиваешь платьице,

и плачется тебе, и плачется...

За что нас только бабы балуют

и губы, падая, дают,

и выбегают за шлагбаумы,

и от вагонов отстают?

Как ты бежала за вагонами,

глядела в полосы оконные...

Стучат почтовые, курьерские,

хабаровские, люберецкие...

И от Москвы до Ашхабада,

остолбенев до немоты,

стоят как каменные бабы,

луне подставив животы.

И, поворачиваясь к свету,

в ночном быту необжитом —

как понимает их планета

своим огромным животом.

1957


Песня Офелии

Мои дела —

как сажа бела,

была черноброва, светла была,

да все добро свое раздала,

миру по нитке – голая станешь,

ивой поникнешь, горкой растаешь,

мой Гамлет приходит с угарным дыханьем,

пропахший бензином, чужими духами,

как свечки, бокалы стоят вдоль стола,

идут дела

и рвут удила,

уж лучше б на площадь, в чем мать родила,

не крошка с Манежной, не мужу жена,

а жизнь, как монетка,

на решку легла,

искала —

орла,

да вот не нашла...

Мои дела —

как зола – дотла.

1957


На плотах

Нас несет Енисей.

Как плоты над огромной и черной водой,

я – ничей!

Я – не твой, я – не твой, я – не твой!

Ненавижу провал

твоих губ, твои волосы, платье, жилье.

Я плевал

на святое и лживое имя твое!

Ненавижу за ложь

телеграмм и открыток твоих,

ненавижу, как нож

по ночам ненавидит живых,

ненавижу твой шелк,

проливные нейлоны гардин,

мне нужнее мешок, чем холстина картин!

Атаманша-тихоня

телефон-автоматной Москвы,

я страшон, как икона,

почернел и опух от мошки.

Блещет, точно сазан,

голубая щека рыбака,

«нет» – слезам.

«Да» – мужским, продубленным рукам.

«Да» – девчатам разбойным,

купающим МАЗ, как коня,

«да» – брандспойтам,

сбивающим горе с меня.

1958


Сибирские бани

Бани! Бани! Двери – хлоп!

Бабы прыгают в сугроб.

Прямо с пылу, прямо с жару —

ну и ну!

Слабовато Ренуару

до таких сибирских «ню»!

Что мадонны! Эти плечи,

эти спины наповал,

будто доменною печью

запрокинутый металл.

Задыхаясь от разбега,

здесь на ты, на ты, на ты

чистота огня и снега

с чистотою наготы.

День морозный, чистый, парный,

мы стоим, четыре парня,К—

в полушубках, кровь с огнем,К—

как их шуткой

шуганем!

Ой, испугу!

Ой, в избушку,

как из пушки, во весь дух:

К– Ух!

А одна в дверях задержится,

за приступочку подержится

и в соседа со смешком

кинет

кругленьким снежком!

1958


Осень

С. Щипачеву

Утиных крыльев переплеск.

И на тропинках заповедных

последних паутинок блеск,

последних спиц велосипедных.

И ты примеру их последуй,

стучись проститься в дом последний.

В том доме женщина живет

и мужа к ужину не ждет.

Она откинет мне щеколду,

к тужурке припадет щекою,

она, смеясь, протянет рот.

И вдруг, погаснув, все поймет —

поймет осенний зов полей,

полет семян, распад семей...

Озябшая и молодая,

она подумает о том,

что яблонька и таК– с плодами,

буренушка и таК– с телком.

Что бродит жизнь в дубовых дуплах,

в полях, в домах, в лесах продутых,

им – колоситься, токовать.

Ей – голосить и тосковать.

Как эти губы жарко шепчут:

«Зачем мне руки, груди, плечи?

К чему мне жить и печь топить

и на работу выходить?»

Ее я за плечи возьму —

я сам не знаю, что к чему...

А за окошком в юном инее

лежат поля из алюминия.

По ним – черны, по ним – седы,

до железнодорожной линии

протянутся мои следы.

1959


Тайгой

Твои зубы смелы

в них усмешка ножа

и гудят как шмели

золотые глаза!

мы бредем от избушки

нам трава до ушей

ты пророчишь мне взбучку

от родных и друзей

ты отнюдь не монахиня

хоть в округе – скиты

бродят пчелы мохнатые

нагибая цветы

я не знаю – тайги

я не знаю – семьи

знаю только зрачки

знаю – зубы твои

на ромашках роса

как в буддийских пиалах

как она хороша

в длинных мочках фиалок

в каждой капельке-мочке

отражаясь мигая

ты дрожишь как Дюймовочка

только кверху ногами

ты – живая вода

на губах на листке

ты себя раздала

всю до капли – тайге.

1958


Снохач

Загривок сохатый как карагач —

невесткин: хахаль,

снохач, снохач!..

Он шубу справил ей в ту весну.

Он сына сплавил на Колыму.

Он ночью стучит черпаком по бадье.

И лампами

капли

висят в бороде!

(Огромная осень, стара и юна,

в неистово-синем сиянье окна.)

А утром он в чайной подсядет ко мне,

дыша перегаром,

как листья в окне,

и скажет мне:

«Что ж я? Художник, утешь.

Мне страшно, художник!.. Я сыну – отец...»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю